– Нет, ты не представляешь, что это такое было, – говорил голос. – Ты просто много потеряла, что не пришла. Они привели одного типа, который всюду выдает себя за Хилоненко… Ой, это умора. Мой бедный живот. Мало того, что он мерз, так он еще чуть не надорвался от хохота… Ну, ей-бо-огу! – сказал. голос через паузу, жеманно растягивая гласные. – Вот их сейчас нет, я у них, и я тебе звоню, пользуюсь случаем. Такой цирк! Рассказывал, как его жена из квартиры выгнала и другого привела. Рассказывает-рассказывает, вдруг вспомнит, что он Хилоненко, и начинает стихи шпарить. Да не Хилоненко стихи, а Блока. Оттуда строчку, отсюда строчку. Все влежку были. А? – просекся рассказ вопросом, и голос сорвался на открытое посмеивание. – Много хочешь знать… да. Много, да… Нет, мы сюда только что приехали. Это тот тип здесь всю ночь дежурство нес… Ой! – вскрикнул голос. – Знаешь, как его фамилия?! Ой, бедный мой живот! Балбесов его фамилия. Представляешь?! Прямо в точку: Балбесов! Нет, представляешь?!
Туфель его нигде не было. Балдесов встал, прямо в носках, обогнув стол, прошел к двери в смежную комнату и открыл ее до конца. Это была та самая его соседка – точно; она сидела на стуле спиной к Балдесову, уютно подобрав под себя гладкие персиковые ноги, открытые почти до бедер, в коротеньком летнем платьице с широкой юбкой, подсолнуховым цветком лежавшей на стуле вокруг нее, разговаривала по телефону, и остро-округлые плечи, тесно обтянутые материей, так и тряслись от смеха.
– Случайно вам не известно, где мои туфли? – сказал Балдесов.
Плечи ее передернуло, словно под током, она вскрикнула и соскочила со стула, выронив трубку. Трубка сильно и глухо ударилась об пол, рванула за собой аппарат, он грохнулся на пол вслед за ней, оглушителъно вздребезжав звонком, и корпус его развалился.
– Я спрашиваю, где мои туфли, случайно вам не известно? – повторил Балдесов.
Она глядела на него испуганными остановившимися глазами и молчала. И были они у нее не лучистые и глубокие, а мутно-блеклые от испуга, непонятно какого цвета.
Балдесов усмехнулся, пересиливая боль в голове, переступил ногами и подпер плечом косяк.
– Живот у нее бедный, – сказал он. – Надорвала его. Ну-ну… Что, ребят никого нет, что ли?
– Никого, – быстро сказала она. – То есть нет! Есть. Рома, Боря, Коля… Они сейчас вернутся. В магазин пошли.
– В магази-ин… – протянул Балдесов. Ни в чем она, в общем-то, не была виновата. Благодарить надо: не она бы – так ничего бы и не узнал. Благодарить… – А фамилия моя, к вашему сведению, – отталкиваясь от косяка, поворачиваясь уходить, сказал он, – Балдесов. Повторяю по слогам: Бал-де-сов.
Он пошел по холодному затоптанному полу к раскладушке – собрать ее, за спиной у него послышалось быстрое шуршание материи, он повернулся – Мария, глухо брякая каблуками босоножек, бежала вдоль стены к выходу, и, когда она пробегала порог, у бедер ее от встречного потока воздуха вздулись на мгновение ситцевые треугольные крылья.
Балдесов сложил раскладушку – туфли оказались под нею, сел на табуретку и надел их. Посмотрел на джинсы – они были изжеваны, словно их выжимали после стирки, оттянул тенниску на животе – с нею было то же самое.
Он прошел в свою темную комнату, прополоскал рот водой из-под крана и вышел на улицу.
День был чудесный – солнечный, с пронзительно высоким голубым небом, по которому плыли редкие молочно-тугие облака, поплескивал лениво ветерок, и листва деревьев под ним шелестела тихим беспомощным детским лепетом.
Балдесов прошел в беседку и сел на скамейку. Он вспомнил, что Жирнов обещал ему сегодня задание, да и вообще – следовало бы пойти, разобрать химикалии, приготовить растворы, но сил ни на что не было, он сидел и сидел, и не знал даже, сколько времени – часы его с руки куда-то исчезли.
С улицы в калитку вошли Жирнов с Усачевым, за ними – Синицын с Марией. В руках у Усачева, взятые за горлышки, покачивались две бутылки портвейна. Мария держала Синицына под руку и, мелко перебирая рядом с ним ногами в босоножках на высоком каблуке, что-то говорила. Они уже почти миновали беседку, когда Балдесов окликнул их. Все остановились, он поднялся и пошел на дорожку.
– Ты это что же, Петь, – с улыбкой сказал Жирнов, – сначала женщин пугаешь, потом нас. Так и сердце остановиться может.
– Ничего, молодые, не остановится. – Балдесов подошел к ним, встал совсем рядом и тылом ладони потер у себя под подбородком. – Все, значит, гуляете, – показал он на бутылки.
– Чтоб великих русских поэтов откачивать! – печально сказал Синицын, опуская на грудь голову.
– Нелегко великим русским поэтом-то быть? – подхватил Усачев с оттянутой вниз от сдерживаемого смеха челюстью и не сдержался – захохотал, поглядывая подобострастно и выжидательно на Жирнова.
Балдесов выхватил у Усачева бутылки, размахнулся и швырнул их на асфальт дорожки. Одна, гулко лопнув, развалилась на забрякавшие осколки, и портвейн черным осьминогом стал расползаться из-под них бойкими ручейками, вторая скатилась на траву. Усачев нагнулся к ней и поднял. Перекосясь всем своим тощим лицом, он хотел закричать на Балдесова, но Балдесов опередил его.
– Ну что я тебе сделал? – сказал он Жирнову и почувствовал, что в горле першит, перехватывает его, словно накинули веревку и стягивают, стягивают рывками. – За что ты так? Зачем?
– А что, брат! – ласково улыбаясь, пожал плечами Жирнов. – Студенческая шутка. Привыкай!
– Ничего себе шутка! С двойным подкладом. Это уж, извини меня, измывательство.
Балдесов стоял перед ним, горло перехватывало, перехватывало, дергало кадык – ах, как они вчера повеселились, как повеселились, как похохотали над ним! Ах, каким шутом он вчера был! Цирк, цирк – вот точно!
– А кто ж тебя, Петя, заставлял? – Жирнов утомленно вздохнул, наклонился, снял с брюк приставшую нитку и снова вздохнул. – Мог ведь и отказаться. Ты сам.
Балдесов не сдержался – сил у него на это больше не было.
– Сам, сам! – закричал он, хватая Жирнова за пояс брюк и притягивая к себе. – Сам! А пулю про меня кто пустил, кто? Зачем? Я сам?!
Усачев с Синицыным оторвали его от Жирнова, и тот, морщась, подергиваясь у губы той, знакомой уже Балдесову судорогой, сказал:
– А я, брат… не прощаю. Никому. Никому никогда. Понял? Понял?! Запомни.
Он повернулся и пошел, быстро проводя на ходу рукой по волосам. Усачев, остервенело пнув осколки, взглянул на Балдесова и пошел вслед за Жирновым. Синицын, обнимая одной рукой Марию, другой поглаживая усы, пожал со смешком плечами:
– Вот так! Ты что против вожачка попер? Нельзя. Его слово – закон, его слушаться надо. Иначе мы никакого дела не сделаем.
Они тоже ушли, и Балдесов остался на дорожке один, над разбитой бутылкой портвейна. Осьминог уже растекся щупальцами, замер и ждал теперь смерти, медленно испаряясь под солнцем.
Балдесов перешагнул через него и пошел к калитке.
Когда он вышел на улицу, он вспомнил о кофре, оставшемся во флигеле, и дернулся почему-то обратно – забрать его. Но ни для чего он не был ему сейчас нужен, и Балдесов стоял некоторое время в калитке, не понимая, почему его вдруг остановило, потом почувствовал: у него просто нет больше сил возвращатъся туда, и он бы хотел уйти, чтобы уже не вернуться.
Н-ну, мало ли на что нет сил, пробормотал он про себя и пошел по улице – налево, куда еще ни разу не ходил, по пыли, мимо каких-то заборов, мимо старых купеческих особняков с заржавевшими железными жалюзи на заложенных кирпичом окнах, барельефами двуглавого орла над ними, мимо парка культуры, темно и сыро спускавшегося в неведомой своей глубине к Енисею.
Заскрипев и с хрустом раскрыв двери, грузно замер рядом с ним троллейбус. Балдесов огляделся – он брел по троллейбусной остановке, совершенно безлюдной по поздней утренней поре, и водитель, должно быть, подумал, что он собирается садиться.
"Вожачо-ок…" – протянул в нем внутренний голос с насмешливо-почтительной интонацией Синицына.
И, словно боясь, убегая от этого внутреннего голоса, Балдесов прыгнул в троллейбус, машина тронулась, он прокомпостировал талон и сел.
"Не выпутаться, не выпутаться!" – стучало в висках. Не выпутаться – некуда деться, утрешься – и пойдешь щелкать, проявлять да печатать, некуда деться, некуда…
В троллейбусе было почти пусто, просторно, водитель подключил к динамикам радио, и по голове долбила, заколачивала гвозди жестяная оптимистическая музыка, призывая к активности, действию, к жизни. Мимо тянулся заросший лопухами и лебедой пустырь с сияюще белой новостройкой вдалеке. Балдесов сидел, наклонившись вперед, закрыв глаза, ему казалось – он должен что-то додумать, какую-то мысль, очень важную, и как додумает – так сразу все встанет на свои места, все станет ладно и образуется… Но никак он не мог даже вспомнить, что же это за мысль, и неожиданно для самого себя вскочил, прошел, покачиваясь, между креслами к кабине, забарабанил в стекло и закричал:
– Что вы, в самом деле… один?! Вырубите эту… вашу! Уважать же… нельзя же таким… быть! Люди вы или нет?!
В ГОСТИНИЦЕ
1
Сосед делал себе укол инсулина. Ноги у него были широко расставлены, чтобы приспущенные брюки не съехали на пол, правая нога, освобожденная от веса, подогнута в колене. Дряблые, старческие ляжки его были покрыты седым курчавым волосом.
Сосед кололся, никуда не yхoдя, прямо в номере возле своей постели. Тугунин старался не смотреть, но всякий раз глаза словно бы сами собой схватывали какую-нибудь подробность процедуры.
Пальцы старика вдавили поршень до упора, перехватили шприц поудобнее и рывком вытащили иглу из бедра. Изогнувшись, другой рукой старик потер место укола ваткой со спиртом и, положив шприц в чехол, стал надевать брюки. "Любви все во-озрасты поко-орны, ее поры-ывы бла-аготво-орны", – глотая слова, принялся напевать он.
Тугунин закрыл шкаф, передернул плечами, чтобы плащ удобнее осел на них, и взял со стола приготовленный портфель.
– До вечера, – сказал он.
– До вечера, до вечера, – прервал свое пение старик. – Ебж.
– Что? – не понял Тугунин.
– Ебж. Если буду жив. Граф Лев Николаевич Толстой так в своем дневнике писал. "Сегодня кончаю. До завтра, ебж".
– А-а, – протянул Тугунин. – Любопытно.
– Формула смирения, – застегивая ширинку, сказал стapик. – Если бы я полагался на бога, то как диабетик давно бы уже не был жив. Интересно, я думаю: а если вот война, а мне надо каждый день колоться – и вдруг не достану инсулина? Все, не от пули, не от мины, а? Жутковато делается.
Ему было шестьдесят четыре года, но он продолжал служить в отделе снабжения своего. родного завода где-то в Красноярском крае и сейчас приехал в Москву готовить к отправке на завод новое оборудование.
– Ладно, до вечера, – повторил Тугунин. – Счастливо вам.
– Ебж, – снова сказал старик со смешком. – И вам счастливо.
Тугунин открыл дверь и вышел в коридор.
– "…ее поры-ывы, бла-аготво-орны… – прозвучал ему вслед, в закрывающуюся дверь дребезжащий голос старика.
Коридорная за столиком в холле напротив лестницы была уже дневная.
– Доброе утро, – поздоровался с ней Тугунин.
– Какое там доброе, холодище, – посмотрела на него коридорная. Это была грудастая, мощного сложения женщина средних лет с завитыми барашком редкими серыми волосами. – Ключик не сдаете?
– Там есть еще, – приостанавливаясь, махнул рукой Тугунин.
– Ну тогда ладно, – кивнула коридорная. – Идите тогда.
"Ну и иду! – ругнулся про себя Тугунин. – Приказчица нашлась…"
Он не любил гостиничную жизнь и оттого не любил командировки. Но раз, два раза в год выезжать все-таки приходилось, и тогда наступала пора пытки.
Впереди Тугунина спускалась по лестнице, широко размахивая рукой с зажатым в ней цветастым складным зонтиком, женщина в зеленой нейлоновой куртке и синих клетчатых брюках, с напуском заправленных в сапоги. Сапоги тоже были зеленые.
"Синее с зеленым. Ну и вкус", – усмехнулся Тугунин.
Женщина завернула на следующий марш, оказалась обращена лицом к Тугунину, ион узнал ее.
Он заметил ее в первый еще день, позавчера. Их вошла в буфет сразу целая группа, человек шесть, он сидел за столиком в углу, ел холодные непроваренные сосиски, она вошла последней, и он сразу обратил на нее внимание.
В юности ему всегда нравились высокоскулые, с раскосыми глазами, восточного типа женщины – наследственность говорила или еще что? – позднее, когда он уже вкусил горькую сладость отношений с ними, все это как-то само собою перестало быть важным: и форма глаз, и скулы. Вошедшая женщина будто охлестнула его неким воспоминанием; оно было прочно забыто и завалено в памяти – не продраться до него, но от него остался на поверхности слабый след, и этот-то след, как запах, напомнил ему о чем-то бывшем и утраченном. У женщины было узкое, с гладкой и чистой кожей худое лицо, скулы у нее остро и туго подпирали рысьего разреза, утянутые к вискам серые глаза. И выражение этих глаз было покойно-веселое, и в складках красивого, несколько большого рта – та же покойность и мягкость.
– Садитесь ко мне, девушки, – по холостяцкой привычке, нужно, не нужно – забросить удочку, помахал рукой Тугунин, когда женщины, набрав в буфете имеющейся в нем снеди, пошли к столикам выбирать место.
"Ужение" было совершенно бессмысленным – им, шестерым, и за свободным столиком было тесновато, – и на призыв Тугунина они не обратили внимания. Только вот эта, вошедшая последней, с тарелкой в руках, на которой поцокивали, сталкиваясь, яйца, посмотрела на него, подержала на нем взгляд недолгий миг и усмехнулась.
И сейчас Тугунин, догнав ее на лестнице, тоже не удержался:
– А чего ж прекрасная сильфида одна?
Вздрогнув от неожиданности, она подалась от него в сторону, посмотрела и тоже узнала.
– О господи! – пустив короткий смешок – то ли по его, то ли по своему адресу, что испугалась, – сказала она. – Нельзя же так.
– А как можно? – спускаясь теперь рядом с ней и заглядывая ей. в лицо, улыбаясь, спросил Тугунин.
– Не знаю как, – не глядя на него, пожала она плечами.
– Ну, как-то ведь надо начинать, – сказал он.
Теперь она посмотрела на него:
– Что начинать?
– Что. Знакомиться.
– А-а… – отворачиваясь, протянула она.
– Я сегодня буду свободен к пяти часам, – сказал Тугунин. – Я в гостинице, вы в гостинице – вечером делать нечего, давайте проведем его вместе.
– Мне есть что, я ведь только сейчас одна, – ответила женщина.
Они уже спустились вниз и пересекали вестибюль, следуя к двери.
– Да, действительно, – сказал Тугунин. – Я удивился – такая компания женщин, чем вы тут занимаетесь?
– Гуляем, – вновь пустив короткий, какой-то смущенно-глуповатый смешок, сказала женщина.
Тугунин открыл дверь – одну, вторую, и они вместе вышли на улицу. Дождя не было, асфальт был сух, лишь кое-где черными металлическими заплатами блестели лужи, но дул злой, колючий ветер, нес посеревшие, много раз вымокнувшие и вновь высохшие листья. Из автобуса, стоявшего на дороге под крыльцом, закричали в открытую переднюю дверь:
– Юля! Совесть у тебя есть? Так и ВДНХ закроют!
"А, она с делегацией на ВДНХ. Или по путевке", – догадался Тугунин.
– Скажите мне, Юля, в каком вы, во всяком случае, номере? – спросил он.
– В пятьсот пятнадцатом, – сказала она, взялась за поручень, ступила на ступеньку и оттуда уже, обернувшись, помахала ему прижатой к плечу рукой, как крылышком: – Пока.
И было что-то в ее лице: в ее высоко вздернутых острых скулах, раскосых глазах – во всем покойно-веселом выражении его что-то такое, от чего Тугунина опять будто охлестнуло горячей волной.
"Ч-черт!.." – подумал он непонятно к. чему.
2
В министерстве Тугунину был на сегодня назначен прием у заместителя начальника главка. Назначено было на десять тридцать, но ни в одиннадцать, ни в двенадцать, ни в час заместитель не принял. Тугунин бесцельно болтался по коридору, сидел на стуле у вделанного в стену шкафа одного из отделов, время от времени то тому, то другому работнику отдела требовалось взять какую-нибудь папку из шкафа, и Тугунину каждый раз приходилось вскакивать, извиняться, пропускать и ждать, когда снова можно будет сесть.
За что он еще ненавидел командировки – за ту постоянную униженность, в которой находился в них. Всем было не до ходока из провинции, у всех горели свои, за которые они несли личную ответственность, дела, все пытались отделаться побыстрее, перебросить вопрос кому-нибудь другому, выходило так, что все, чем занимаешься ты, – это что-то мелкое, незначительное и вообще даже ненужное, а необходимое, существенное, государственно важное – у них, и стыдно же отнимать у людей силы и время.
В половине второго, как сообщила позвонившая начальнику отдела секретарша, заместитель начальника главка ушел на обед. Это означало, что Тугунин и начальник отдела, вместе с которым Тугунину предстояло идти на прием, могут воспользоваться обеденной паузой заместителя и тоже пообедать.
Вызвали Тугунина около трех. Прием длился десять минут: заместитель сразу же сказал: "Нет!" – нет средств, тогда Тугунин стал объяснять, откуда их можно взять, приговаривая при этом, что он-то личной выгоды не имеет никакой, все лишь в интересах производства, начальник отдела поддакнул, что да, материалы в отделе изучены, отдел поддерживает, все резонно, заместитель, не дослушав, вновь сказал "нет", Тугунин пошел по второму кругу – результат был тот же, и лишь после третьего заместитель, глянув на начальника отдела, спросил:
– Докладная с заключением у вас? Ну дайте, я сам погляжу. Такое дело с бухты-барахты решать нельзя.
– Все должно быть тип-топ, – похлопал Тугунина по плечу начальник отдела в коридоре.
Тугунин зашел вместе с ним в комнату отдела, взял портфель, распрощался и пошел к лифту – спускаться в гардероб. Дел у него больше никаких не было, ждать теперь только решения заместителя.
В лифте, стремительно летя вниз, он посмотрел на часы – стрелки показывали начало четвертого. Говоря утром той женщине в гостинице, что освобождается к пяти часам, Тугунин думал, что может быть не принят нынче и вообще.
На улице дул все тот же утренний злой ветер, проспект Калинина, забитый людьми в хорошую погоду до тесноты, просматривался насквозь.
Тугунин перешел по подземному переходу на другую сторону, побродил по отделам Дома книги, ничего не купив, потолкался в магазине "Мелодия", уйдя пустым и оттуда, дошел до парфюмерного магазина "Сирень" – никаких французских духов не было. Были арабские, по десять рублей, но их Тугунин взять не решился.
Он пошел обратно к бульварному кольцу, на почту. Теперь ветер дул навстречу, выбивал слезы из глаз. Автоматической связи со Свердловском на почте не имелось, следовало заказывать и ждать, и Тугунин порадовался этому. Ему хотелось как можно побольше убить времени, чтобы как можно скорее дотянуть до ночи, а там спать – и уж следующий день; и кроме того, оттягивалась пора, когда снова нужно будет выйти на улицу.