Летом по вечерам я свободен - мама с утра до ночи в госпитале, отец - хотя и в тылу, но на военной службе, дед - кладовщик, на складе за городом, бабушка на огороде возле дедового склада, сестра с ней. Нет, я не оболтус, с утра у меня полно забот: во-первых, отоварить карточки, значит, отстоять в четырех очередях - за хлебом, за жирами (гидрожир и постное масло), за крупами, за повидлом или подушечками. Потом надо вывести со второго этажа во двор, попасти и вернуть в дом трех наших курочек с петушком, живущих под столом на кухне. Дело это весьма непростое - на живность есть большие охотники: и люди, и кошки, и собаки, и коршуны, с голодухи промышляющие в центре города. В-третьих, начистить и сварить картошки к возвращению деда, бабушки и сестры. Но прежде чем сварить, за ней надо сходить в овощехранилище, что зеленым бугром высится за домом, между конным двором и госпиталем. Там у нас своя клетка под замком, закрома для моркови, картошки, полки для капусты. Сейчас середина июля, осталась одна картошка, на дне закрома - она уже изрядно проросла и приходится перебирать ее при тусклом свете свечи, обдирать "усы". Это неприятно еще и потому, что в щелях дощатого потолка и в проходе появляются крысы - то ли из любопытства, то ли в надежде чем-нибудь поживиться. Они ведут себя смирно, лишь глазеют и тихо попискивают, но так они близко и так их много, что становится не по себе. Не дай бог погаснет свечка, вот-вот, кажется, набросятся и тогда… Еле дыша, в одной руке оплывший огарок, в другой - ведро с картошкой - пружинящим шагом вон из мрачного погреба на солнечный свет. Каждый день испытание воли, закалка характера, а может быть, трепка нервов? Так или иначе, картошка всегда за мной и с картошкой я справляюсь.
Опасностей, кроме погреба, было полно. Раненые за хлеб с маслом, за кусочек сахара или дольку шоколада посылали нас на рынок воровать у теток махорку, семечки, орехи, лиственичную серу. Тех, кто постарше, подговаривали заманивать на лужайку женщин - тут тоже было не чисто, шла откровенная купля-продажа: женщины после укромного угла уносили хлеб, сахар, немецкие трофейные блузки, наборные перламатуровые авторучки, деньги…
Но главную опасность для нас, дворовых мальчишек, представлял продовольственный склад в подвале нашего дома. Это был какой-то странный склад, ведомственный, секретный. Охранялся он милиционерами, которые откровенно побаивались раненых и потому держались незаметно, у опечатанных с черного хода подъездов, где им были сколочены на скорую руку будки из досок и фанеры. Нам было доподлинно известно, что завозили в подвалы крытыми грузовиками - ящики с дичью, копчеными колбасами и окороками, какое-то дорогое вино с красочными этикетками, картонные коробки с плитками шоколада, печенье, американские галеты, папиросы "Северная Пальмира", "Казбек", "Дюбек", сигареты… Склад снабжал начальников, машины и конные подводы по несколько раз в день мотались через наш двор. Раненые давно заприметили это дело и потихоньку вели обработку великовозрастных парией, подговаривая их "ломануть" склад. А парни в нашем дворе были самая что ни на есть отчаянная городская шпана, безотцовщина, кормильцы и добытчики, с утра до ночи промышлявшие "насчет пожрать", не брезговавшие ни куском хлеба, ни морковкой, ни сухариком, готовые стащить белье, развешанное для просушки, банки за форточкой, кошелек из кармана. Мы, шпана помельче, были на побегушках, сопровождали великовозрастных в набегах на Центральный рынок, мельтешили в толпе, орали, свистели, путались под ногами, помогая парним обделывать делишки. Никаких особых планов не вынашивалось, просто в одну какую-нибудь темную ночь надо было отогнуть прутья решетки на подвальном окне, остальное - за самым гибким, вертким, смекалистым и бесстрашным. На эту роль единодушно предложили меня.
Мы не сомневались в правоте дела: не тыловым крысам, а славным защитникам Родины, пролившим за нее кровь и получившим страшные увечья, положено было иметь такой роскошный харч.
Ждали пасмурной погоды, дождя, но день за днем с утра выкатывалось солнышко и уплывало к вечеру за горизонт по ясному без единой тучки небу. Как раз в эти знойные дни на лужайке появился новичок - на костылях, левая штанина пуста, на голове, как чалма, белая повязка, правый глаз укрыт, над левым белокурый чуб, руки крепкие, сильные и рот до ушей, полумесяцем. На спине - ремешки через плечо - болтался аккордеончик, переливающийся тончайшими оттенками голубого перламутра с черными полосками мехов посередине. Парень, а звали его Виталиком, уселся на свободный ящик (раненые только-только выползали после ужина), стряхнул аккордеон, влез плечами в тесные лямки, растянул меха и - поехало: разухабисто, сбиваясь и перепирая мелодию, пропиликал, как на гармошке, деревенские страдания. Затем - с еще большими завираниями - "Синенький скромный платочек", за ним - "Эх, Андрюша!".
Меня поразил инструмент - аккордеонов такой красоты, такого изящества я никогда еще не видал. Стояли в городской комиссионке огромный красный "Хонер" и еще несколько - то ли итальянские, то ли румынские - ободранные, потрепанные, со щелястой клавиатурой, а этот - молочно-белые плавно скругленные клавиши основных тонов, искристо-черные ребрышки диезов и бемолей, ярко-синие меха в голубеньких цветочках - ну просто загляденье! Исполнение же вызывало у меня тошнотворное чувство. Особенно когда он заиграл якобы "Землянку" - эти знаменитые переборы: "Бьется в тесной печурке огонь…" - я не вытерпел, подскочил к нему, прокричал в самое ухо: "Не так! Не так! Врете вы!" Он сомкнул меха, вперился в меня удивленным глазом. "А ты можешь?" - спросил и охотно потянул с себя аккордеон. Я смутился, дома была гитара, на которой мы с сестрой изредка бренчали, а тут - но аккордеон как бы сам собой запрыгнул на меня и повис нелепо и пугающе. Надо было с ним что-то делать - одной рукой тянуть меха, другой нажимать на клавиши. Раненые, видя мою растерянную физиономию, засмеялись, засмеялся и Виталик. Они смеялись, а я стоял красный, потный, одеревеневший. Однако вдруг что-то во мне вскипело, толкнулось, пошло в раскрутку. Я лихо прикрякнул, двинул Виталика плечом - он чуть не загремел со своими костылями. Я уселся рядом с ним, пристроил на коленях аккордеон, уперся подбородком и… заиграл. Сначала неуверенно, тыкаясь и не в лад дергая меха, пальцы путались в клавишах, звуки вырывались то придушенные, то рявкающие, то визгливые. Но довольно скоро я освоился и с левой и с правой рукой: левая тянула туда-сюда, правая отыскивала мелодию - по одной нотке, рывками на ощупь. И вдруг - откуда, как, ничего не понял - чудо: открылась связь между слухом, рукой и клавишами, пальцы сами попадали в нужное место, и с третьего раза "Бьется в тесной печурке огонь" прозвучало чисто, в ритме медленного вальса. "На поленьях смола как слеза" сыгралось почти без запинки - пальцы шли дальше все проворнее, увереннее. Первый куплет дался так легко, что я попробовал подхрюкивать правой руке басами.
Раненые следили за моей игрой уже всерьез - понимали, что я впервые взял в руки инструмент. Сам Виталик одобрительно и гордо посверкивал глазом, словно я был его учеником.
Я забыл про время и про все, что окружало меня. Чувствовал только, как струился по спине пот, дрожали руки, да ныл подбородок, упираясь в какой-то выступ на верхней крышке аккордеона. Руки сами собой отыскивали те звуки, которые плелись в голове. А сам я исчез, вырубился - лишь мелодия в голове, две руки, коленки, подбородок и звуки, излучаемые этим волшебным, сказочным инструментом. Не знаю, сколько я возился с этой песней, но раненые потихоньку затянули "Землянку" под мой аккомпанемент, и я заиграл еще увереннее. После "Землянки" потребовали, чтобы я подобрал "Темную ночь". Я подобрал и "Темную ночь", правда, левая рука явно не справлялась, не те выскакивали басы, я морщился, с досадой дергал меха, но никто не замечал, все пели. Потом я почти сходу подобрал "Распрягайте, хлопцы, кони" - песню эту любил петь дед, когда был подвыпивши, а подвыпивши он бывал каждую субботу и воскресенье регулярно, поэтому мелодия и слова уже давно прочно сидели в моей голове. Потом - без труда - сложилась "Катюша", за ней - "Соловьи", "Рябинушка", "Славное море, священный Байкал". У Виталика был сильный, вернее, громкий голос, но никакого слуха, он орал громче всех, сбивая меня и других. В конце концов раненые начали ворчать, покрикивать на него, он обиделся, отобрал аккордеон и покостылял к дыре в заборе. Я кинулся за ним, поймал за хлястик халата.
- Дядя Виталий, погодите! - взмолился я, удерживая его у самой дыры. - У меня мама в госпитале, Нина Игнатьевна, старшей сестрой. Дайте домой поиграть, на один вечер. Ничего не сделаю, не испачкаю, не порву. Честное всех вождей! Дядя Виталий!
Он повис надо мной, сгорбившийся на костылях, плечи двумя холмами, голова в повязке, красный затекший глаз смотрит из-под чуба то на меня, то на лужайку, теплеет.
- На! Держи! До завтрашнего вечера. Но смотри!
Я бережно, двумя руками принял бесценный инструмент, прижал к груди. Виталий неловко пролез через дыру, поковылял на коротких, не по росту костылях. Я тут же убежал домой.
В тот вечер мне чуть не влетело от деда - картошка не чищена, куры с петухом не кормлены, пол не метен. Если бы не бабушка-заступница, погулял бы по моей спине тяжелый дедов ремень. Спас опять же аккордеон: деда изумил не сам аккордеон, а то, что ранбольной (так их называла мама) доверил его мне, сопляку. Заступничества бабушки не потребовалось - поворчав, дед ушел в свою комнату, завалился на кровать в ожидании ужина. А я, счастливый, что избежал порки и оставлен наедине с аккордеоном, спрятался в дальнюю, отцовскую комнату и до позднего вечера, пока не пришла мама, тихо пилил, подбирал мелодии, какие приходили в голову.
Мама уже знала про случай на лужайке. "Смотри-ка, может, талант растет, - сказала, ласково обнимая меня и прижимая к себе, к белому халату, пахнущему лекарствами и человеческими страданиями. - Играй, сыночек, играй…"
В тот вечер испортилась погода, поднялся ветер, пошел дождь. Я играл дома на аккордеоне, а рыжий Муля и Вовка Вишневский, вместо меня, проникли через подвальное окно в склад, но были пойманы возле ящика с шоколадом. Муле дали восемь лет, он вернулся только в пятьдесят шестом - кожа да кости, пошел учиться в седьмой класс вечерней школы, но через год его убили, зарезали прямо возле нашего дома, на лужайке. Вовка Вишневский прошел через колонию, стал вором в законе, дважды через годы мелькал в нашем дворе, потом след его затерялся, никто не знает, где он и что с ним…
Аккордеон мне удалось выклянчить. Мама втайне от домашних продала набор серебряных довоенных ножей и вилок, заняла немного и, кажется, за тысячу тех, послевоенных рублей купила у Виталия инструмент…
…А шестнадцатого июля, в пять часов по местному времени в пятидесяти километрах от авиабазы США Аламогордо в пустынном штате Нью-Максико расцвел зловещими переливами первый на планете Земля ядерный гриб. Мне было тринадцать лет и с утра до ночи я играл на трофейном немецком аккордеоне - полторы октавы справа и двенадцать басовых кнопок слева…
9
Утром, после завтрака я при лейтенанте сказал Сашку, что оба идем в Хранилище, чтоб, как и в прошлые разы, захватил с собой еду и чай. Сашок кивнул, лейтенант промолчал. Открыв дверь Хранилища, лейтенант вошел вслед за нами, подождал, пока я включу освещение, потом хмуро сказал, повернувшись к Сашку:
- А теперь шагом арш убирать снег.
Я взял Сашка за руку и повел за собой по левому проезду.
- Рядовой Слижиков! - заорал лейтенант.
Я кинулся бегом, не выпуская руку Сашка. Он сопротивлялся, пытался вырваться, но я держал крепко. Правда была на моей стороне, Сашок это чувствовал и, наверное, потому дал себя увести. Грохнула дверь, заскрежетал металл. Видно, в сердцах лейтенант забыл про резину, которой придерживал дверь.
В тот день мы прошли восемнадцать рядов. Раскладка ящиков оказалась не в нашу пользу. Но и при такой раскладке наверняка смогли бы больше, если б не наше с Сашком состояние. Он отчаянно боялся крыс и каждый раз, когда надо было лезть на стеллаж, сначала шуровал по щелям палкой, которую прихватил из казармы. А после обеда совсем скис я: от боли раскалывалась голова, набухли гланды, трудно стало глотать - по всем признакам начиналась ангина. И как назло остановились часы. У Сашка часов вообще никогда не было, в деревне жили по солнышку, в армии за временем следит начальство - даже если захочешь опоздать, не дадут. По моим разумениям прошло не менее двух часов с той минуты, как остановились часы - пора было закругляться. Мы закончили еще один стеллаж, последний в ряду, и потопали к выходу.
Когда я вернулся в жилой отсек, лейтенант уже лежал под одеялом, закинув тонкие жилистые руки за голову. Ярко горела лампочка. Радио орало невыносимо. Я убрал громкость, выключил свет, разделся, залез под одеяло. Освещенный боковым светом фонаря над зоной, на меня пристально, с подозрением глядел со стены генералиссимус.
- Не вернешь Слижикова, подниму шум, - сказал я.
- Ты вообще-то имей в виду, - лениво цедя слова, сказал лейтенант, - я ведь могу тебя арестовать… В любой момент…
- Арестовать? Меня?
- Ага. Тебя.
- За что?
- Есть за что…
- А именно?
- Нарушаешь установленный порядок - раз. Подстрекаешь личный состав к неповиновению - два. С вредительскими целями проводишь вербовку среди личного состава - три. Вызываешь подозрение своими действиями и умонастроениями - четыре. По каждому пункту - хоть сейчас под арест. Имей в виду, я три года работал следователем…
Я приподнялся на локте, заглянул ему в лицо - оно казалось в сумерках бугристым, словно все покрылось волдырями: нос - волдырь, глаза - волдыри, рот - черная полоска между волдырями…
- Тогда все ясно, законы у тебя тут еще те! - сказал я.
Лейтенант зашипел, как кот, которому наступили на хвост. Резким рывком отбросив одеяло, он вскочил, прошлепал босиком в кабинет, включил там свет. Появился с книжкой, раскрыл на закладке. Глаза его шныряли по странице, лицо дергалось. Книга прыгала в руках, но мне удалось прочесть на корешке: "Вышинский".
- Вот. Слушай, законник. "Надо помнить указание товарища Сталина о том, что бывают такие моменты в жизни общества и в жизни нашей в частности, когда законы оказываются устаревшими и их надо отложить в сторону".
Захлопнув книгу, он отнес ее в шкаф, выключил свет, вернулся, лег.
- Ты забыл указать год этого гениального высказывания, - сказал я.
- А зачем? - приподнялся он. - Сталинская формула - на века!
- Да, пособие капитальное - для таких, как ты, - сказал я.
Он зевнул, отвернулся к стене. Вскоре дыхание его успокоилось, он стал похрапывать.
Наша взаимная неприязнь нарастала и мы не скрывали этого. Пренебрежение и спесь, которые явно демонстрировал лейтенант, сильно задевали меня. Сам себе я казался если и не ангелом с крылышками, то очень близким к нему существом, не пил, почти не курил, не лгал ни ближним, ни дальним, вообще в жизни своей никого, как мне казалось, не обидел, не оскорбил, пальцем не тронул. Мне и в характеристику записали: характер вспыльчивый, но отходчивый, не злой, пользуется уважением товарищей. Короче, герой нашего времени, лучший представитель самого гуманного в мире общества, воплощение светлых чаяний человечества…
В характеристику не записали, а сам я лишь смутно ощущал до этой вот самой минуты, что обладаю еще одним качеством, определить которое я бы не взялся. Что это было? Упрямство? Чувство собственного достоинства? Зловредность? Жажда справедливости?
Что порой толкает нас на те или иные поступки, которые другим кажутся безрассудными? Идея, пришедшая на ум, родилась в душе, проявила суть моей натуры…
Лейтенант спал крепко. Я встал, оделся. Тихо, стараясь не скрипнуть, вышел в коридор, прикрыл дверь. Быстро перешел на солдатскую половину, растолкал спящего Сашка, выманил в прихожую. Мне нужен был тракторист, надежный парень - Сашок тотчас понял, что к чему. Страх мелькнул в его глазах, но я объяснил, как все будет, и Сашок с готовностью юркнул мимо спящего дежурного будить Петра Копаницу, тракториста, надежного пария…
Втроем мы подошли к сараю. Ключ от замка сняли с доски у дежурного. Копаница, со сна решивший, что выполняет приказ лейтенанта, теперь вдруг задумался: что-то тут не совсем так. Я тихо закипал, видя его робость, а он, верзила под метр девяносто, действительно, с грузным, как у базарной бабы задом, по-детски упрямился и никак не хотел входить в сарай. Пришлось поговорить начистоту: он заводит бульдозер, показывает, как управлять, все остальное - без него, он тут же возвращается в казарму и - ничего не видел, ничего не слышал, спал. Кое-как вдвоем с Сашком мы уговорили его.
Солярки в баке было достаточно, аккумулятор в порядке, двигатель завелся легко, от стартера. Копаница показал, где какие рычаги и педали, научил плавно поднимать и опускать нож, и я самостоятельно рывками выполз из сарая. Копаница опасливой трусцой побежал в казарму. Сашок хотел остаться со мной, но я заставил его уйти - рисковать я имел право только собой.
Странно, удивительно, но бульдозер тоже был заодно со мной, подлаживался под мои желания - так легок и послушен был в управлении. Я выехал на прямую - почти три километра! - и погнал вдоль Хранилища на полной скорости. Густой снег, несущийся навстречу, в один миг залепил переднее стекло. Я не знал, как включается "дворник", откинул дверцу и высунулся из кабины. Мокрая масса хлынула в лицо. Приходилось одной рукой управлять, а другой защищать от снега глаза.
Эта гонка на бульдозере глухой ночью по особой зоне вдоль Хранилища, сквозь роящиеся хлопья снега, а главное, как я считал, во имя торжества справедливости на этом оцепленном колючей проволокой кусочке земли, вызвала во мне такой подъем, что от полноты чувств я замычал, замурлыкал и наконец запел во все горло:
А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!
Веселый ветер! Веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил все на свете…
И там, дальше, мне нравились слова припева:
Про мускулы стальные,
Про смелых и больших людей!
Именно таким я и ощущал себя сейчас - смелым и большим! Я понимал, что поднимаю бунт против лейтенанта, что он этого мне не простит, возможно, кара будет жестокой, ведь он тоже вырос на словах припева: "Про мускулы стальные, про смелых и больших людей…" Но песня, звучавшая во мне, все же, как мне казалось, хотя и с теми же самыми словами, в принципе была другой! Она несла не закабаление стальными мускулами, а освобождение - ведь для борьбы за свободу тоже нужны стальные мускулы.
Это был ночной полет! Бой, сражение, битва! Бульдозер слушался меня и я был счастлив.
Кто привык до победы бороться,
С нами вместе пускай запоет!
До подъема я успел расчистить обе длинные дороги вдоль Хранилища, площадь перед ним и главную дорогу от проходной. Когда я проезжал мимо казармы, направляясь в сарай, лейтенант в одних плавках обтирался снегом. Он явно торопился, движения его были резкими, судорожными. На меня он не обратил внимания или мне так показалось из-за густо падающего снега.
Я загнал бульдозер на место. Едва успел сбить веником снег с крыши и крыльев, как в дверях появился лейтенант - уже в форме, скулы сведены, в глазах тусклый блеск, как у голодного зверя.
- Кто позволил использовать технику в особой зоне? Кто помог?
Я показал ключи: