Снежные зимы - Иван Шамякин 20 стр.


Но еще до картин поразила хозяйка, встретившая их на просторной веранде. Маленькая, ладно скроенная женщина с хорошенькими ямочками на щеках, с малиновыми, как бы припухшими или капризно надутыми губками, что придавало ее лицу детски-милое выражение. Была она на добрых пятнадцать лет моложе своего лысого мужа. Просто, но со вкусом одетая - шерстяной серый костюм, зеленая нейлоновая куртка на молнии. Куртку эту она сразу же сняла, заведя гостей в теплый дом.

И еще одно удивило Ивана Васильевича - обстановка. Здесь, в полесской глуши, - стильная мебель, не бобруйской, не мозырской фабрики, а импортная, чешская или немецкая. Откуда взялись деньги, чтоб купить все это? Три последних года Сиволоб на районных должностях. Да и раньше не такой уж у него был высокий оклад. Антонюк получал в два раза больше, но если б и захотел, вряд ли мог бы накопить на такую мебель, (как призывают рекламы сберегательных касс: "Деньги накопил - мебель купил"), а тем более - на картины. Черт его знает, а может быть, человек, который не умел руководить совхозами, - художник, художник в душе и призвание его - собирать картины, создавать красивые интерьеры, любоваться ими. Или это его хобби? Есть же у него, Антонюка, свое хобби - охота.

Хозяйка скрылась - ушла на кухню. Хозяин показывал гостям картины.

- Это Неман у Мостов. Помните, Иван Васильевич! Дубы у реки. Это вид с Немана - на Калужскую церковь. Друскеники. Парк. Иван Васильевич помнит. Мы с ним там отдыхали. А это уже Двина, Полоцк. В современном пейзаже художник искал приметы старины. Обратите внимание…

Высокий, сутулый, лысый, ступал он мягко, как кот, здесь у себя дома, - важно, несуетливо, и в голосе появились прежние нотки. Человек разыгрывал глубокого эрудита. Иван Васильевич вспомнил голос, фигуру, первое впечатление от знакомства с Сиволобом и всю эволюцию своего отношения к этому деятелю и теперь не верил даже тому, что он рассказывал о картинах, не верил глубокомысленным высказываниям знатока искусства. Усомнился даже в том, что это страсть, увлечение, хобби. Разве что не его, а той хорошенькой женщины? Виталия - Иван Васильевич следил за ней - сперва смотрела на картины с почти детским восторгом, но потом у губ ее появилась скептически-насмешливая морщинка, сменившаяся в конце концов откровенно иронической усмешкой.

- Это вы покупали все или получали в подарок? - спросила девушка.

- И покупал, и дарили. Тому, кто покупает, художники любят дарить. Начала Маша. Она жила среди художников. А потом я увлекся. Познакомился. Возил художников на рыбную ловлю. Я ловил рыбу, варил уху, а они писали этюды и дарили их мне. - Сиволоб довольно рассмеялся и погладил лысину: умная, мол, голова.

- Подарили бы вы школе эти картины, - сказала Виталия.

Сиволоб на миг застыл от неожиданности. Потом с натугой, с судорожной гримасой выдавил из себя басовитый хохоток.

- Э-э, дорогая Виталия… Виталия… - опять забыл такое простое отчество. - Вы не знаете психологии коллекционера. Попробуйте попросить у филателиста плохонькую марочку. Не даст. Не потому, что скуп. Не сможет расстаться. Так ведь то марка, а это картина, произведение искусства. Картины начинаешь любить, как собственных детей.

- У вас есть дети? - спросила Виталия. Гордей Лукич смутился.

Иван Васильевич догадался: у него есть дети, у нее нет, у этой хорошенькой любительницы искусства. Оглянулся на открытую дверь - не услышала ли? - и увидел ее в комнате с подносом в руках. Слышала. Ямочки на щеках побелели, а вокруг них разлился румянец. Но сказала беззлобно, с грустью и ласковым укором, ставя поднос на стол:

- Вы же хорошо знаете, что у нас нет детей.

- Откуда мне знать? Ведь вы не молодые уже люди, - безжалостный удар по хозяйке. - У вас могут быть взрослые дети, учиться где-нибудь… Вы уже год у нас и никого из учителей не пригласили посмотреть на ваши картины. - Удар по обоим.

- Я заходил не раз, - сказал Олег Гаврилович.

- Полгода Гордей Лукич жил один, - мягко оправдывалась хозяйка. - А потом пока устроились… Пожалуйста, просим, наш дом открыт. - Но краска на ее щеках переменилась: покраснели ямочки и побелели щеки возле ушей.

- А собачки у вас нет? - вдруг наивно, как девочка, спросила Виталия. - Я очень люблю таких малюсеньких собачек, которые лежат на диване.

Виталия рубила наотмашь. Виталия издевалась. Ивану Васильевичу стало боязно за нее. Начал понимать Надин страх за дочку. Такие, как Сиволоб, не прощают пренебрежения. Хотя, кажется, он не понял и ответил с искренним сожалением:

- Собачки нет.

А Маша - такое простое народное имя, без малейшего оттенка мещанства! - склонившись над низким круглым столиком, чтобы не видно было лица, и, расставляя маленькие чашки, сказала с таким же сарказмом: мол, как спрашиваешь, так отвечаю:

- У нас есть кошка. Она ловит мышей.

Тогда только, должно быть, понял и хозяин и перевел разговор опять на картины:

- Вот построим клуб, тогда - так и быть! - отдадим часть картин туда. Отдадим, Маша?

- Ты же знаешь, сколько я их раздарила.

- Что правда, то правда.

Хозяйка подняла голову, ямочки на щеках приветливо смеялись: отхлынула от лица краска гнева, и женщину радовало, что удалось скрыть свое раздражение.

"От кого скрыть? От неопытной Виты, от самоуверенного Олега Гавриловича? Но не от меня, старого волка", - подумал Антонюк.

- А когда он будет, этот клуб? - снова наступала Виталия.

- Пробиваю. Нажимаю изо всех сил. Вы думаете, легко одолеть министерских плановиков? Давайте вместе попросим Ивана Васильевича, чтоб помог нам. Хотя он сидит и не на совхозах, но его голос весит.

"Если б ты знал, что я ни на чем не сижу, не видеть бы мне твоих картин. Сказать? Посмотреть, какая у тебя будет физиономия? Нет, не стоит. Неизвестно, как вы будете себя вести. Вита не сдержится, если вы проявите хамство, и это усложнит ее жизнь".

- Помогите нам, Иван Васильевич, - с наивной простотой попросила Виталия.

Антонюка передернуло - не мог понять: насмешка это и над ним, над его пенсионным положением, или вера, что и сейчас он может что-то сделать? Угощали Сиволобы тоже сверхмодно, точно в посольстве каком-нибудь: Маша поставила на стол маленькие рюмочки, бутылку коньяку, красивый кофейник, нарезанный тонкими ломтиками хлеб, масло в причудливой масленке и пластинки душистой брынзы. И все. Красиво, просто, аппетитно. Давно ли от праздничного стола, а захотелось отведать и масла, и брынзы, и кофе, да и рюмку коньяку выпить. Кто же из них такой мастер? Конечно, она, хозяйка. Однако же с такими изысканными вкусами не побоялась уехать в полесскую глухомань. Или другого выхода не было?

Искусство, с каким хозяйка собрала на стол, умение приготовить все так красиво, тихое, ласковое гостеприимство и сдержанность укротили Виталию, Девушка притихла, скептическая усмешка исчезла, казалось, она даже немножко растерялась, когда пригласили к столу, не знала, как подступиться, с чего начать. Стульев к столу не придвинули, сесть не предложили. Действительно, как на приеме. Хозяин разлил коньяк. Поднял рюмку.

- За здоровье нашего гостя Ивана Васильевича.

"В совхоз поехать ты поехал. Вынужден был. Но работать тебе здесь не хочется. Рвешься назад, в город. Потому и организовал всю эту показуху, чтоб ошеломлять простых людей: вот, мол, куда недоброжелатели сослали такую женщину, с таким вкусом". И снова нестерпимо, до зуда в сердце захотелось сказать, что он - пенсионер, напрасно перед ним стараются. Выпили стоя. Хозяйка показала пример, как вести себя дальше: налила кофе, сделала себе бутерброд с маслом и брынзой и, захватив свою чашечку, села поодаль от стола. Виталия потянулась к ней - села рядом. Виталия шла на мир.

- Что вы кончали? Какая у вас профессия?

- Я кончила институт легкой промышленности. И работала художником-модельером в ателье.

- О, и вы скрываете это! Полгода живете, и никто не знает. Научите наших девчат шить.

- Художник, Виталия, не шьет.

Учительница смутилась. Куда девалась ее ирония! Человека, который умеет делать то, чего не умеет делать она, Виталия не может не уважать.

- Простите, я не так сказала. Я понимаю. Вот этому и научите нас - хорошему вкусу. Нарисуйте новые фасоны, чтоб красиво было и удобно. К нам же тогда весь район кинется. Из райцентра будут приезжать.

Маша подумала и, должно быть увидев в этом для себя некоторые новые перспективы, согласилась:

- Хорошо. Давайте создадим кружок.

- Нет, правда, вы не представляете, как это нужно и как будет хорошо. И для вас тоже! Вам же скучно…

Иван Васильевич расспрашивал хозяина о совхозе. Жаловался Сиволоб: неразумно планируют, без учета того, что их совхоз за сто верст от города и вокруг бездорожье, весной и осенью к железной дороге только на тракторе добраться можно. Говорил правду, но не без задней мысли: осторожненько капал на свое руководство, подбрасывал фактики - знал характер Антонюка, рассчитывал, что тот не смолчит, где-нибудь выложит факты.

"Все ты знаешь. Удивительно, как это ты не знаешь, что я на пенсии? Не искал ли ты в то время счастья где-нибудь в другой республике?"

Совхозные дела действительно интересовали Ивана Васильевича, и разговор шел живо. Сиволоб рассказывает не без хитрости. Но и Антонюк расспрашивает с целью понять: чего стоит он как директор? Какие у него планы? Насколько за год изучил хозяйство, людей? И постепенно убеждается: все тот же Гордей Лукич Сиволоб, каким был, таким и остался: сверху блестит, а внутри пусто. Глубокомысленно высказывает общеизвестные истины - пускает пыль. А экономики своего хозяйства не знает. Руководства вообще. Вот ведь проклятая инерция! В ателье его надо было отправить, вместе с молодой женой, пускай бы модничали, а не совхоз ему доверять. Так нет же - числится специалистом по земле. Вертится все в той же орбите.

Маша показывала свои эскизы новых фасонов. К ним присоединился Олег Гаврилович; скучны ему были разговоры о совхозной экономике. Пили коньяк. Так и не допили. Полбутылки осталось, для других гостей. На улице Виталия спросила:

- Что это за порода, Иван Васильевич?

- Милые люди, - сказал Олег Гаврилович.

- О, это порода весьма любопытная! - ответил Антонюк.

Потом, уже в сумерках, когда зажглись огни и в свете, падавшем из окон, закружились причудливые бабочки, они ходили по улицам вдвоем - Антонюк и Виталия. Проводив Олега Гавриловича, возвращались домой, где их ждала Надя, ждала в нетерпении и тревоге. Уже у дома девушка попросила:

- Расскажите… о моих сестрах и брате.

За день, за разговорами, Иван Васильевич как-то отошел от того, что случилось утром, почти забыл о своем рискованном признании, а когда вспоминал, то казалось оно далеким сном, фантазией, которая никого не задела, ничего не изменила. Надя, Вита по-прежнему заняты были своими заботами, и о них. этих ежедневных заботах, больше и говорили. Однако нет, не так все просто. Оказывается, девушка жила весь день с мыслями о нем, отце, более того - о своих сестрах и брате.

Неожиданная просьба ее потрясла Ивана Васильевича: как все это важно и серьезно, какую ответственность он взял на себя! И как запутал свои отношения с близкими людьми! Начал он рассказывать о Ладе. Почему о ней первой? Видно, жила в нем подсознательная надежда, что Лада скорей, чем другие, поймет его… Он, должно быть, дольше, чем надо, и слишком восторженно говорил о младшей дочке. Виталия - о, ужас! - сказала с детской ревностью:

- Вы больше всех любите Ладу.

Иван Васильевич спохватился:

- Да нет, трудно сказать, кого больше, кого меньше. Отцовские чувства - сложная штука. Несколько дней назад я почувствовал такую тоску по сыну, что не выдержал и в ту же ночь поехал… А потом…

Хотел сказать: "И потом, в поезде, - по тебе и, видишь, оказался у вас", но не сказал, не хотел больше лгать, потому что в поезде он думал о ее матери. Виталия не обратила внимания на это "а потом". Тихо, несмело попросила:

- Можно мне как-нибудь приехать к вам?

Такая естественная просьба! И если он пошел на признание ее своей дочерью, то, конечно, должен был сразу ответить: "Разумеется, можно". Странно, почему он замешкался с ответом? Вита спросила шепотом:

- Вы боитесь, что это усложнит ваши отношения с семьей? С женой вашей?

- Нет. Я не боюсь.

- Я ничего не скажу. Я - дочь вашего партизанского друга. Неужто никто из детей ваших товарищей не бывает у вас? Мне так хочется познакомиться…

- О чем ты говоришь! Конечно, можно. Нужно! Непременно нужно приехать! Ты дочь моего лучшего друга! Там, в лесу, твоя мать была самым близким мне человеком. И ты! Дочь отряда! Тебя все любили. Ты давно могла приехать. Моя вина…

- Не считайте себя виноватым. Я не хочу! Утром во мне вспыхнула злость, хотелось, чтоб вы ушли прочь. Но я подумала: тогда и маму надо винить. А за что? За то, что дала мне жизнь? Я счастлива, что живу.

Они говорили тихо, чуть ли не шепотом. Шли медленно. Миновали свой дом. Повернули и снова прошли. Неизвестно, сколько еще раз прошли они мимо освещенных окон, к стеклам которых при стуке шагов о мерзлую землю припадало лицо женщины. Наконец Надя не выдержала, вышла и с радостными укорами повела ужинать. Дело гостя - без конца есть.

Тот наш рейд, по сути, первый, был в общем удачен. Нагнали страху на старост и полицейских. Дали понять и им, изменникам, и народу, что на захваченной врагом земле существует Советская власть и советский закон, что есть сила, которая защитит честных людей, сурово покарает отступников. Увлекшись, мы под прикрытием метели заехали далеконько, в соседний район. Но вдруг распогодилось, мороз хватил градусов под тридцать. Днем - солнце, смотреть больно. Ночью - звездный дождь. И тихо-тихо. Полозья поют - за пять верст слышно. Возвращаясь назад, мы увидели, что тянем за собой "хвост" - группу полицаев. От боя они уклонялись. Правда, в бой и мы не очень-то рвались - патронов осталось мало. Надо было не только оторваться от полицаев, но и запутать следы, чтоб не привести бобиков в наш лес, в лагерь. А в такую погоду это нелегко сделать. По проторенным дорогам ехать опасно, напрямки - снег глубокий, да и свежий след по целине сразу выдаст. Ну и кружили. Как только не изловчались! Четыре наши фурманки разъезжались в разные стороны, потом опять съезжались, выскакивали па дороги, заезжали в села, меняли сани, лошадей. Не спали… Почти не ели. За двое суток километров, верно, сто пятьдесят отмахали, спидометров не было, не высчитаешь. Покуда твердо не убедились, что наконец оторвались. Тогда двинулись к себе в лес. Да и то с предосторожностями.

Вернулись полуживые. Окоченелые… Мечтали хорошенько отогреться. Подговаривали, чтобы я приказал нашей бережливой хозяйке - Рощихе - раскошелиться, не жаться, как обычно, выставить сверх нормы из НЗ. Сползли с саней, скорей в землянки, к печкам. А я - к Рощихе, чтоб отдать приказ. Разленилась, чертова баба, даже командира встречать не вышла. Подхожу к землянке-госпиталю и… остолбенел. Ребенок! Ошеломило меня его уаканье. Вот так неожиданность! Не думал я в дороге об этой беременной женщине, что так некстати появилась и осталась в лагере. Хватало других забот. Может быть, и не взволновался бы так, если б услышал просто детский плач. А то необычный какой-то, точно крик отчаяния, боли. Клич жизни и одновременно клич тревоги, мольба о спасении.

Стою перед дверью, а войти боюсь. Может, он только на свет появился? Голенький. Может, нельзя и дверь отворить, чтоб не напустить холода? Может, мне, мужчине, и заходить неудобно? Погонит Рощиха, не постесняется. Чего, скажет, прешься! Без тебя сделают что надо. Пожалуй, не вошел бы, если б оно так не кричало. А то не выдержал. Быстренько отворил дверь, нырнул в землянку. Ребенок у Рощиха на руках. А фельдшер наш, Фима Рубин, молодой очкарик, над кроватью склонился, озабоченный, испуганный. Увидела меня Рощиха, заплакала:

"Помирает наша Надечка, командир!" "Помирает? Отчего?" - нелепый вопрос.

"От родов. Горячка. Вчера еще кормила, а сегодня совсем без памяти. Дитятко помрет. Чем его накормишь без матери?! Ишь как заходится".

В первый момент охватила меня злость. Накинулся на фельдшера:

"Ты что же, чертов эскулап, роды как следует не умеешь принять?"

"А когда я их принимал? Раза три на практике, и то под руководством врача. Да это и в роддомах бывает. У опытных акушеров".

"Бывает… А у тебя не должно быть! Не должно! Слышишь?"

Не ему крикнул эти слова - себе. Злость моя вдруг обратилась в активность, решительность. Не можем же мы допустить, чтоб в такое время здесь, у нас в лагере, умерли мать и ребенок! Нельзя допустить! Они теперь для нас - символ. Для меня символ! Жизни, победы! Сделать все, что можно и чего нельзя, но спасти! Спасти!

"Что сейчас нужно, Фима?"

"Для нее? - кивнул тот на мать. - Хороший гинеколог. И лекарства, которых у нас нет".

"Кто остался в городе из таких врачей?" "А у нас один только такой и был: Буммель Анна Оттовна". "Немка?!"

Эту старуху я помнил. Почти все в городе ее знали. Баба въедливая, норовистая, но акушер-гинеколог исключительный. Женщины на нее молились.

Она, безусловно, осталась", - высказал свои соображения Рубин.

Я тоже не сомневался, что осталась.

"Что ж, привезем Буммель!"

"Не поедет".

"Поедет".

"Тут нельзя насильно", - осторожно предупредил меня молодой эскулап.

"Это моя забота, доктор. Что нужно для него? Он? Она?" - показал я на ребенка.

"Она. Девочка. Ладненькая такая".

Суровая, безжалостная Рощиха стала до слезливости чувствительной, хлюпала носом, жалко ей было ребенка. Рубин пожал плечами.

"Для него нужно молоко, товарищ командир. Материнское. Кормилица".

"Если б хоть корова у нас была. Соседка наша когда-то, вскоре после той войны, померла от родов, а хлопчик остался. Так мы молоко водичкой разбавляли да - в бутылочку. А на бутылочку - соску. Выпоили. Еще какой парень вырос! Разве мало их, искусственников! Только уметь надо".

"Ладно. Кормилицы не обещаю. А корова и соски будут. Покуда же делайте все, что можно, чтоб поддержать их! Рубин! Головой отвечаешь!"

Закоченевший в рейде Вася Шуганович и распаренный Будыка - любил жарко натопить - уже закусывали, не дождавшись, когда я влетел в командирскую землянку. Будыка не ездил с нами, оставался за старшего в лагере. Встретил и не сказал о таком чрезвычайном событии! Это меня возмутило.

"Ты что сделал, чтоб спасти женщину и ребенка?"

"А я тебе - главврач роддома? Что я мог сделать?"

"Размазня, так твою… Сейчас же поедешь в город и привезешь врача!"

"Так он и ждет нас с тобой, этот врач! Может, "скорую помощь" вызвать?"

"Не зубоскаль ты, человеколюбец! Собирайся!" Будыка сидел, раскрасневшийся от выпитой самогонки, в расстегнутой неподпоясанной гимнастерке. "Ты серьезно?"

Назад Дальше