Метельников не представлял себе, что Варя не придет, что ей помешает что-нибудь, - даже и на секунду такое сомнение не посещало его. Но порой ему казалось, что счастье его призрачное, что оно словно бы тоже существовало во сне: очнись - и улетучится, оборвется. Такое чувство приходило тогда, когда он не видел ее, Варю, и потому мучительными, тяжкими были недельные ожидания: силы его то взлетали на недосягаемую высоту, то падали - он испытывал, хоть и ненадолго, страх: не произошло ли с ней чего. Но стоило ему увидеть Варю, ощутить рядом, все отступало - тревоги, сомнения, - захлестывало радостью, буйной, бесконечной.
Темнота за кабиной, набегающий туман, ровный рокот двигателя - однообразие всего этого словно бы оборачивалось теперь безмолвной и бесконечной лентой, и на этой ленте, как искры, высекались перед Метельниковым неторопливые и хаотические видения.
Три дня назад... Тогда было еще тепло, и он, смахнув с сапог у крыльца казармы пыль, с нетерпением, забыв о том, что ныли руки и ломило лопатки от этих бесчисленных заездов и выездов, забыв обо всем, - уже ничто для него не существовало, кроме той тропки, вернее, того места, где раздваивалась на взгорье тропка, и Вари, - он проскользнул проходную, свернул вдоль проволочной изгороди...
Варя ждала его и, заметив еще внизу, в лощинке, когда он только начал торопливо всходить на взгорок, пошла навстречу. Из-за куста волчьей ягоды, зеленого, перевитого нитями паутины, Варя выступила неожиданно, и Метельников оторопело остановился.
- Варя? А я думал, буду ждать тебя...
- Торопилась. Еле дождалась срока в сельсовете: какая-то тревога, будто опоздаю, не увижу тебя.
- Что ты? К этому дню привыкли, отпускают без всякого - приказ подполковника Фурашова.
- Хороший он у тебя.
- Хороший, Варя.
Они еще стеснялись друг друга, чувствовали скованность. Тряхнув косой, она положила руки ему на плечи. И во всем - в толчками ходившей под белой кофточкой невысокой груди, и в свежем лице, и в увлажненных, с нерассеянной тревогой серых глазах - было невысказанное ожидание. И шепот ее губ он сначала увидел, а потом услышал.
- Петя, ну поцелуй... поцелуй меня!
...Потом, когда они сидели на траве, прислонившись спиной к шершавому, растрескавшемуся дубку - под ним трава была усеяна прошлогодними крепкими желудями и жесткими, словно жестяными, листьями, - он со смешком пересказал Варе тот свой сон.
- Моя покойная бабушка сказала бы: сон к высоким делам. Сделаешь ты, Петя, такое, что ахнешь... Это мое тебе предсказание.
- Да что ты, Варя, какие уж высокие дела!
- Сделаешь, сделаешь! - Она кокетливо взглянула на него, брови, тонкие, пологие, изогнулись дужками. - Смешно! Муж и жена, а встречаемся вот... - И повела головой.
- Скоро, Варя! Две недели каких-то.
Он не мог не видеть ее грусти, она болью отзывалась в нем, и Петр, взяв ее руки, перебирая прохладные пальцы, видел на них неотмытые пятнышки фиолетовых чернил и тогда-то проникновенно сказал, о чем думал: скоро они будут вместе, будут долго, бесконечно, как вот та лестница, без конца и краю, какую видел во сне, и все у них будет в согласии, в радости.
Туманное молоко обтекало радиатор, капот, скользило по ветровому стеклу, оставляя на нем тонкий налет, - "дворники" бесшумно смазывали его, лаково-прозрачная пленка оставалась на стекле. Сквозь нее Метельников вглядывался в бетонную мокрую дорогу, в живые клубы, налетавшие на машину. Бойков, склонив голову на плечо, убаюканный, спал, и Метельников подумал: хорошо, что он спит - одному покойнее, вольготнее и думается яснее, а дорогу он знает до каждой мелочи - изгиба, поворота, - на тренировках изучили весь маршрут. Подполковник Дремов гонял по схеме, требовал запомнить все назубок. Что ж, он понимает: сам потом с шоферами своего отделения штудировал - надо!
Свет от приборной доски рассеивался по кабине. У Бойкова во сне совсем детское лицо: смешно выпячены пересохшие губы (тоже на воздухе, в промозглой сырости колготился всю ночь!), между ними узенькая щелка, кажется, воздух посвистывает через нее, остановись мотор тягача - и явственно тот свист раздался бы в кабине; мочка уха малиновая, подбородок напряжен, в мелких ямочках, и от этого на лице в рассеянном свете словно бы обиженно-горестное выражение... Лейтенант. А так - молодой, двадцать, как и ему, Метельникову, вот только в каком месяце родился, неизвестно, глядишь, он, Метельников, еще и старше. А главное, теперь женат, семейный человек, значит, и серьезнее, солиднее, и в руках у него баранка - ответственности больше. Это уж точно! Ракетный поезд: позади тягача на полуприцепе - ракета.
Метельников улыбнулся про себя: пусть поспит, вернее, поборется со сном! Скоро поворот, потом будет мост - первый опорный рубеж маршрута. Тогда и разбудит лейтенанта, тот передаст по рации - она вот в кабине, у ног Бойкова, посвечивает красными глазками да белым кругом шкалы подстройки: мол, миновали опорный рубеж номер один. А дальше - второй, третий... Сдадут ракеты, их проверят, заполнят формуляры - и обратно, домой. Завтра воскресенье, завтра, он знает, дадут увольнительную, и они с Варей проведут вместе целый день!
Он живо, как наяву, представил: у сельсовета его обязательно встретит председатель, в неизменной косоворотке, свободной, отстиранной и наглаженной, майор запаса, командир дивизиона, и неизменно спросит: "Как служба, сержант Метельников?" И хотя вопрос этот повторяется всякий раз без каких-либо вариаций, правда, раньше вместо "сержант" звучало "солдат" - только и всего, но такое постоянство председателя, его вопрос не коробят Метельникова: с уважительной интонацией спрашивает. А в прошлый раз он спросил: "Так что - считанные дни остались? Ждем, примем как своего, родного. Мужчин, брат, раз-два - и обчелся!"
Председатель - человек уважаемый в Акулино, и он, Метельников, многим ему обязан, и, конечно же, никуда он отсюда не тронется. Да и что там - под Одессой, на Черноморье? После смерти матери с теми местами его теперь ничто не связывает. А тут - Варя, еще недавно Калинаева, а сейчас Метельникова. Да и подполковник Фурашов. Отец был рядом с ним, даже спас ему жизнь - как все удивительно совпало...
Эти размышления, приходя на ум, будоражили и волновали его, будто все происходило не когда-то давно, а имело прямое отношение к нему теперь, и в полутемноте кабины перед глазами вставали то председатель в полотняном костюме, то подполковник Фурашов, то отец - каким он помнился, молодым, сильным. Но над всем этим, захватывая все, оттесняя все, вставала Варя - как и что она говорила вчера, неделю, даже месяц назад, как держала голову и встряхивала тяжелой косой, как пленительно и стыдливо-скромно получалось у нее все... Чувства переполняли его, жили, разрастаясь неотступно. И то восторженное, щемяще-радостное рождалось в нем, жило в нем. И от полноты чувств он - безголосый, чего стыдился обычно, - запел бы, не будь рядом лейтенанта Бойкова. Верно, ему, Петру Метельникову, все под силу, все он может, на все он способен, и, возможно, пусть смешно, но права Варя, - способен и на те "высокие дела"...
Поворот он, кажется, раньше ощутил, потом уже увидел окраек круто закруглявшейся дороги, - тут высокий откос, тускло-глянцевитый, будто луженый, бетон скользок, как лед. Метельников сбросил газ, машина послушно и плавно, кренясь на левый бок, пошла на заворот. Бойков сонно качнулся по спинке сиденья, фуражка на вяло откинутой голове чуть съехала, на лакированном козырьке - отражение лампочек от приборной доски.
Машина выправилась, впереди прямой путь. Метельников, переведя дыхание, успокаиваясь, слегка расслабил руки и ноги, улыбнулся, вспомнив прерванные размышления, увидев свою улыбку в стекле приборной доски, тут же, устыдившись ее, занял на сиденье положение поудобнее. И вдруг почувствовал спиной, руками, сжимавшими гладко полированную баранку, как упруго дернулся тягач, как повело сзади полуприцеп с ракетой. Еще не сознавая, что бы это значило, Метельников автоматически снял ногу с педали газа, медленно, осторожно притормаживая ножным тормозом, подвернул тягач к окрайку бетонки.
Распахнув дверцу, спрыгнул на мокрый бетон, мельком отметил: рассвет точно бы просочился с трудом сквозь туманную мглу. Высоко, холмом, темнел над прицепом брезент, натянутый ребрами дуг, и Метельникову бросилось в глаза: полуприцеп накренился.
Он обежал поезд с ракетой. То, что представилось глазам, заставило его рвануться к задним скатам полуприцепа: они сползли к краю бровки - травянистый крутой скос обрывался прямо из-под скатов. Еще секунда-другая, скаты скользнут на мокрую, вылизанную туманом траву откоса, и тогда... Тогда кубарем полетит полуприцеп, вместе с ним ракета. Метельникова точно бы обожгло. Всем существом он ощутил грозную опасность, сокрытую, затаившуюся в стремительной форме полуприцепа, теперь накрененного, в могучей ракете, спрятанной под темнеющим в высоте брезентом. Скаты сползали с гребня медленно, словно нехотя...
Бежать в кабину, что-то найти, подложить? Да, да, подложить! Он увидел впереди по бровке груду плоских камней: строители ремонтировали дорогу, выворотили камни из бровки.
Он подхватил крайний, остроуглый, бросился назад, кинул его под скаты, наклонился, чтобы приладить. В это мгновение ни испуга, ни сомнения Метельников не испытывал, лишь жило в сознании: остановить!
Пружинисто, до явственного звона в позвоночнике он напрягся, но вдруг сапоги, врезавшиеся в крутой откос, поросший мокрой травой, скользнули, поехали... Холодея в испуге - камень не подложен, и скаты сползают с бровки, - забыв обо всем, где он и что он, забыв о том, что впереди колонна, а позади должен быть замыкающий газик капитана Овчинникова; забыв, что в кабине работающего на малых оборотах тягача лейтенант Бойков и ему можно крикнуть, позвать его, - забыв обо всем этом, видя лишь перед собой глыбу мокрых скатов, ощущая нависшую обвальную стену, эту громадину полуприцепа с ракетой, Метельников воспаленно, с прерывистым дыханием, уже лежа, ударил ребром сапог, отыскивая упор на травянистом откосе.
Ноги опять скользнули. Метельников в судорожной торопливости раз-другой перехватил пальцами по рубчатому протектору надвинувшихся скатов, пытаясь изловчиться, вывернуться. Но перенапряженное, негибкое тело было уже трудно удержать, и в следующий миг Метельников, крикнув наконец: "Товарищ лейтенант!" - ощутил одновременно удар о землю правым боком, сдавливающую тяжесть, дикую боль... В багровой пелене перед глазами забегали, хаотично мешаясь, золотистые искры, на миг показалось: только эти удар, боль, перехваченное, остановившееся дыхание и жар остались от всего. И в замутневшем сознании, отлетая куда-то в пропасть, мелькнуло последнее: "Скат, скат..."
Стылая влага шла от земли, подбиралась щекотно к пахам, живым холодком скользила по бугорчатым губам, обжигала розовую слизь ноздрей, когда лось втягивал с силой воздух. Челюсти вожака двигались, перетирали горькую осиновую жвачку - белопенная слюна хлопьями слетала в траву, в рыхлый, прелый валежник. По плоско-округлому крупу пробегала нервная дрожь, скатывалась к вжатому обрубку-хвосту, к ногам, и весь он, вожак, со вскинутой головой, казался изваянием, слитым с кустом мокрой, слезящейся безлистой ветлы, - лишь лопатки ушей бесшумно поигрывали в чутком напряжении да встряхивалась борода...
Лоси замерли позади, он слышал их сторожкое дыхание, их запахи, возбуждавшие и волновавшие его, и вместе - слышал и ощущал другое: тяжелый беспрерывный гул, будто идущий из глубины земли под копытами, перемешанные запахи людей, железа, остро-летучей гари.
Гул и эту гарь вожак почуял еще задолго до того, как стадо очутилось тут, в сумрачной, сырой котловине Змеиной балки, и неожиданное, внезапное открытие взбудоражило лося. Пугая его, гул и запах, однако, подталкивали вперед, и вожак шел сюда, замирая, и стадо позади, сбиваясь в тревоге, тоже следовало за ним. Теперь в жидком, словно бы линялом, рассвете за деревьями ничего не было видно. Лишь обвальный гул и грохот, сдавалось, будет бесконечным, а россветь светлела, наливалась синевой медленно, и тревога сковывала вожака - стылые волны прокатывались вдоль хребтины, копыта тяжело, каменно вдавились в землю: скоро день, стадо надо уводить - кто знает, чем обернется то неведомое, пугающее, когда наступит рассвет, начнется день? И пожалуй, страх и благоразумие уже готовы были взять верх: он повернет и огромными махами - воздушными саженками ринется в лес, прочь отсюда, из Змеиной балки; стадо бросится за ним.
Но вдруг он явственно уловил: гул как бы начал удаляться и уплывать, затихая и замирая в сыром, туманном воздухе, и вскоре слух вожака выделил отчетливо лишь негромкое, одинокое и приглушенное урчание двигателя. Этот приглушенный гул уже был покойнее, с ворчливыми нотками, будто впереди, за густым осинником и ольховником кто-то умиротворенно, незлобно ворчал, глухо пофыркивал. Такое продолжалось довольно долго, и еще в оцепенении, но подталкиваемый любопытством, вожак сделал вперед несколько бесшумных шагов.
Темные стволы ольховин оборвались сразу, и на фоне светлеющей с прозеленью полоски неба лось увидел совсем рядом возвышающуюся, как стена, насыпь, по ней бетонная лента и на возвышении - то чудище, длинное, вытянутое. Вобрав ноздрями текучую холодную струю, лось тотчас ощутил знакомые запахи противной гари, железа и человека, услышал пофыркивание - оно исходило от этого чудища. В рассветной мгле впереди и позади огненно горели глаза чудища, и вокруг него бегал человек...
Лось шагнул передними ногами на взгорок; огромная бородатая голова его с развесистыми тяжелыми рогами (один отросток косо сколот) теперь возвышалась над жиденькой молочной пеленой тумана, зависшей тут, в низине. Ноздри вожака раздувались, глаза вглядывались вперед, на дорогу, кровь упругими толчками пульсировала. Забыв о страхе и о стаде, лось будто хотел сейчас понять одно - что разыгралось там, на бетонной ленте, на возвышении, всего в каких-то пятидесяти метрах? Глаза вожака наконец различили: чудище перекосилось, точно подраненное (вожак видел однажды молодого лося, задетого пулей в заднюю ногу, он волочил ее, двигался боком, с перекосом); высокие черные круги чудища сползли с гребня по откосу...
И снова лось в беспокойстве потянул холодный воздух и лишь сейчас в знакомых запахах - земли, лесной прели и в чужеродных - железа и бензиновой гари - ощутил отдаленно, чуть слышно запах тот, что вызвал это беспокойство: такой запах исходил от тех людей, какие гнали его, вожака, попавшего в то огненное паутинное кольцо... Да, да, это тот запах, он яснее теперь чуял его ноздрями: один из тех людей, кажется, лежал теперь тут.
Новый гул, нарастая, приблизился. Из-за поворота насыпи выбежали разом два, тоже на колесах, юрких существа, из них выскочили люди, кинулись к тому, что лежал на земле, на крутом скосе. Голоса, отрывистые и непонятные, коснулись слуха вожака, тревожа и опять вызывая страх, - в светлеющем рассвете все было сейчас отчетливее.
Люди подняли того человека, понесли осторожно; в волне запахов, острых, щекотных, вожаку почудился сырой дух крови, он молотом ударил по всем нервам вожака, и, точно от этого удара, лось перекинулся, рванулся мимо стада, уже тоже бросившегося прочь отсюда. Треск ломаемых сучьев, кустов, тяжелое дыхание катилось по Змеиной балке.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
1
Двое суток, пока Метельников не приходил в себя в гарнизонном госпитале, в Егоровске, Фурашов испытывал отвратительное состояние, будто сам был виноват в случившемся с солдатом, и не находил себе места. Перед глазами стояло то, что видел, что запечатлелось во время посещения госпиталя: истончившееся, безжизненное лицо Метельникова, сиплое и частое дыхание. Жутко и непривычно было слышать, как воздух при дыхании у Метельникова выходил не только через рот, но свистел где-то в боку, через марлевую повязку, - там, под марлей, хирург сделал "окно", удалив раздробленные ребра.
Да, это было уже после операции. Фурашов с Мореновым тогда с места происшествия, не заезжая в часть, приехали в госпиталь, их даже не допустили к солдату, и увидели они все, когда Метельникова провозили из операционной. Уезжая из Егоровска, Моренов спросил: "А жене-то как, Варе?" - "Надо немедленно сообщить", - только и сказал Фурашов. А потом всю дорогу до части оба не обмолвились не единым словом.
Фурашов в эти дни дольше задерживался на. объекте, переезжая с "пасеки" на "луг" и обратно, допоздна сидел в кабинете, выслушивал доклады, читал бумаги - всевозможные распоряжения и указания, домой являлся только ко сну, с тем чтобы утром рано подняться и до развода подразделений на занятия - опять в казармы, по городку, в солдатскую столовую. Кто мог предположить, что такое произойдет с осью? Что за пять минут до того случая спустит скат у замыкающего газика? Откуда, откуда на бетонке гвоздь? И капитан Овчинников опоздает на те пять минут. И потом... Эта случайность, поскользнуться - и под колесо и не успеть увернуться! Жестоки твои удары, судьба!
Мысли эти и свистящее, противоестественное и жуткое дыхание Метельникова являлись Фурашову внезапно, и он сразу выключался из делового разговора, уходил в себя.
На "пасеке" в эти дни установилось относительное затишье: рабочая комиссия уже не заседала, облеты по программе закончились. Результаты тут, на головном объекте, оказались неплохими, и что будет дальше - ограничатся ли этими или испытания продолжат, внесут в них коррективы, - зависело теперь от того, что будет там, в Кара-Суе, где собралась вся Государственная комиссия, туда же умчался полковник Задорогин. Фурашов слышал, там затевается что-то сложное, чего побаивается сам профессор Бутаков, но на чем, говорят, настаивает маршал Янов. Об этом перед своим отъездом сказал Фурашову взволнованный Задорогин, в конце добавил:
- Словом, маршал собирается устроить ракетный фейерверк! Не знаю... - И в самих словах и в тоне Задорогина просквозило сомнение, даже упрек, точно он хотел сказать: "Что это даст?" Потом скосил на Фурашова глаза - в них настороженные чертики, - добавил: - Кажется, и ваши старые идеи, еще высказанные в Москве, о возможностях "Катуни" по дальности маршал требует проверить. Вижу, Алексей Васильевич, вы, если учесть последнее заседание Госкомиссии в Москве, не одну, как говорится, бомбу подкладываете под "Катунь".
- Они на пользу, - не желая ввязываться в разговор, коротко ответил Фурашов. - Мне с ней один на один оставаться.
- Понимаю, понимаю...