- Не будем, не будем бросать, успокойтесь! - пробормотал старый капитан. - А то его потом и не отмоешь… А если судьба спросит, куда я хочу перед смертью в последний раз сплавать, знаете, что я у нее попрошу? В Антарктику попрошу последний рейс у судьбы. Помните у адмирала Берда? - И он процитировал несколько замечательных строк о сатанинском величии антарктических ледяных морей.
Мне судьба, судя по всему, последним рейсом послала Антверпен, а в Антарктике я ни разу не был. И от этого даже вздохнулось среди глухой тишины ночной рубки.
Несколько минут мы еще помолчали, глядя на Антверпен и думая каждый о своем.
И, вероятно, я думал о том, что в часовне святого Джеймса, где спит сейчас Питер Пауль Рубенс, я тоже никогда не был. И в самом высоком соборе Антверпена Нотр-Дам я тоже не был, хотя многократно околачивался рядом - в гигантском универмаге и покупал там резиновых рыб. Единственное место в Европе, где продают таких замечательных надувных рыб… Но вполне может быть, что я думал и о еще более прозаических вещах. Может быть, вспоминал, как однажды выбирался отсюда через Ройярский шлюз - он был виден с мостика "Чернигорода", - а подходной канал к шлюзу почти перпендикулярен Шельде, и когда на реке господствует сильное отливное течение, то высовываться в нее надо очень осторожно, а я высунулся неосторожно и потому порвал буксир и чуть не навалился на пассажирский лайнер, который шел вверх по течению вообще без буксиров… Но вернее всего, я все-таки подумал тогда о Миделэйм-парке и скульптурах, которые живут там на такой же свободе, как деревья и травы. В этом парке штук двести знаменитых скульптур пасутся на открытом воздухе - я обязательно должен был вспомнить Миделэйм-парк, потому что был в нем.
- Никто не знает, где верх у куполов наших церквей, - вдруг сказал старый капитан. - Никто не знает - в небесах корни наших луковок или в небесах их ростки, а со шпилями все ясно…
- Можно интимный вопрос? - спросил я.
- Да.
- Вы много любили в жизни?
- Странно, - сказал он, покручивая пальцем круглое стекло снегоочистителя. - Я, вообще-то, не очень жалую откровенности между чужими людьми… А с вами чего-то разболтался до безобразия. И на этот вопрос отвечу. Я, знаете ли, однолюб. И тем, если хотите знать, горестно счастлив.
Я наконец вспомнил, кого он мне смутно напоминал все время нашей встречи. В блокадную зиму у нас был учитель, математик: "Дети, простите меня, я буду объяснять только один раз: у меня нет сил, дети". Он умер у доски, записав на ней каллиграфическим почерком задание.
Было стыдно вести себя в некотором роде навязчивым и нахальным репортером, но я не удержался и задал еще один вопрос - теперь уж наверняка последний:
- Смерти очень боитесь?
- Смерть? Конечно, все чаще думаю о ней. Но я и всю жизнь думал. Понимаете, нет "Я". Есть "Мир плюс Я". Есть только эта система, эта сумма. Когда умру я, изменится и весь мир, ибо нарушится сумма. Таким образом, я буду существовать и дальше самим этим изменением. Конечно, страшно. Но не очень. Нет, не очень.
Мы вышли к трапу. Еще ниже были запыленные апатитом палубы "Чернигорода" и его пустые, бездонные трюмы.
Додонов спустился к трюмам, а я на пустынный ночной причал.
На пути от "Чернигорода" до Альберт-дока меня окружала свежая, еще пахнувшая снегом, хотя он уже полностью исчез, тишина. И только недалеко от "Обнинска" попался навстречу негр, который волок куда-то девицу лет сорока с гаком. Девица радостно хихикала и игриво хлопала по черной негритянской голове серебряно-седым париком.
А мои болезные голубчики, вместо того чтобы спать и накапливать силы для новых подвигов, сидели в красном уголке, где не было ни одного растения и ни одной акварели, если не считать серого заголовка стенгазеты и парочки лозунгов. И не просто сидели, а кусались и лаялись над шахматной доской, как пес с котом, ибо боцманюга вечно брал ходы назад, а старпом этого не делал, но и удержаться от попреков тоже не мог.
- Ну как, хорошо здесь штурманец с "Чернигорода" хвостом перед вами вилял? - спросил я.
- Вилял. Все по форме. Зачем только это надо было? - пробурчал Антон Филиппович и запустил ложку в бачок с макаронами. Бачок стоял рядом на столе, а боцманюга был из тех суперморяков, которые способны жевать и глотать макароны с мусором, то есть с фаршем - дежурное флотское блюдо - даже за час до прихода в родной порт.
- Он нам по мату вкатил, - объяснил старпом. - На двух досках играл. И настроение испортил.
- Ишь, какой маленький запас хорошего настроения, - сказал я, бодрясь, ибо и у меня настроение стало портиться от сознания, что моих любимых голубчиков здесь побил этот продукт современной эпохи. - А что, Степан Иванович, он здорово играет?
- Дебюты знает - вот и выигрывает, - сказал старпом и запыхтел от раздражения.
- Пристал к нам с теорией, как вошь к солдату, - сказал боцманюга.
- А кто же вам мешает дебюты знать? - спросил я. - Их от вас в сейф прячут?
- Вот пусть он у меня без дебютов выиграет! - сказал боцман, заглатывая макароны.
- Вопль верблюда в тундре! - уныло высказался Степан Иванович. - Конечно, какое-то хамство в любой теории есть, но оно у порядочных людей только зависть вызывает. И ничуть оно не меньше, чем твое, Антон Филиппович, когда ты четыре хода назад взял…
- Три, а не четыре!
- Да бога побойся! Четыре!
- Марш спать! - приказал я сурово. - Ваше время кончилось!..
Я все так хорошо - даже детали - помню потому, что тогда очередной раз собирался завязывать с морями; очередной раз бросал плавать. И думал, что рейс последний. А тот, кто бросал летать или плавать, знает, как запоминается последний полет или последний рейс.
1977
У АДАМА И ПЭН В НЬЮ-ЙОРКЕ
Поезжай вдоль Бродвея, и ты увидишь Манхэттен в разрезе…
Адам Незуагхнюм. Четверо верхом на мотоцикле
1
Около двух ночи двадцать пятого ноября мы подходили к Нью-Йорку, скользили по лунной дорожке прямо на запад - курсом 270°.
Было полнолуние. Лунные блики украшали сталь палуб.
Левее носа вспыхивал мощным, неземным, космическим светом маяк Амброз. Удары маячных вспышек вышвыривали тьму из самых потаенных закоулков рулевой рубки.
Справа светились огни на острове Лонг-Айленд, они были оранжевыми с вкраплением кроваво-красных. Оранжево-красные отблески украшали длинное острое ночное облако, отделявшее сушу от небес. Сквозь облако трассировались отличительные огни идущих на посадку и взлетающих самолетов.
Справа по корме, нелепо задрав лапы кверху, стояла на голове Большая Медведица. Из ее опрокинутого ковша выливалась кромешная тьма полуночи. Однако океанская вода улавливала слабые лучики далеких светил и лучи искусственных огней: гладкие горбы океанской зыби потаенно мерцали.
В семи кабельтовых от маяка стало видно его название, оно вопило огромными пылающими неоновыми буквами: "АМБРОЗ".
Из-за вышки маяка выскочил катер, полыхая вспышками белого лоцманского огня.
Американский лоцман весил килограмм двести, но взлетел по штормтрапу юркой мышкой. Он выглядел старым боксером, который теперь добродушно работает в хорошем ресторане штатным вышибалой.
Лоцман вывалил из своего портфеля десяток журналов и газет - обычный знак любезности по отношению к капитану и экипажу, одичавшим без новостей и глянцевитых красоток в океанских пустынях. Вывалив ворох гнилой пропаганды на штурманский стол и путевую карту, лоцман вякнул традиционное: "Фулл ехид!", и мы дали сто десять маневренных оборотов, ложась на створ знаков Уэст-Банк и Статен, который ведет по каналу Амброз в пролив Тэ-Нарроус.
Луна провалилась за мыс. На ее месте видна стала Кассиопея, которая лежала на боку.
Лоцман связался с начальством и обрадовал нас тем, что до семи утра к причалу мы не пойдем, станем на якорь в бухте Грейзенд.
Тем временем мы плыли по каналу Амброз. Частопроблесковые буи подмигивали с правого борта, какой-то синий огонь мигал с левого. На Лонг-Айленде стали видны многоэтажные дома с красными огнями на крышах. И мы начали поворачивать вправо, приводя мыс Санди-Хук на корму, а светящий знак Уэст-Банк на двести семьдесят один градус. И прямо по носу открылась горбатая цепочка белых огней - огромный мост над проливом Тэ-Нарроус с пролетом между опорами в тысячу двести метров и высотой в семьдесят.
- С рассветом переставлю вас, капитан, к причалу номер семь в Бруклине, - сказал лоцман. - Предупредите своих парней, капитан! Если кто-нибудь из них, возвращаясь вечером из города, навестит бар здесь, в Бруклине, чтобы промочить глотку пивом, то это будет его последнее пиво в жизни, капитан! Здесь отбросы человечества, и здесь нет баров, а есть притоны. Здесь всякие разные пуэрториканцы и другие страшные бедолаги, которым нечего терять. Так и скажите своим матросам: если они здесь зайдут чего-нибудь выпить вечерком, то это будет их самая последняя выпивка! Право на борт и малый вперед!
Лоцмана, конечно, поблагодарили за информацию - на английском языке, а потом кто-то сострил на русском, что если бы лоцман знал наших ребяток, то предупредил бы свои отбросы, посоветовал бы этим страшным бандитам не выходить из баров ни днем ни вечером, - пока наши ребятки не уберутся из Бруклина…
И мы покатились по широкой и плавной дуге на якорное место "№ 49-С - для судов со взрывчатыми веществами на борту", хотя никаких взрывчатых веществ не было. Мы катились по этой дуге, пока шикарный мост не остался по корме. И тогда шлепнули правый якорь в воду и положили на клюз три смычки.
Было четыре утра.
Я вышел на крыло мостика. Глухая ночная тишина царила над проливом Тэ-Нарроус внутри круга огней. Недалеко спал на якоре еще один теплоход. Звезды исчезали за рядами предутренних облаков, облачка веером сходились к мосту между Бруклином и островком Статен. Очень сильно пахло рыбой. Это не самый ароматный запах, но ныне он приятен тем, что показывает наличие какой-то жизни в окружающей среде.
Ложиться спать я не стал, пил чаек в каюте и листал американские журналы. Репродукций абстрактного искусства уже не найдешь в них. Оно, вероятно, поддалось напору наших искусствоведов и рухнуло под тяжестью той бумаги, которую они потратили на его разоблачение. Теперь в США входит в моду искусство, которое я называю "тщательным", - когда прорисовываются все жилки на древесном листочке или все жуки-древоточцы в заборной доске. Вероятно, художники с новой силой начинают осознавать невозвратимость и ценность каждого листа на дереве и каждого жука в доске.
Сквозь лобовое окно каюты была видна только ночная тьма, черный провал, а в бортовом окне все летел и летел над проливом Тэ-Нарроус огромным бумерангом однопролетный мост. Бумерангом он казался потому, что все летел, летел, но не улетал.
Из черного океанского провала выплывали корабли, показывали зеленые отличительные и, сдерживая нетерпеливый порыв к близким причалам, нацеливались под огромную мостовую арку и как-то бережно вносили себя под тень свода, под изгиб пролета. И каждый раз возникало глупое опасение, что мачты корабликов царапнут мост.
Около семи я поднялся в рубку.
Океан из черного начинал перекрашиваться в сиреневый, именно в сиреневый: как будто Господь размешал в воде миллиард тонн лепестков сирени. И все вокруг замерло в мглисто-томительно-спокойном ожидании нового дня. Только по бумерангу моста все чаще и чаще мелькали фары проснувшихся автомобилей, а вода, наоборот, вовсе уснула утренним мгновенным и сладким, как запах сирени, сном - океан заштилел.
Мы выбрали якорь, причем с далекого носа четко доносился перестук-перегрохот якорных звеньев. И судно послушно нацелилось на центр моста, под обманчивую легкость центрального пролета.
Солнце взошло над профилем Бруклина ровно в восемь. Оно было припухшим, как губы уставшей от любви красавицы. Но свет его был нежен от дымки, как ее утренний взгляд, и такой же умиротворенный. Весь огромный Нью-Йорк пропитался благодарностью к мирозданию и тихо парил в неподвижном, штилевом воздухе.
Лоцман попросил поднять флаги "М" и "Джи". Я послал рулевого на фалы, а сам подменил его - стал на руль. Было приятно стоять на руле, когда огромное судно несет себя под мост, а вокруг - Нью-Йорк. Справа по носу возникали из утренней дымки небоскребы Манхэттена. Они были прозрачными, бесплотными. Розовое и чуть зеленоватое небо обвивало их, как сари. Левее завиделся островок Либерти со статуей Свободы, он был еще далек, нам предстояло свернуть к причалам Бруклина, не доходя до него. Статуя Свободы в бинокль напоминала цветом окислившуюся бронзу и медь всех старых памятников мира, над которыми потрудились тысячи поколений голубей или чаек.
Солнце взлетало быстро, обращенные к нему грани манхэттенских небоскребов вдруг прочертились алыми вертикальными отблесками, но все равно не обретали веса. Тяжелый и тяжкий город продолжал витать в воздухе. Он был не только красив, он был прекрасен в это раннее утро. И небоскребы Манхэттена глядели на плывущие корабли, как пирамиды на французских солдатиков.
2
У длинной и плоской автомашины, опершись рукой в желтой перчатке на открытую дверцу, стоял на причале номер семь молодой человек и попыхивал трубкой.
- Хэлло! - крикнул он мне. - Пожалуй, это ты, а?
- Это я! А это, пожалуй, ты, а? - ответил я.
- Моя жена Пэн катается на катке Лувер Плейз, - сообщил он, хлопая меня по плечу в самой американской - размашистой - манере.
- О'кэй! - сказал я.
- Сейчас поедем за моей женой Пэн на Лувер Плейз. Как Атлантика, дружище?
- Всю дорогу от Европы - прямо между глаз до десяти баллов. Зато ваш Нью-Йорк встретил нежностью.
- Ты легко одет. Не простудишься? Здесь зима.
- Ваша зима какая-то неубедительная.
- Потому мы с Пэн завтра улетаем в Найроби. Садись! - сказал он. И я с удовольствием забрался в машину, где было тепло и пахло трубочным табаком.
- Моей Пэн уже двадцать шесть, но она все еще совсем молоденькая, - сказал он, усаживаясь за руль. - Я живу с ней уже семь лет и очень ее люблю. Сейчас она катается на коньках на Лувер Плейз, а все на нее смотрят. Не очень-то я люблю, когда все на нее пялятся. Сколько у тебя времени?
- В двадцать уже снимаемся.
- Тогда надо торопиться, - решил он, и мы поехали.
- Неужели ты сам так хорошо выучил язык? - спросил я.
- Я знаю десять языков, дружище. Ничто мне так легко не дается, как языки. "Ты - попугай, дружище!" - так мне сказал Вася Аксенов. А Пэн русская. Третье поколение русских американцев. Ее зовут Пенелопа, но мне больше нравится Пэн. А ты как находишь? Мы с ней как Ромео и Джульетта - очень любим друг друга. Я даже не знаю, что стал бы делать, если бы не было на белом свете Пэн, которая сейчас катается на коньках.
- Тебе повезло, - сказал я.
Он молчал, потому что у выезда с причала номер семь скопилось много грузовиков с прицепами, и было сложно маневрировать. А я подумал, что вечно хочу спать, как только оказываюсь на чужом берегу. И еще подумал, что Нью-Йорк ничем не отличается от других портовых городов, когда глядишь в упор, близко. Еще меня немного беспокоили разные судовые дела, которые я бросил ради встречи с Адамом.
- Да, даже и не знаю, что стал бы с собой делать, если бы не было Пэн, - задумчиво повторил Адам, когда мы выбрались из автомобильной каши. - Пожалуй, я не написал бы без Пэн ни единой строки.
- Тебе повезло, - повторил я.
- Да, очень, - согласился он.
Не было в нем ни капельки того нахальства, которое мне почудилось при разговоре по телефону. Наоборот, он выглядел большим, но не очень защищенным.
- Где мы едем, дружище? - спросил я.
- Где-то в Бруклине. Я его совсем не знаю. Пожалуй, я здесь первый раз. Вот когда мы возьмем Пэн, она будет тебе обо всем рассказывать. Пэн все знает, что надо рассказывать иностранцу в Америке. Я даже и не знаю, что стал бы с тобой делать, если бы не было Пэн, которая катается на коньках возле большой зеленой елки на катке Лувер Плейз.
- Как идут твои литературные дела? - спросил я.
- Очень хорошо! Я даже сам не понимаю, почему они идут так хорошо! Вероятно, они идут так хорошо потому, что мне на них наплевать, если меня ждет Пэн на катке возле зеленой елки и где все на нее пялятся…
- Если Одиссей еще раз повторит про Пенелопу, которая катается на катке Лувер Плейз и так далее, - пробормотал я, - то, пожалуй, придется сильно дернуть его за ухо: руки у тебя заняты, и я ничем не буду рисковать…
- Вот это да! - ухмыльнулся он и на всякий случай пихнул меня в плечо огромной лапой в желтой перчатке, отодвинув к дверце. Машина была широкая, и между нами образовалось полутораметровое пространство.
- Вот это да! - сказал я. - Ты все-таки поосторожнее!
- Она тебе понравится. Можешь мне верить, - сказал он. - Я ведь на самом деле знать не знаю, что стал бы делать в этом дурацком мире, если бы не было моей любимой Пэн!
Мы вырулили на Бруклинский мост. Это заклепочный мост. Таких в мире уже пруд пруди. А вот небоскребы Манхэттена продолжали мне нравиться - они остаются легкими и элегантными даже вблизи - так уж они устроены.
Каток Лувер Плейз в центре Манхэттена в каменном четырехугольном углублении. Этакий сухой плавательный бассейн с дном из искусственного льда. В изголовье катка стояла огромная елка, окруженная строительными лесами. По лесам ползали рабочие в касках и монтировали электроаппаратуру. По кругу носились конькобежцы. Все старались кататься в манере профессиональных фигуристов, но всем это плоховато удавалось. Чем-то они напоминали замороженных рыб на горячей сковородке.
Кроме, конечно, Пэн.
Она была в коротенькой красной юбочке, золотой жакетке и золотой шляпке с черным пером. Зеленовато-стальной лед служил ей отличным фоном.
- Пэн! - крикнул Адам. - Пэн! Я привез русского! Он уже хотел стукнуть мне в ухо! Пэн, иди поскорее переоденься и спаси меня от русского.
Она помахала ручкой и завертелась волчком, как вертятся все фигуристы под телекамерами, когда ставят точку в программе. У меня кружится голова даже просто смотреть на них в эти финальные мгновения.
- Ходить сюда - плохой тон, - объяснил Адам, - но мы с Пэн не обращаем внимания на такие вещи. Она тебе понравилась?
- Интересно, какого ответа ты ожидаешь? Она прелестна!
- Здесь нельзя держать машину, - сказал Адам. - Мы немного отъедем, а я схожу за Пэн. За ней привяжется много разных белых и черных мужчин.
- Тебе не надо будет помочь? - неуверенно спросил я, ибо даже легкая драка не входила в планы моего знакомства с Нью-Йорком.
- Нет, спасибо, дружище, - сказал Адам. - Обычно я справляюсь сам.
- "Это меня устраивает, док!" - сказал я словами героини из фантастического рассказа Адама. Героиня произносит эту фразу, когда узнает, что муж помолодел на сорок лет.
- О'кэй! - сказал Адам и кивнул, хотя явно не узнал цитаты из собственного произведения.
Мы уехали довольно далеко от Лувер Плейз, пока нашли щель для автомобиля.
- Мне можно будет здесь погулять? - спросил я.
- Да. Только не уходи далеко. Если вокруг машины начнет крутиться полицейский с бумажками в руках, объясни ему, что я скоро вернусь.