Насчет "совпало" Витя и сам - чем дальше, тем больше - изумлялся про себя. Чем дальше развивались события, то есть чем дольше стояло на месте его дело с устройством к Сухорученкову, тем окончательнее он убеждался, что и впрямь ведь совпало. Полгода назад, зимой, он ведь просто рассудил, что: каждому из нас дано с рождения нечто определенное. Ну, например, наша жизнь. Мы сами. Не меньше, но и не больше. И это то, что нам дано, - это и есть всё. То, что мы можем пустить в оборот. Тогда ему казалось, что то, что ему дано - он сам, - еще не есть вещь массивная, а есть просто юноша Карданов, не обремененный, а значит, не отягченный званиями, знаниями ("мы суть глубинно невежественны" - его же собственная цитата), словом, весом достаточным не обладающий, чтобы стрелки весов хотя бы вздрогнули, если бы на одну из чаш бросил он самого себя.
И что же получилось? Званиями он себя так и не отягчил, зато знаниями - весьма и весьма. Но главное даже и не эта калькуляция, а то, что на каком-то этапе (и именно этой зимой) он уже ясно ощутил, что он уже весь, так или иначе, вот такой и ничем другим - насчет веса и прочее - стать уже не может. И поэтому все, что он собирался пустить в оборот, - самого себя, - все это у него уже есть, и ждать чего-то дальше просто бессмысленно, потому что больше и сверх того ничего уже и не будет.
Это зимой. А теперь, спустя полгода, в нем ожило и зашевелилось еще и молодое чувство, на которое он и не рассчитывал уже, что когда-нибудь испытает его - что его, казалось бы, сугубо личные итоги и подведение счетов воистину совпали с громадным и внешним и что это совпадение не случайно, не лотерейно, а как будто запрограммировано всей его путаной судьбой, а чтобы сейчас, к этому времени, так все стояло, - надо ведь было тогда, по зиме, как будто ему кто шепнул, что именно начнет разворачиваться ближайшей весной, и так и совпало, а живи он в средневековье, непременно бы кто сказал, что были ему тогда, по зиме, видение и голос.
- А совпало пока только одно, - пробурчал Гончаров, - как ты тогда был без работы, так и сейчас. А кадровый вопрос - лакмусовый. Скажи мне, какие кадры ты выдвигаешь, и я скажу тебе, зачем, с какой целью ты это делаешь.
- Всему свой срок, и кое-что двигается.
- Нет, Витек, пока у них как следует не приперло, оставаться тебе вольным внештатником и никогда не попасть туда, где можно хоть что-то решать. И хочешь, я тебе открою последний комизм джунглей, под названием "наша цивилизация"?
- С последним погоди, а то расходиться придется.
А голос Гончарова тем временем вполне уже после потрясения в ресторане вошел в норму, и сам он вполне уже вошел в колею и выдавал Виктору объективную картину, как это все выглядит - его трудоустройство - глазами добрых людей:
- И вот ты приходишь к ним - взрослый, умный, развитой, перспективный - да, да, черт возьми, - все еще перспективный, а значит, и опасный - и хочешь, чтобы они тебя приняли младшим научным. А ты подумал о своей начальнице? То есть о моей жене? Она принимает к себе на мэнээса некоего пижона, равного ей возрастом и развитием. И… как же она будет тобой управлять? "Пойди туда, принеси то"? Не проходит. Вот именно. А ты подумал о своих будущих коллегах, Софико и Вале Соколове? Какие там к черту у вас могут быть отношения? Ведь их же нулевой уровень засверкает тогда, хоть глаза зажмуривай! И что же? Тут уж или их - под метлу и набирать таких, как ты… Но тогда и весь сектор - это уже будет не что-то заштатное и зачуханное, а просто филиал академии наук. И какая же тут роль окажется для завсектором? И нужна ли она окажется вообще, такая завша, во главе таких выдающихся подчиненных? Теперь допетрил? Куда ни кинь - полный получается и необратимый раскардаш. И все по причине, что н е к т о приходит и скромненько так заявляет: примите, братцы, на прежнюю должность, я, мол, ни на что не претендую, и тому подобную вредную агитацию разводит.
- Почему же вредную? - хотел спросить, но не спросил Витя.
- Да потому, что никто не верит, и ты меньше всех, что такой скромный дятел, как ты, может ни на что не претендовать. Претендуешь - уже хотя бы тем, что существуешь. И заставишь остальных с этим считаться, - готов был ответить, но не ответил Гончаров.
Юра хорошо освоился для начала с ролью поднаторевшего в делах "белого воротничка", со страха, недавно перенесенного, не мог придумать для себя ничего лучшего, ну а так, деловито бубня, так и продолжал:
- И как ты есть товар нестандартный, то и обернуться тебе придется, как бы это… ну необычно. Есть такое понятие "х о д ы". Слышал?
- Так я вроде кое-какие ходы и пробую. Вот… к тебе обратился.
- Нашел к кому. Такому пижону, если он в такой ситуёвине, надо ходы к сердцу начальства искать.
- И как именно?
- Ну я не знаю. Ухажнуть, что ли?
- Так ведь я же ее мужа знаю. Тебя то есть. Невозможно же…
- Да вижу, что невозможно. А жаль!
- Не понял.
- Я тоже. Ну я не знаю, как тебе… Чтобы загулять впрямую - такое какой же муж своей жене пожелает? Но мне сейчас неплохо бы, чтобы у нее какой-то интерес на стороне объявился. Чтобы она не так напряженно за моей эквилибристикой наблюдала. Хотя бы на это время. У меня же ничего не решено, а она каждый день, хоть и молча, ответа спрашивает. Так… ну а с тобой что же еще можно придумать? Ну что-нибудь в этом же роде. В смысле ходов. Ты с бывшим шефом вашим, с Ростовцевым, связь это время поддерживал?
- С Ростовцевым мы тогда расстались именно на той почве.
- На какой?
- Да он тоже тогда уникальность того времени не почувствовал. Так себе, наверное, решил. Можно - так, можно - по-другому. А получилось - иначе.
- Далась тебе эта уникальность. Вон смотри, какие курочки пошли. Вот это уникаль. Я насчет дела твоего хочу подраскинуть… а ты все вместе. И философию и похлебку.
- Ну не получается с похлебкой, и черт с ней. Неинтересно. Я же ведь так это спросил - про супругу твою. Больше как повод. Чтобы встретиться. Ну… придумаю я что-нибудь. Как у тебя на работе-то? Что говорят?
- Да чего ж… Говорят, конечно. Больше, правда, про "Спартак". Знаешь, из оперы: "В целом мире нет пока команды лучше "Спартака". Ну а про то, что в газетах, тертые калачи, они же ведь всегда одно и то же тянут: "Поживем - увидим".
- А не тертые?
- А если честно тебе сказать, ты же и сам видишь: ты меня где в рабочее время разыскал? На работе, что ли? Для меня сейчас дом и работа - это все как в тумане… уплывает куда-то за горизонт. Ну об этом… мы сейчас с Кюстриным… А про последний комизм я тебе все-таки подброшу кое-что. Ты к ним согласен на их условиях прийти, а тебя не берут. Так? А дело простое: всем понятно, что, как с тобой ни договаривайся, ты все равно на своих условиях придешь. Не выйдет у тебя по-другому, даже если бы сам захотел. И дело не в каких-то там суперкомпьютерах, на которых якобы записано, что́ ты в юных годах нашустрил. Просто это на твоей физии написано.
Добирались к Кюстрину изощренно: с пересадками и заходом в пивную.
Витя сказал резко:
- Не по возрасту занятие, Юра. Не знаешь, что разваливаешь. Не знаешь, как собрать потом. И сил не будет. Завода.
- Брось. Мы искали вместе. И я, и Хмылов, и Кюстрин. Один ты позволил себе искать и дальше. Под завязку. А мы нашли. Так порешили, что нашли. Договорились, что называть так будем, что нашли, мол, уже. Каждый для себя.
- Кюстрина не трогай, - это Витя говорил уже при самом Кюстрине, сидя у него за столом, в его виртуознейше запущенной квартире, посреди берлоги, не подвластной перу никакого сюрреалиста архипрославленного.
- А чего? - вязался Юра, - пустота - это, брат, вещь. Из вакуума и вселенная-матушка вся произошла. Была пустота, а потом из нее - раз! - и вылупились: вселенная и антивселенная. Так по уравнениям получается. С сохранением всех законов сохранения.
- Из Кюстрина ничего не произойдет.
Кюстрин благодушно сие выслушивал, считая, видимо, вполне естественным, что он явился предметом теоретического спора, укреплял свое благодушие, поглядывая на принесенные спорщиками три несокрушимой крепости стекла.
- А обязательно надо, чтобы произошло? - аляповато провоцировал Гончар.
- Обязательно, - беря в скобки аляповатость, твердо ответствовал Карданов. - Из каждого "чего-то" должно "что-то" произойти. Самая жалкая участь, если не произойдет ничего. Это уже не участь. А все это вместе взятое - п о с т у л а т.
- И только-то? - наконец ввернул свое коронное Кюстрин.
- Кюстрин - даос, - объявил Гончаров, - помнишь, ты мне про них рассказывал, даос или чань-буддист, кто их там, не помню. Ну, в общем, у которых недеяние - благо. Он все подготовил для жизни - родился, молоко матери всосал…
- Мать ты не тронь, - вяло как-то, но и твердо вставил Кюстрин.
- А теперь сидит в середине, а жить не желает. Я - живу. Ты - хочешь, да все что-то пробуешь, что тебе не мелковато окажется. А Кюстрин - просто не желает, и все тут.
- Кюстрин не читал древнекитайскую философию. Это я точно знаю, - уточняюще и несколько скорбно заметил Витя.
- Кюстрин, милостисдарь, много чего читал, - проквакал Кюстрин, составляя на пол первый из трех сосудов, освобожденный им почти самостоятельно от содержимого. - Вот, не изволите ли, поэмка Алексея Константиновича Толстого… ан нет, кажется Саши Черного… нет, Алексея Константиновича. - И он действительно начал вполне твердо и вполне разумно, акцентируя сатирические детали, декламировать предлинную поэму-происшествие, или сон: чиновник, кажется, на слух трудно было разобрать, пред благородной публикой, среди коей и дамы, и даже - о ужас! - начальство, оказывается буквально без брюк, и все время, прочтя несколько четверостиший, прерывал свое отточенное, спокойное чтение беспомощным бормотанием: - Саши Черного? Ну уж и не Козьмы Пруткова. Нет, все-таки Алексея Константиновича. - И… читал далее. Поэма была отменно остроумна и великолепно (версификационно) сложена, и Кюстрин ее так и дочитал, как начал, как по-писаному. А парадокс неприятнейший - впрочем, образом жизни его легко и объясняемый - и состоял в том, что, безупречно интонируя и ничего не забыв из самого произведения, Кюстрин совершенно был неуверен - так и остался неуверенным - в его авторстве.
Часу во втором ночи старший милицейского патруля, проходившего по пустынной улице Горького, недалеко от Маяковской, сказал младшему сержанту:
- Подойди к тем, что ли. Чего они там размахались? Когда от метро шли, вроде бы их двое было. И не сказать, чтобы шибко…
Когда младший сержант подошел к троим, непонятно чего топтавшимся у входа в кафе "Охотник", давно и безнадежно закрытого, плотно этак, без вариантов закрытого и даже задрапированного изнутри чем-то, то он услыхал заключительные, а потому и самые эффектные реплики припозднившегося симпозиума, разбирательства дружеского. Высокий с вызовом (не без истеричности даже) крикнул двум своим приятелям, тем, что пониже:
- Мы проиграли, понятно? Мы уже проиграли!
На что один из двух остальных, который был пониже и поплотнее другого, отрывисто и слегка изумленно, как о деле очевидном и непонятно почему непонимаемом, отвечал:
- А кто выиграл?
Милиционер к нему, к последнему из вопрошавших, и обратился сразу же. Приступил, так сказать, с расспросами резонными. Откуда ему было знать, что сколько дней и ночей, сколько лет и зим ни подходили к этим трем милиционеры или вообще агенты внешнего пространства, так почему-то - как и на этот раз - к первому обращались именно к Диме Хмылову.
Младший сержант не знал, обращаясь к Хмылову, этого обстоятельства, равно как просто и не подозревал, что закрытое кафе "Охотник" - это и есть то самое "У Оксаны", куда почти нарушители общественного порядка - безупречного, ибо нарушать в эту пору суток было некому, - опоздали вовсе не на час-два, а так… один на десять лет, другой - на полторы жизни (кажется), а третий и вообще просто верил когда-то первым двум, что есть такое на свете "у Оксаны" и что внутри быть - это и есть т о с а м о е. Во всяком случае, похоже на т о с а м о е. Во всяком случае, много лучше и занимательнее, чем снаружи. Он, этот третий, к которому теперь обращался насупленный младший сержант, не то что иногда, но и сейчас даже не стал бы спорить с теми двумя, что да, оно бы и получше и позанимательнее, если бы внутри. Но внутри чего? Вот именно. Он просто не видел никакого "у Оксаны", в упор не видел, не обнаруживал такого пункта и сильно сомневался, а был ли такой и раньше. Не иллюзия ли, не хмарь, допустим, как в пустыне бывает?.. Словом, не обнаруживал.
Чего рваться, когда некуда? Да так оно и спокойнее. Когда точно знаешь, что некуда. И общественный порядок опять-таки ненароком не нарушишь.
А Карданова занимало все это время: не невероятная, некоторым образом даже буйная запущенность квартиры Кюстрина, горки пепла по углам и в середине ничем не заставленного паркета двадцати с лишним метровой комнаты (как терриконы в донбасской степи); не груда - до вершины рукой еле достать - яичных скорлуп на кухонном столе, родственно напоминающая консервную банку - шедевр Раушенберга; не желтое, в сложных интенсивных желтых тонах и разводах ложе ванны, на дне которой вскипал и булькал какой-то чудовищный, грязно-многоцветный, горячий бульон - как иллюстрация гипотезы академика Опарина о зарождении жизни на Земле из первобытного рассола - раствора Мирового океана, так что всего лишь естественным оказалось бы, если бы из него вдруг начали выползать маленькие бронтозаврики; не неотмываемая муть граненых стаканов, не берущаяся кипятком, трением, тщанием, - намертво въевшаяся муть, как свинцовая пустота двадцати упрямо и уже без эмоций отвергнутых лет; и не то, что во время обреченной на неудачу, бесконечно запоздавшей попытки проникнуть в мертвый, заколдованно-заколоченный замок "У Оксаны" каким-то образом вывинтился разговор на его трудоустройство.
И как вот тут-то Гончаров начал крепнуть голосом, набирать нотки истеричности, той юной, благородной всеотпущенности, когда кричат благим матом, то ли в несокрушимом желании разорвать мир в клочья, ради первой мысли о нем, то ли ради несокрушимости самой глотки. Как начал он угрожающе бормотать-вскрикивать, что вот-де, дожили: сам Карданов, хранитель последних тайн Страстного, Тверского и Гоголевского бульваров, неизменный пешеход и мыслитель, чуть ли не попечитель московских мостовых, сравнивающий еще на школьной скамье их вклад в мировую историю разве что с Аппиевой дорогой в истории Древнего Рима, этот самый почтенный, неистовый Виктор Трофимович вынужден обращаться к нему, тоже некогда буйному и несокрушимому Юрию Андреевичу, с просьбой (ни с какой явной просьбой Карданов к нему так и не обратился) прокачать что-то непонятное о непонятной, бездарно-молодежной должности мэнээса.
Ничего этого Вите уже не вспоминалось. А неотступно звучало финальное, то, что и услышал подошедший к ним младший сержант: "Мы проиграли, понятно? Мы уже проиграли!"
"А кто выиграл?"
"Ну да, проиграли, выиграли, - думал Карданов, уже подходя к подъезду, и потом, уже открывая дверь в свою не слишком ласковую, но все-таки на уровне приличности обихоженную нору, - но что же об этом кричать как о новости неслыханной? Кто же надрывается, оповещая о том, что давно всем известно? Как старик, румянящий щеки… Имитация ажиотажа. Имитация невинности и силы… Последнее дело… О чем ты?"
XXI
Абсолютный ангел свободы (согласно чину, данному ему недавно Гончаровым), Витя Карданов некоторым труднопостижимым образом не замечал, что есть и другие люди. За последние полгода, меряя шагами институтские коридоры, он несколько раз встречал в них Клима Даниловича Ростовцева. А интересное заключалось здесь в очевиднейшем, а потому и труднодоступном для Карданова факте, что Клим Данилович Ростовцев был-таки живым человеком. Имеющим свой жизненный объем, развивающимся все эти годы и заполняющим этим развитием некоторые свои, то есть как бы ему и предназначенные социоэкологические ниши. Живым, в общем, человеком, во плоти и здравой памяти, а вовсе не профилем, проштемпелеванным, мелькнувшим на горизонте лет и якобы застывшим на нем в неизменном уже, равнодушно-астрономическом свечении.
И к моменту, о котором идет речь, доразвивался Ростовцев уже до некоторой определенности, до мысли о реорганизации всей информационной службы нескольких научно-исследовательских центров Госплана, до мысли, которую домыл и дополировал он уже до стадии проекта. До стадии обсуждения с заинтересованными инстанциями. До усилий, чтобы превратить эти инстанции действительно в заинтересованные. Не замечал Карданов, что, в то время как он спокойно и холодно раскланивался при встречах с Ростовцевым, последний раскланивался с ним тоже спокойно, но не холодно, а выжидающе.
Не замечал Виктор Трофимович и некоторого изменения в блеске глаз Екатерины Николаевны Гончаровой, случившегося еще на несколько недель раньше, чем он спас ее мужа, по меньшей мере, от серьезного членовредительства; не замечал того, что этот блеск, из приглушенно-азартного, экспериментаторского, даже слегка и якобы благодушествующего, приобрел некоторые вкрапления недоумения, даже чуть-чуть затравленности и тоски по ясности. По контролю над ситуацией, который, стало быть, весьма неожиданным и неприятным для нее образом куда-то уходил. Уплывал контроль, пропущены были те мгновения, когда только и исключительно от нее все и зависело, и она явно уже тяготилась этим развитием неизвестно в каком направлении, явно уже сожалела о допущенном по слабости житейской полгода назад игровом моменте в деле-то явно не игровом.
Каждый из них по разным причинам, но ни Ростовцев, ни Гончарова не могли в данный момент указать Карданову на то, чего он не замечал. А без указаний он не замечал.
По всему поэтому надо было ему собираться и ехать на симпозиум. Или даже не собираться, а прямо так… только командировочные оформить. В общем, что так, что этак, а ехать было надо.