И только на "лугу" подкомиссия по старту работала вовсю. Расчеты с утра до ночи, меняя и варьируя режимы, "гоняли" установки и электрооборудование, "прозванивали" цепи, проверяли скорость и время срабатывания подъемников, - с жужжащим рокотом крутились лебедки. Темп на старте, пожалуй, даже возрос, потому что несколько расчетов две ночи подряд работали выборочно на отдельных установках, - шла проверка аппаратуры в условиях темноты. По всему было видно: торопились закончить дела на головном объекте до зимы; приближение ее уже ощущалось в моросном, волглом, каком-то давящем воздухе, сырых низовых туманах, по слезливым потекам на деревьях, как-то разом сбросивших листву. Листва легла на землю не пушистым покровом, легла каменно-плотно, набрякшая влагой и уже схваченная гнилью.
И над всем витала придавленность, вызванная трагедией Метельникова, - в расчетах царила сдержанность, не было прежней веселой легкости, незлобивых подначек. Лейтенант Бойков ходил подавленный, убитый.
В памяти Фурашова вставала та картина: Бойков, беспомощный, потерянный, суетливо и как-то странно поскуливая, бегал от кабины тягача к полуприцепу. Тогда почти одновременно подъехали они к повороту дороги у Змеиной балки: в "Победе" - Фурашов и Моренов, в газике - капитан Овчинников. Выяснять, что произошло, было некогда: полковой врач, ни секунды не мешкая, лишь сделав укол, увез не приходившего в чувство Метельникова в Егоровск, в госпиталь. Да, выяснять все обстоятельства было некогда - с ракетой следовало тоже принять меры, уже рассветало, - но он все же спросил Бойкова: "Как получилось?" - "Я в кабине сидел... Метельников сказал, что сейчас... Выскочил. А потом не то стон, не то... Не знаю даже что. Может, послышалось. Проходит несколько минут, нет его, ну, я - из кабины. И увидел..."
Фурашов выслушал Бойкова, не придав значения его состоянию, оно показалось даже естественным, а на другой день, когда вернулся из госпиталя, и на короткое время заглянул, в штаб, постучал Бойков, встал у порога. Тогда таким и увидел его Фурашов: ссутулившимся, с обвислыми плечами, потухший взгляд уперся куда-то, пальцы безвольно опущенных рук перебирали что-то невидимое, как бы смятым голосом проговорил:
"Вчера неправду доложил, товарищ подполковник... Не видел, когда Метельников вышел из кабины: на "лугу" ночью промерз, а в кабине жарко, разморило... Очнулся то ли от крика, то ли стон услышал, двигатель работает, стоим, а Метельникова в кабине нет".
В мгновение представилось Фурашову, как Метельников остановил тягач, выбежал и увидел сползающие скаты, может, звал Бойкова, от этой картины заломило голову. То, что сказал Бойков, в чем он признался, не имело никакого значения, не могло помочь Метельникову, не приходившему в себя в госпитале, откуда только явился Фурашов. А будь все иначе в ту минуту, не усни разморенный Бойков, не отстань газик Овчинникова, все могло быть по-другому. По-другому! И Фурашов, усилием отгоняя прихлынувшее желание накричать, выгнать Бойкова из кабинета, лишь хрипло проронил: "Идите, Бойков..."
И не взглянул, как уходил Бойков, как закрылась за за ним дверь. Он сказал лишь: "Идите, Бойков", - а в голове теснились, точно в ледолом глыбины, тяжелые слова. Он сознавал, что все это бессмысленно - говорить, упрекать, тем более теперь, когда дверь за Бойковым закрылась, но они, эти слова, стучали по самой черепной коробке:
"Уснуть?! За-дре-мать..."
"Как вы могли? Как?!"
"Вы же старший! Вы офицер! Понимаете или нет?"
И все-таки он их не сказал. Опустился в жесткое кресло, сидел в глухой тишине кабинета без движения, словно, не примерившись, оттащил не по силам груз и выдохся. Но в таком состоянии он был недолго: почувствовал - пустота кабинета угнетала, он встал, выходя из штаба, бросил на ходу дежурному, чтобы тот закрыл кабинет, уехал на "луг".
За неделю заглянул сюда, в кабинет, всего раза два.
2
Взбудораженное состояние не покидало Варю в то утро; она не понимала, почему и откуда оно. В таком возбуждении, поднявшись рано, управилась по дому: деду Филимону и себе сготовила завтрак, посыпала курам, залила на целый день гущи в корыто поросенку. Думала: состояние это у нее от той последней встречи с Петром, ее Петей... Встреча жила перед глазами - каждой деталью, словом, интонацией, взглядом, - все имело свое значение, свой глубокий и неповторимый смысл, и Варя в мыслях жила этим. Как он говорил ей о той лестнице, по какой взбирался во сне, как красиво и вдохновенно на словах рисовал их будущую, совсем скорую жизнь, как вскользь упоминал о каком-то сложном рейсе; как она отвечала ему (сделает, сделает он великое) и как расстались они в тот вечер... Варя настаивала, чтоб из лесочка он прямо шел в часть, но Петр и слушать не захотел, проводил ее на дорогу, ведущую в Акулино...
Окончив домашние дела, оставив деда на печке - он простудился, - Варя пришла к себе, на почту. И только тут, поднимаясь на скрипевшее крыльцо, обнаружила, что явилась раньше времени. Все, конечно, из-за этого состояния; такого с ней еще не случалось. Бывало, на часы смотреть не надо, приходила тютелька в тютельку и этим гордилась. Привычно начала рабочий день, открыв окошко в стеклянной стойке: выдавала газеты, принимала письма, помогала упаковывать посылки, споро, ловко. Казалось, мало-помалу возбуждение улеглось, отступило, за работой забылось, но она сама того не заметила, как постепенно вошло другое - раздражение, и проявлялось оно по пустякам; не в том углу конверта приклеена марка, на бланке пришедшего перевода размазанная, исправленная надпись (как могли такое принять!), почтовая машина опоздала на пять минут, а потом шофер не вовремя ушел в закусочную...
Перед обедом в узкую дверь бочком вплыла полная, ступоподобная Василиха: как по расписанию, каждую неделю она отправляла внуку-солдату посылку с яблоками "анисовочками". Отдуваясь, поставила фанерный ящик на стойку - яблочный, пряный запах растекся по тесной комнатке.
- Вот анисовочки, - выдохнула женщина.
Варя привычно взяла тяжелый ящик, но тут же, словно что-то внутри у нее взбунтовалось, отставила ящик назад.
- Что же вы опять, бабушка Василиха, пишете: "Солдату Косьяну..." Говорила вам: сначала адрес, войсковую часть...
- Так ведь солдат он у меня, - сникшим голосом проговорила женщина. - Анисовочек посластиться...
"Да что же это я с ней так? - вдруг подумала Варя, испытывая стыд за свою вспышку. - Старая, неграмотная бабуся... Самой сделать, и все".
Взяв нож, она принялась соскабливать с фанеры каракули, написанные химическим карандашом, и в эту-то, минуту в конторку вошел председатель сельсовета. У Вари, взглянувшей на него, екнуло и заныло сердце - суровым, растерянным и бледным был председатель. "Не с дедом ли что?.."
- Ты вот, Варя... Васильевна пусть подождет с посылкой, а ты... Звонили из части: с Петром там твоим... В госпитале он. Поезжай в Егоровск...
- Ахти, господи! - Старуха всплеснула руками, подхватила ящик. - Я пойду... Завтра, завтра ужо зайду!.
Варя стояла онемевшая, она не слышала слов старухи, не видела, как та выскользнула за дверь...
Вторые сутки Варя не отходила от постели Петра, сидела днем и ночью в маленькой и тесной палате, у тумбочки, в напряжении и тишине прислушиваясь к тому, что происходило на койке. В палате царил полумрак, и в этом полумраке казалось, что стойка прибора особенно высоко вздымалась над кроватью, и Варя, обращенная в слух, чутко улавливала неровное, с провалами дыхание Петра и даже будто слышала, как медленно истекал физиологический раствор из цилиндра по трубкам в прикрытую одеялом руку Метельникова.
Ее сначала не хотели допустить в палату, да и сестры по первости смотрели на Варю с недоверием и отчуждением: чего тут путается, и без нее - вроде не видит - дел позарез, с ног сбиваются!
Начальник хирургического отделения, к кому провели Варю в тот первый день, когда она приехала в Егоровск, вежливо усадил и, положив руки на стол, взглянул из-под очков устало и равнодушно: что надо этой молодой девушке? Он только что закончил сложнейшую операцию, она длилась три часа сорок минут, в руках и ногах у него еще застоялый гуд, а перед глазами кровавое месиво: порванная живая ткань, раздробленная тазобедренная кость... Гарантий никаких: возможно, один шанс из ста... Что же этой девушке надо? Если на работу, так он явно не то просил у кадровиков - ему нужна опытная хирургическая сестра, а эта...
- Так, слушаю вас.
- Я о Метельникове, Петре Метельникове... Что с ним, доктор? Как он?..
Только тут врач заметил возбуждение этой симпатичной девушки с косой - она даже подалась со стула к нему, и глаза ее, удивительно большие, густо-васильковые, ожгли и мольбой, и ожиданием, и боязнью. Врач невольно съежился за столом. Метельников... Да, это тот самый сержант-ракетчик...
- А вы... кем ему доводитесь?
- Жена. Что с ним?
- Гм... Ему сделана операция. Попал в аварию. Кажется, герой... Положение тяжелое, но думаю...
Он замолчал, будто озлившись на себя, ниже пригнулся к столу, и насупленное, сморщившееся лицо его выдавало гнетущую усталость. Помедлив, бесцветно добавил:
- Пока больше ничего сказать не могу... - Он поднялся, давая ей понять, что разговор окончен.
И тогда Варя сказала тихо, возможно, щадя его усталость, но так твердо, что потом, за эти два дня вспоминая, сама удивлялась, как это вышло:
- Я никуда, никуда, доктор, не уйду отсюда! Буду рядом, что бы ни случилось... Допустите! Ему со мной будет легче. Знаю. Допустите!
- Он не приходит в себя...
- Все равно! Все равно...
Врач смотрел сурово, даже будто бы зло, но потом нажал кнопку звонка. Вошла сестра.
- Допустите в восьмую... - И когда у сестры изобразилось на лице недоумение, добавил: - Да, к оперированному Метельникову.
Сестры поначалу не замечали ее, сидевшую у тумбочки в углу, - они ходили в палату, делали уколы, меняли кислородные подушки, проверяли отток физиологического раствора, однако к вечеру принесли ей ужин, ночная сестра попросила проследить за дыханием, подержать подушку. Варя несмело взяла из рук сестры холодную резиновую упругую подушку, а к утру освоилась, вместе с сестрой делала процедуры, на миг только выскальзывала из палаты, чтоб сменить ледяной компресс, тампон, подстилку, вновь торопилась к нему, чтоб он ни на минуту не оставался без присмотра. В эти двое суток тут, в хирургическом отделении, когда видела больных на костылях, с палочками, перебинтованных - больные высыпали днем в коридор, - она забывалась, ей казалось, что еще идет война и она, Варя, со своими подружками, как тогда, в сорок четвертом, помогает в том эвакогоспитале, что размещался временно в их школе в Акулино. Они читали раненым газеты, книги, танцевали, пели частушки, мыли полы... "Сейчас то же, то же самое!" И вот он, ее Петр, он не просто, спасая ракету, попал под колесо тягача, - он, как на фронте, ранен. Тяжело ранен. И она рядом с ним. Она не верит, что это все, что это конец, нет, нет, нет! Пусть врач, начальник отделения, кажется, считает иначе, недаром оборвал фразу, сказав лишь: "Положение тяжелое, но думаю..." Он заходит в палату часто, долго сидит на табуретке перед кроватью, суровый, слушает, морщится, молчит, уходя, отдает сестрам короткие распоряжения, роняет:
- Все теперь зависит только от него самого...
Но она думала по-своему: не только от него самого.
Ведь был же в том эвакогоспитале случай - о нем в Акулино все знали. Она как сейчас помнит фамилию раненого - Георгий Россохин, без правого глаза, без правой руки, отрезанной у плеча... Он срывал бинты, не ел, отказывался сообщить адрес эвакуированной семьи и даже делал попытку выброситься с третьего этажа, случайность помешала: зацепился халатом...
После его перевели на первый этаж, держали под неослабным контролем. Они, девчонки, были свидетелями, как в один из дней приехала к Россохину жена, красивая, но худая, изможденная. Выяснилось: ей о тяжелом ранении мужа сообщил фронтовой товарищ из части, и она кинулась туда, разыскала часть, а потом полтора месяца мыкалась по разным санбатам и госпиталям, пока наконец не напала на эвакогоспиталь... Она подняла Россохина к жизни, не отходила от него, кормила, как дитя малое, с ложки, но сама так истощала, что госпитальное начальство в конце концов поставило и ее на казенное довольствие... Россохина увезли в госпиталь, в родной город, с ним уехала и жена.
И, выходит, пусть врач что ни толкует, а от нее, Вари, тоже зависит - вот только бы, только бы вернулось сознание! Она тормошила сестер, не давала покоя, делала все, следила за назначениями и лишь на короткие минуты присаживалась на стул у тумбочки, устало переводила дыхание. Теперь и сестры относились к ней иначе - они признали ее право быть тут, делать все вместе с ними.
Только бы вернулось сознание, только бы он открыл глаза, она поступила бы так же, как жена Россохина... Да что "так же"! Кормить с ложечки? Читать, петь? Танцевать перед ним? Это все пустяки! Сказали бы ей сейчас: нужна ее кровь, нужна ее кожа - она бы не задумалась и на секунду. Или скажи ей кто-нибудь (пусть глупо, нелепо!), мол, отруби руку, ногу, лишись глаза, и он, твой Петр, вернется к сознанию, она бы тоже не раздумывала, согласилась. Ей даже представлялось тут, среди рассеянной фиолетовой темноты, в эти минуты забытья, как какие-то бесформенные, но огромные существа бесшумно колдуют вокруг нее. Очнувшись, она невольно трогала руки, ноги - целы ли? В тревоге и надежде, сразу сбрасывая сонную налеть, устремлялась к кровати... Он лежал, обложенный компрессами, примочками, и лицо истонченное, бледное, под цвет белья... И он не дышал.
Нет! Нет! Нет!
Петя?! Петя-а-а?
Закусив до боли губу, чтоб не крикнуть, опускалась перед кроватью, припадая к нему. Улавливала: чуть всплескивало перетруженное сердце.
Жив! Жив! Живо-ой!
Бросалась к дежурному врачу, к сестрам - давайте что-то еще делать, что-то еще предпринимать: он должен, должен жить!
К концу вторых суток сон сморил Варю на стуле возле тумбочки.
Метельников пришел в себя перед рассветом. Полуоткрыв глаза, минуту не понимал, где он и что с ним. Фиолетовый притушенный свет рассеянно заполнял комнату - он исходил откуда-то из угла. Стойка рядом, над головой. Стеклянные трубки, шланги... Или все сон, он не кончился? Этот фиолетовый свет Метельников видел и до этой минуты, свет жил в нем, казалось, целую вечность. Все, что происходило с ним, почему-то происходило вот в таком фиолетовом свете... А что происходило? Все являлось до странности смутным. Фиолетовый свет. Потом какая-то пустота, тошнотная до рвоты. И сквозь нее четкие - в той же пустоте, - отрывистые, короткие слова: "скальпель", "пинцет", "зажим"... Постой, постой! Лейтенант Бойков? Так ведь был ракетный поезд, потом... А-а, вот она, дикая боль, она мутит сознание, не дает сосредоточиться. Нет, что же все-таки потом? Потом будто его бросили в пламя, и оно охватило все тело... А что сейчас? Есть тело или нет его? Вот губы спеклись, и жжет все внутри. Где? Где он? Воды бы...
Он шевельнулся. Всего на миг расплывчато увидел: там, откуда исходил притушенный свет, у тумбочки, человек в белом, кажется, женщина... Но огненная боль ударила по слабому сознанию, и, снова впадая в помрачение, Метельников успел шевельнуть губами:
- Сестра, пить... воды...
Тоненький, негромкий голос Варя услышала. Подхватив поильник, думая, что она не могла ошибиться, Варя скользнула к кровати.
- Родненький! Петя! Не сестра я, не сестра... Варя я. На, попей, попей... - Она поднесла узкое горлышко поильника к губам Метельникова. - Ну, что тебе сделать? Что? Я тебе почитаю, хочешь, спою? Только ты больше... не надо, не спи... Не спи, Петя-я-я!
- Варя... какая ты у меня... хорошая... красивая.
- Не говори, не говори... Не надо! Береги силы.
Из глаз у нее текли слезы - слезы радости, веры, скатывались чистыми, прозрачными градинами по щекам, она их не вытирала, она улыбалась.
3
Конусом разведены портьеры на окне, белые шторки растянуты - из вертикальной щели тускло-слюдянистая солнечная полоса: день этот неожиданно засветился, проклюнулся через обложную пасмурь, но, словно испугавшись этой своей смелости, светился тускло, неуверенно. В щель Фурашову виделось и другое: там, перед штабом, выстраивается полк, выстраивается в этот субботний день, чтоб торжественно, с почестями отправить первую группу увольняемых в запас солдат и сержантов. Что ж, событие немаловажное, не пустячное в судьбе этих парней в гимнастерках, шинелях. Разъедутся парни, у каждого свои замыслы, цели в большой, долгой жизни.
Накануне на "лугу" в перерыве между проверками нормативов работы расчета к Фурашову подошел сержант Бобрин, красиво и четко откозырял:
- Разрешите обратиться, товарищ подполковник? Я от имени нашей первой группы, которая увольняется. - И когда Фурашов кивнул, Бобрин сказал: - Ребята хотели бы проститься... с полком, со знаменем, товарищ подполковник. Ну, не просто чтоб разъехались - и все, а чтоб память... какие-то слова хотят сказать тем, кто остается с "Катунью".
И замолчал в ожидании - скулы обтянуты, на губах меловой налет, словно для него решалось нечто крайне важное, решалась сама судьба.
Рядом подполковник Моренов произнес:
- Надо уважить, товарищ командир! Думаю, заслужили.