Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки - Ильф Илья Арнольдович 3 стр.


А под всеми лежал ужасный Антуан "Половина-на-Половину" и поддавал огня разными шарлатанскими словами.

Так он нас купил и продал, потому что хотел закопать нас перед городскими насекомыми.

Но когда насекомые приехали на извозчиках и начали допросы с разговорами, и на разговорах все выяснилось, как оно было, и не нас выкинули со скотобойни, а мы его выкинули, и не половина-на-половину, а полностью, в окончательный расчет.

1923

Зубной гармидер

Милая Одесса! Здравствуйте, здравствуйте, молодой человек, всегда рады вас видеть! Ну, как у вас? Как на Бугаевской, на Пересыпи? А помните, лежала в 22-м году палая лошадь на Степовой? Убрали уже?

– Убрали! – угрюмо сказал одессит. – Только не в том дело! Дорздрав…

– Ну, зачем про дорздрав! Вы лучше про кокос что‐нибудь! -

– Дорздрав! – повторил одессит. По лицу его ясно можно увидеть, что сидел этот дорздрав у него в печенке и ни о чем другом он говорить не будет.

– Вы же знаете нашу Одессу! – продолжал он. – Что я вам скажу. Подражанский стал тачечником, и ему выбили два зуба – левый коренной и переднюю лопату. Дорздрав наш, вот действительно хороший гроб на нашу голову. Второй врачебный участок – целый фунт лиха.

Болит у вас зуб. Вы решаете:

– Надо выдрать!

Так когда вы уже сидите в кабинете, когда перед вами стоят два врача, один – мужчина, а другой – дама, когда вы уже закрыли глаз и навеки простились с семейством, вот тогда вам говорят:

– Подождите чуточку, мы вам ничего драть не можем. Больных мало.

И вы говорите:

– Что же вы меньше как сразу целой голоте не рвете? Что, вам надо всю Молдаванку собрать в кабинет? Хоробы на вас нет, дерите, потому что из меня уже пар идет.

– А кто будет кресло держать?

И тут вы оглядываетесь и видите, что вы сидите не на зубном кресле, а на каком‐то деревянном катафалке: обыкновенный кусок дерева, стул, а не зубное кресло.

Тут нужен специальный больной, чтоб держал стул за спинку.

И вы сидите и ждете. Ну, тут пришел один, а пломба у него, слава богу, вывалилась, и ему сказали, чтоб он схватился за стул и держал его со всей силы. А я открыл рот и кричу:

– Дергайте!

И что же?

– Еще чуточку. Вы тут не хаюйте, это вам не Привоз! Еще один больной нужен!

– Зачем? – спрашиваете вы. – Зачем вы меня мучите? Мне даже каламитно смотреть на такое лечение! Что вы делаете с человеком, у которого вместо зуба – целый пожар!

И они говорят вам:

– Чтоб мы так жили, как мы виноваты. Нужен еще один человек, чтобы держать лампу, делать вам во рту освещение. Что мы можем сделать, если у нас нет правильного зубного кресла?

Наконец приходит еще один зубной жлоб, и тут начинается настоящий гармидер. Вам держуть, вам светють, вам дерють, -

вам дерють, и вы кричите, и врач мучается, а парень с пломбой пыхтит и держится за стул, как утопленник.

Вот вы уже знаете, что такое горздрав. Это – хороший гроб на нашу голову.

1923

Железная дорога

1

Один мой знакомый американец сказал мне так:

– Когда я заставился на ваш почтамт, то у меня волосы поставились на голове.

И американец рассказал мне, что такое очередь за марками.

Я не так наивен, как мой знакомый американец. Меня трудно запугать очередью. И все‐таки, когда я пришел на вокзал, волосы мои немедленно полезли вверх.

Это была чертовски длинная очередь. Черт знает что такое. Сначала она шла по прямой, потом заворачивала в полкруга, изгибалась восьмеркой и в противоположной от билетной кассы стороне запутывалась в невыносимый гордиев узел. Черт знает что такое.

Поезд уходил в 10 часов. Часы показывали 9. Дама впереди меня спокойно сияла молочными и перламутровыми прыщами. Она была сто тридцать шестая. Я был сто тридцать седьмой. А времени было только час.

Я поднял глаза и ужаснулся. На стене висел плакат, а на плакате было написано:

ДОЛОЙ ВЗЯТКИ

Под этим местный художник карандашом пририсовал красивый наган. А под наганом мрачно чернела надпись:

СМЕРТЬ ДАЮЩИМ, ГИБЕЛЬ БЕРУЩИМ

А времени было только час, и мне надо было непременно уехать. Я отделился от очереди и начал осматриваться.

Берущие стояли тут же. На них были холщовые передники и медные номерные бляхи. Они улыбались и подвигались ко мне.

Честное слово, я этого не хотел. Я отбивался:

– Не надо.

Но тот, у которого на сердце висел № 32, вкрадчиво назвал цифру. Это была очень большая цифра. Много денег. Гораздо больше, чем билет стоил в кассе.

Честное слово, я не хотел. Но этот носильщик была сирена. Он ворковал, как голубок. Был просто безобразно убедителен. А я должен был уехать. Одним словом, я стал зайцем.

– Значит, гибель.

– Гибель.

– Смерть.

– Смерть.

Я не хотел умирать. Я схватил билет и убежал. Наган на плакате оглушительно выпалил. Или мне это показалось. Может быть, это смеялись носильщики.

Во всяком случае, я влетел на перрон, как будто за мной гналась компания динамитчиков. Дома шарахнулись, речка бросилась под ноги, поезд застонал и удалился. Искры летели назад, туда, где умирали те, которые давали, и гибли те, которые брали.

2

Меня не схватили. Я успел удрать. Я избежал карающей руки правосудия.

У меня имелось точное воображение о жизни в вагоне.

Мне дадут аршин колбасы и версту коридора. И скажут: "Вот по этому ходи, а этим питайся, пока не приедешь".

На деле все было иначе.

Я лежал на верхней полке.

Сердце мое хрипело и волновалось. Подо мной содрогались мосты и звенел рельс. Я уснул и видел тонкий, горящий сон.

Во сне плавали рыбы и задевали меня железными хвостами. Самую толстую рыбу звали Иван, и она так колотилась о мое плечо, что я проснулся.

Я увидел рыжие усы, фуражку с кантами над усами и скрещенные топоры на фуражке.

Потом я узнал, что это был ревизор движения. Но когда я проснулся, я еще ничего не знал. Я еще не знал, что я уже обречен, продан и взвешен.

Усы зашевелились. Под ними обнаружился рот, рот открылся, и изо рта выпало непонятное для меня слово:

– Три.

Я сделал большой глаз. Усы продолжали:

– Рубля.

Я молчал. Усы добавили:

– Золотом.

Он был страшен, этот человек. Член научной организации бандитизма или чего‐нибудь в этом роде. Мне стало печально и очень захотелось, чтобы он ушел.

Он это сделал. Но предварительно он произвел маленький подсчет.

Золотые рубли перевел в червонные, червонные в дензнаки, а дензнаки забрал у меня.

Поля поворачивались вправо и влево. Станционные лампы опрокидывались в темноту и летели к черту. Скосясь и надсаживаясь, поезд взбирался наверх, к Москве, к тому месту, где на двух берегах реки стоят тысяча башен и сто тысяч домов.

– Три, – сказал неприятный голос в темноте.

И сейчас же блеснул желтый фонарь. Я снова увидел проклятые рыжие усы. Он покачивал надо мной фонарем и грозно ждал.

"Еще два часа такой оргии, – подумал я, – и у меня не останется ни копейки".

Фонарь безнадежно висел над моим животом. Над моим животом колебались страшные усы.

– Сжальтесь, – пискнул я. Он сжалился. Он сказал мне все. И я все понял.

Я безумец. Не на верхней полке надо было быть, а на нижней. Безумец. Не лежать, а сидеть. И если я этого не сделаю, то меня будут штрафовать, штрафовать, штрафовать, пока не кончится путь или пока я не умру.

Потом он взял положенное число золотых рублей и потащил свои усы дальше. А я свалился на свое место и внимательно принялся изучать свой билет.

Ничему это не помогло. Штрафы сыпались, как полновесные пощечины.

За раскрытую дверь я уплатил.

За окурок, брошенный на пол, я уплатил.

Кроме того:

Я уплатил за плевок, не попавший в плевательницу, и за громкий разговор, который приравняли к пению, а петь в вагоне нельзя.

– Три да три – шесть. Шесть раз шесть – тридцать шесть. Придет страшный рыжий с топором и усами.

Начинался бред.

Пепел я ссыпал в башмак, скорлупу от орехов хранил за щекой, а дышал соседке в ухо.

В Брянске я умолял меня не бальзамировать и отправить багажом.

Рыжий отказался. Тогда я положил свою просьбу к ногам одного блондина. Но блондин адски захохотал, подпрыгнул, ударился об пол и разлетелся в дым.

Это был бред. Я вернулся к своему месту и покорно повалился. Все это время с меня брали деньги.

Вокруг меня организовалась канцелярия, артельщики подсчитывали взимаемые с меня штрафы, касса хлопала форточкой, служащих набирали помимо биржи труда, биржа протестовала, секретарь изворачивался, и Надя все‐таки осталась на службе.

Я приносил большой доход. Связь с американскими концессионерами налаживалась. Кто‐то уже украл много денег, и над адской канцелярией витал призрак ГПУ.

Пейзаж менялся, лес превращался в дым, дым в брань, провода летели вверх, и вверх в беспамятстве и головокружении летела страшная канцелярия.

3

Брянский вокзал в Москве сделан из железа и стали. Дорога кончилась.

Я сделан из костей и невкусного мяса. Поэтому я радовался и смеялся. Дорога кончилась.

Теперь я буду осторожен. Я не знал, что есть страшное слово:

– Три.

Я не знал, что есть рыжий с тонкими усами. Он приходит ночью с фонарем и берет штраф. Днем он приходит без фонаря, но тоже берет штраф. Его можно узнать по топорам и лопатам, которые теснятся по околышу его фуражки.

Это ревизор движения.

Теперь я буду опасаться.

Я буду сидеть только на своем месте и делать только то, что разрешается железными законами железной дороги.

В вагоне я буду вести жизнь индийского йога.

Все‐таки я ничего не знаю.

Может быть, меня оштрафуют.

1923

Мармеладная история

1

По Москве шел барабанный дождь и циркулировала вечная музыка. За Москвой толпилась весна.

Развертывалась явная дребедень. При мне был лишь карманный портрет любимой и оранжевая копейка. Оконное стекло не опускалось – испортился механизм. Купе могло предложить мне только жару и голод.

Но я поехал. Меня притягивала карамельная юбка.

Верно то, что путешествие было омерзительно. Теперь я этого не думаю. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Девиз, написанный на знаменах дивизий, бравших Крым, мармеладной канителью повторен в сиятельной кондитерской на башне из сладкого теста.

Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А плохих воспоминаний нет.

Носильщики гаркали, уезжающие нюхали цветы, провожающие от скуки обливались слезами. Все было в порядке.

Поезд задрожал и сдвинулся.

Я лег.

2

Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня.

Когда я умер, он украл письма и стал читать их, сев на мои мертвые ноги.

Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк. Я уже прочел свое имя. Чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза.

Я открыл их. В купе было жарко. Я видел мерзкий сон.

Четыре моих спутника говорили о мебели.

Их было хорошо слушать.

Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками.

Ножки столов разрастались львиными лапами. Под каждым столом сидел добрый, библейский лев, и красный лев лежал на стене Машиной комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь выбрасывался из печки.

Комната была в центре всего мира, а в комнате, на стене, дрожащий лев.

Я молча глядел на него. С плеча катилось дыхание Маши, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с незабываемым звоном стеклянного бокала.

Я проснулся во второй раз.

Стекла вагона еще звенели от резкого торможения. Разбивая стрелки и меняя пути, поезд подходил к забрызганному огнями Малоярославцу.

Я свесил голову и заглянул вниз.

Мебельщики рвали курицу.

Весь путь я молчал.

Мебельщики сатирически осмотрели меня и неожиданно перешли с русского языка на жаргон.

Но я уже не слушал.

Поезд валился к югу. От паровоза звездным знаменем летел дым. От жары в купе стоял легкий треск.

Во всем, конечно, виновата жара. Они одурели от нее.

– Гепеу, – сказал один из мебельщиков. – По морде видно. Не бойтесь, он не поймет. Он не знает языка.

3

Они ошиблись.

Жаргон я понимал.

Я был солдатом и видел бунтовщицкие деревни. Я узнал любовь и помню худые, вызывающие нежность руки и картофельный снег, падавший на Архангельский переулок. Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма за деньги.

Но для мебельщиков мир был полон духоты. Догадка немедленно стала уверенностью.

Поля почернели, тучи сорвались с неба и загудели. Внизу шел громкий разговор обо мне.

Через полчаса к делу припутались факты.

Я услышал, что расстрелял тысячу человек. Я был беспощаден.

Ореховые лакированные буфеты разлетались в щенки от выстрелов моего револьвера.

– Он погубил не одну девушку!

Я рвал на них платья синего шелка, который теперь нигде нельзя достать. Шелк был расшит желтыми пчелами с черными кольцами на животах.

На поезд напала гроза. Само убийство гналось за нами. Молнии разрывались от злобы и с угла горизонта пакетами выдавали гром.

Внизу мне приписывали поджог двухэтажного дома.

У меня была только одна оранжевая копейка. Час захвата власти настал. Я сел и спустил ноги:

– Евреи.

Я ликовал и говорил хриплым голосом:

– Евреи, кажется, пойдет дождь.

Небо треснуло по всем швам. Всему настал конец.

Свои слова я сказал на жаргоне.

4

Дни мебельщиков почернели, и жизнь стала им, как соль и перец.

На меня было столько наклепано, что никакое извинение не могло быть достаточно. Мебельщики были в моих голодных лапах.

Началось счастье.

Я съел курицу, а потом все остальное, вплоть до кислых яблок.

– Кушайте, – сказал один из мебельщиков, – вам станет прохладно и кисло.

Это была бессильная ирония побежденного.

Впрочем, я немедленно его наказал.

– Мне скучно, – сказал я. – Расскажите что‐нибудь веселое. О сотворении мира и вообще всю Библию.

Бедный старик начал, и я узнал, в какой день на небе затряслась первая звезда и в какой была сотворена рыба-скумбрия.

В Крутах я пил вино, а Сарра сидела под зеленым деревом, и старик сообщал мне краткое содержание разговора, который она вела с тремя молодыми ангелами.

Я ел, как свинья, а старик все время рассказывал для моего развлечения.

Над ямой стояли львы и смотрели на Даниила зелеными глазами. Даниил валялся с засыпанным землей ртом и жаловался.

Львы слушали и молча уходили. На их место приходили другие и лупили зеленые буркалы.

В окне на мгновенье задерживалось зеленое цветенье семафоров и молча уносилось назад.

Колеса били по стыкам, и пока поезд шел на юг, пока паровоз кидал белый дым и проводники размахивали желтыми квадратными фонарями, там, куда я ехал, еще ничего не знали.

Там еще не знали, что писем, падающих в большой чугунный ящик у почтамта, оказалось мало, что телеграммы показались мне недостаточно быстрыми.

Там еще ничего не знали, а я уже скатывался к югу, огонь в семафоре сделался огромным-огромным, и влетевшие в него вагоны запылали.

Зеленый, горящий одеколон навалился на меня сразу, и, задыхаясь, я прорвался сквозь сон.

В вагоне никого не было.

Я приехал.

5

Я увидел серые и голубые глаза и карамельную юбку.

Мы сидели на холодном, как серебро, подоконнике и молчали.

На пароходах разбивались склянки, собачьи стада задавленно и хрипло кричали "ура".

Небо облилось лимонным соком. Пришло утро.

– Папа приехал в тот самый день, когда ты! – сказала Маша. – Тебе надо с ним стать знакомым. Но не сегодня. Он не спал всю дорогу.

– Почему же он не спал? – рассеянно спросил я.

– К нему пристал какой‐то негодяй и заставил всю дорогу рассказывать Библию. Пойдем завтра вместе?

– Завтра? – я пошел в угол комнаты. – Нет, завтра я занят и не смогу.

Я не пошел к нему. Но мне придется пойти. Я думаю, что все обойдется. Ведь слова, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром.

1923

Повелитель евреев

1

В Брянске шел дождь, за Брянском толпилась весна. Я заметил ее только у Нежина. Причиной этому послужили четыре мебельщика, которые ехали в одном купе со мной.

Толстую даму – моего пятого спутника – я тоже не забуду. Я ненавидел ее все время, которое необходимо скорому пассажирскому поезду, чтобы пройти расстояние от Москвы до Казатина. В Казатине она собрала свои вещи и ушла. Только тогда я смог опустить оконную раму.

– У меня тридцать восемь градусов, – сказала толстая мануфактурщица на Брянском вокзале, – я могу простудиться, если этот ветер будет продолжаться.

Раму подняли, и до Казатина воздух, разгорячаясь все больше, быть может, послужил поводом к тем событиям, о которых мне надо здесь сказать.

Это главная цель моего рассказа. На протяжении полутора тысяч верст я был повелителем четырех мебельщиков. Мне воздавали почести. Я имел подданных, которых держал в страхе. Четыре моих спутника лежали на моей ладони, как воробьи, выпавшие из гнезда.

Сахар стал для них солью, а дни их почернели. Мое маленькое княжество образовалось в одном из купе поезда № 7, который от Москвы валился на юг, продираясь сквозь кустарники со скоростью сорок верст в час, а иногда и меньшей. Мануфактурщицу я мог уничтожить, но не сделал этого.

– Иля, – сказал мне пятнадцать лет назад один мой приятель с расстегнутыми спереди, как и у меня тогда, штанами. – Иля, будем ухаживать за девочками. В "Детях капитана Гранта" я читал, что нет большего счастья, чем это!

Я сентиментален и простодушен. С тех пор разговор с женщиной я считал за счастье. Потом я увидел, что не всегда это так. Маленькие девочки превращались иногда в несносных дам. Но уважение к женщине у меня осталось навсегда, и поэтому я терпел своенравие мануфактурщицы.

Все‐таки если мне придется на моей жизни еще раз встретиться с ней, я буду этому рад. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Я понял это, когда увидел башню из сладкого теста в магазине Моссельпрома. Девиз, написанный на знаменах дивизий, был повторен сахарной цепью на сладком тесте.

Назад Дальше