Глеб слабо улыбнулся, показывая, что он оценил шутку; вообще он отнесся довольно спокойно к своему освобождению, точно примирившись уже с этой тесной, пропахшей дезинфекцией камерой со скошенным потолком, с голыми стенами, с забранным решеткой окном, с деревянными нарами, что до блеска были отполированы телами его предшественников. Очутившись здесь, он в первую ночь, когда за стеной в соседней камере исступленно и бесстыдно ругалась пьяная женщина, не совладал с собой, и слезы самовольно прихлынули к глазам и потекли - чересчур безжалостным представился ему очередной пинок судьбы. Особенно несправедливым показалось Глебу то, что потерпевшим оказался опять-таки один он...
В тот вечер у него сидел Вронский. И хотя денег Вронский не принес (пообещал отдать только на следующей неделе), он устроил в комнате Глеба сборище своих приятелей - с ним были и какой-то цирковой администратор в золотых очках, с внешностью заграничного туриста, и молчаливая девица из балетной самодеятельности, и статуарный артист Большого театра (так он сам называл свое амплуа), и исполнительница восточных танцев - полная женщина с красивыми испуганными глазами дрессированной лошади.
Вронский, семейный человек, задумал, как видно, приспособить комнату Голованова для своих холостяцких праздников. И Глеб, чтобы не поссориться с этим скупщиком эстрадного репертуара, не протестовал. Да и самому ему, надо сказать, становилось порой слишком уж бесприютно в своем одиночестве, в той пустоте, где звучал лишь его голос, обращенный к нему же, Глебу, со стихами или с утешениями, - всегда один его голос! Глеб на вечеринках тоже выпивал, и после первой же рюмки ему начинало мерещиться, что его гости - это славные люди с открытыми сердцами и что вот-вот должен наступить час истинной дружбы, понимания и доверия.
В тот несчастный вечер он проникся сочувствием к женщине с испуганными глазами - она безмолвно слушала его, а он читал ей Блока, и ему казалось, что он должен ее от кого-то защитить. Но потом почему-то все разладилось, и он - Глеб - опять остался один... Исполнительницу восточных танцев посадил к себе на колени Вронский, в другом углу на диване статуарный артист целовался с балетной ученицей, а цирковой администратор уснул, сидя на стуле, уронив голову на грудь. Когда пришла милиция и его разбудили, он страшно перетрусил и все уверял старшину, что здесь он по чистой случайности и что хозяина этой "хазы" он видит впервые. Уходили гости Глеба торопливо, не прощаясь, и старались на него не смотреть...
К утру все чувства у Глеба притупились, он словно бы даже смирился. Против ожидания, оказалось, что и здесь, в камере, была жизнь - отличная от жизни большинства людей, сурово-оголенная, но жизнь, со своими добром и злом, со своими правилами, со своим безжалостным юмором, со своими песнями. Их хрипловатым женским голоском пел сосед Глеба по нарам - очень юный, лет шестнадцати, бледнокожий, коротко, под машинку, остриженный паренек. Песни были жестокие - про Колыму, про неверных любовниц, спел он и Есенина: "Ветер черные брови насупил..." А переставая петь, паренек зло пререкался с милиционером или задирал других обитателей камеры; к Голованову он отнесся покровительственно, узнав, что тот помнит наизусть много стихов. Когда Глеб прочитал ему из "Про это": "...Что хотите буду делать даром - чистить, мыть, стеречь, мотаться, месть. Я могу служить у вас хотя б швейцаром. Швейцары у вас есть?" - он обиделся за Маяковского: "Зря это - в швейцары к фраерам", - сказал он, но в благодарность за чтение дал Глебу две сигареты.
- Шикарно, если б нас в одну партию. Но только не выйдет, я же малолетний, - пожалел он, - а мы с тобой еще встретимся - это железно, - обнадежил он Голованова.
Исполнившись доверия к нему, он рассказал, что самого его взяли, когда он свинчивал оленей с автомобилей "Волга".
- Мелочь, но у меня уже с десяток приводов, - дополнил он деловым тоном.
Милиционер, выпускавший Глеба, построжал вдруг и заторопил его:
- Давайте на выход. Надо будет - вызовем. Сейчас можете гулять.
Глеб обернулся на людей, оставшихся в камере, - на тихо спавшего, свернувшись калачиком на нарах, мальчугана, ставшего почти его приятелем, - надо было бы попрощаться с ним, но не хотелось его будить - и на мужчину в испачканном мелом пиджаке, посаженного за драку. Весь вечер вчера этот человек буйствовал, требуя, чтобы куда-то позвонили, кого-то вызвали, а теперь он провожал Голованова апатично-усталым взглядом. Кивнув ему, Глеб вышел в коридор и сразу пошел быстрее, точно вняв наконец совету милиционера. Неожиданно его окликнули: "Глеб, ты чего здесь?" - и, отделившись от темной стены, к нему, прихрамывая, подошла тоненькая девушка в короткой цветастой юбке, в газовой косынке на шее.
- Друзья встречаются вновь, - небрежно сказала она. - Надеюсь, у тебя ничего серьезного?
И она подала Глебу маленькую, твердую руку с малиновым лаком на ногтях; размазанные карандашные обводы чернели вокруг ее синих глаз...
Это была давняя соседка Голованова, жившая в том же подъезде, что и он, лишь этажом ниже - популярная на всю улицу Люся. Иногда они встречались на лестнице или во дворе, и Голованов, удивляясь каждый раз тому, что вчерашняя девочка незаметно преобразилась во взрослую девицу, строил про себя планы, как превратить их случайные встречи в нечто постоянное. Ее манера держаться с высокомерием важной персоны забавляла его, а ее грешное житьишко тревожило его воображение. Но Люсе неизменно сопутствовали более решительные молодые люди, и пробиться сквозь их ревнивое и воинственное окружение было нелегко... Чтобы не быть высланной из столицы, она подметала пол и мыла посуду в парикмахерской; жила она с матерью, тоже работавшей где-то уборщицей, и с больным, не встававшим с постели отцом - вот и все, что было о ней известно Глебу.
- Серьезное? У меня?.. Да как тебе... Я и сам не знаю, - неуверенно ответил он. - А ты почему здесь? Почему ты хромаешь?
- Видишь вот - каблук отломался... - Она высоко подняла и вывернула в колене стройную, с тонкой щиколоткой ножку, показывая свое несчастье. - Главное, что я его потеряла... Курить у тебя есть? Подыхаю, как хочется курить!
Глеб, не поколебавшись, достал сигарету - последнюю из тех двух, что заработал чтением стихов. Завернутая в кусок газеты, она была припасена на крайний случай, как припасают последний патрон.
- Сэр, вы меня спасаете! - сказала Люся. - Это все, что у тебя есть? Тем более мило. - И она по-особому, с пробудившимся вниманием, посмотрела на Глеба. - Звякни мне сегодня и заходи... К вечеру я буду дома, я надеюсь... - Она презрительно повела взглядом по сторонам, давая понять, что она стоит выше всех этих внешних затруднений. - Вчера, то есть сегодня ночью, произошла Вестсайдская история. Ты Эдика с Потылихи знаешь? Увезли к Склифосовскому - пижон, сам напросился. Ну, привет! Мы вас ждем, сэр!
Она попрощалась легким королевским кивком и пошла по коридору, припадая на ножку в искалеченной туфле.
На крыльце после темного коридора Голованов невольно остановился и зажмурился - солнце, встававшее из-за новенькой, оцинкованной крыши дома напротив, ослепило его. Затем в этом разливе света он разглядел лоточницу в слепяще-белом халате, расположившуюся на углу со своим лотком, и двинулся к ней. Нашарив в кармане несколько медяков, он получил за них два сладких пирожка и отступил с пирожками к оклеенному афишами щиту... Было еще по-утреннему свежо и чисто; от недавно политого асфальта, отливавшего шелковой голубизной, исходила нежная прохлада, точно в Москве повеяло далеким морем. И Глебу пришло на память старое, когда-то любимое стихотворение; откусывая от теплого, начиненного повидлом масленого пирожка маленькими кусочками, чтобы продлить удовольствие, он мысленно проговорил:
Мы разучились нищим подавать,
дышать над морем влагою соленой,
встречать зарю и в лавках покупать
за медный мусор золото лимонов...
Никакого мусора: ни медного, ни тем более серебряного - о бумажках и речи не могло быть - в карманах Голованова уже не бренчало, последнее ушло на пирожки, но он и не думал об этом. Он даже не пытался сейчас разобраться, чему, каким добрым чарам обязан он своим освобождением, - он только блаженно жмурился, дышал, ел, и дивная морская прохлада как бы обмывала его.
Мы разучились нищим подавать,
дышать над морем влагою соленой,
встречать зарю... -
повторял он про себя, вновь переживая возвращенные ему слова: море, соленая влага, заря...
Лоточница в своем халате, сверкавшем, как облачение серафима, низенькая, с безбровым личиком, которое нельзя было вспомнить и через минуту, поглядывала на Глеба, пока он ел, на его порванный на плече свитер, на измятые, в пятнах, точно ими вытирали пол, штаны. И когда, покончив с не слишком обильным завтраком, он стал облизывать свои грязные пальцы, она отвернулась с видом: "Глаза бы мои не глядели". Вынув из корзины еще два пирожка, она протянула их в промасленной бумажке Глебу.
- Одна маета с вами, - сказала она. - Торчите тут на глазах...
Голованов в нерешительности переводил взгляд с пирожков на женщину и опять на пирожки.
- Уйду я с этого места - мне мое здоровье дороже... Бери же, ну! - поторопила она.
- Спасибо, но у меня... но я полный банкрот, - сказал он.
- Да уж я вижу, что не капиталист... И работать, вижу, не работаешь, и покоя людям не даешь. Кажется, уже не ребенок.
Женщина сунула пирожки ему в руки.
- Кто вас знает, с чего вы такие вырастаете? Когда в ясельках пузыри пускаете, так все красавчики.
- Вообще-то я... нельзя сказать, что я... - попытался было оправдаться Глеб и задохнулся - спазма сдавила ему горло: казалось, скажи он еще слово, и у него хлынут слезы.
- Совесть не пропил еще - и то хорошо. - Женщина несколько смягчилась. - Ешь, после договоришь, что хотел...
И, скованный немотой, давясь невылившимися слезами, перемешанными с повидлом, Глеб проглотил и эти два пирожка.
- Гениальные у вас пирожки, - выговорил он наконец. - Просто объедение.
- Ладно, какие есть, - сказала лоточница. - Ступай теперь, ступай! С тобой тут проторгуешься.
Глеб обтер рукой губы... И, униженный и счастливый, он медленно пошел по солнечной стороне - ему незачем было торопиться.
Но только он поднялся по знакомой, пропахшей сухой каменной пылью лестнице и вступил в коридор, как задребезжал звонок телефона - аппарат висел у дверей на кухню - и это к нему звонила Даша. Оказалось, она звонила сегодня уже не в первый раз, спрашивала, вернулся ли он домой. Жильцы, как она потом рассказывала, отвечали по-разному: какая-то старушка еле слышно шептала, прикрывая, должно быть, рукой губы: "Не знаю, нет... Извините, нет его дома, не знаю", - и поспешно клала трубку.
- Это же мой главный кредитор - Клавдия Августовна! - узнал соседку Голованов.
Некто, обладавший низким, как шмелиное гудение, голосом, справился сперва, кто именно интересуется Головановым, а затем обстоятельно довел до сведения: "Дома не ночевал, где обретается, неведомо, предполагаю, что там, где ему и надлежит быть. Советую обратиться в милицию".
- Повезло тебе, Даша, - смеясь, сказал Глеб, - ты познакомилась с самим Кручининым вторым, с тем, кто жаловался на меня, кто писал...
Этот разговор происходил уже днем, у Даши, позвавшей Голованова к себе на обед. И Глеб благодушествовал и веселился, вспоминая своих соседей: теперь, когда опасность миновала, они сами представлялись ему скорее обиженными, чем обидчиками. Кручинин был его недругом номер один; завидев его утром в коридоре благополучно возвратившимся домой, он стал звонить в домоуправление, заподозрив, вероятно, что Голованов бежал из-под стражи. И Глеб испытал даже нечто подобное чувству вины перед этим старцем, измученным ревматизмом, еле передвигавшимся, тугоухим: старался, вот бедняга, изо всех сил, обращался в разные инстанции, писал по ночам и переписывал свои жалобы - и потерпел такое фиаско!.. Но - увы! - несовместимо было, как видно, и его удовлетворить, и оставить на свободе Голованова, на комнату которого Кручинин зарился... Глеб, водворившись вновь у себя, слышал, как за стенкой в жилище Кручинина долго еще раздавались возбужденные женские голоса, а сам старик тяжело топал больными ногами и гудел, гудел, как шмель.
Глеб собрался было немного поспать после двух ночей в отделении милиции, но так и не уснул, лишь повалялся на своем бугристом, с выпирающими пружинами диване. И, кое-как помывшись на кухне и почистившись, стянув ниткой на скорую руку дыру на плече свитера - чистой рубашки не нашлось у него, - он отправился в гости. Клавдия Августовна, вдова бывшего податного инспектора (что это было такое, знал уже, наверно, один Кручинин), одолжила ему рубль - без долгих на сей раз разговоров, и рубля с лихвой хватило на метро и на две пачки сигарет. А еще через некоторое время Глеб в бесшумном лифте, обшитом полированным деревом и медью, мгновенно вознесся, как на небо, на двадцатиэтажную высоту и позвонил у массивной дубовой двери. Дверь бесшумно отворилась, и он впрямь очутился на небе: нарядная Даша встретила его в холле: началась райская феерия изобилия, чистоты, интеллигентности и добра.
Сейчас Глеб сидел за круглым обеденным столом, накрытым сахарно-белой накрахмаленной скатертью, уставленным позолоченным фарфором и хрусталем; возле его прибора вот-вот, казалось, зазвенят в синей вазочке белые колокольчики ландышей. И кушанья, одно вкуснее другого и красивее, сменялись перед ним: масляно-желтоватый салат, утыканный кусочками красного перца; сметанно-лиловый украинский борщ, благоухающий лавром, жареная, истекающая соком телятина с зелеными фасолевыми стручками и на сладкое свернутые конвертиками блинчики с клубничным вареньем. Было и вино - Даша достала из холодильника бутылку цинандали, объявив, что "папа не пьет, у него почки", и оно матово золотилось в запотевших бокалах с какими-то выгравированными гербами. А напротив Глеба сидела сама Даша - прелестная и довольная: они были одни за столом, мать Даши уехала утром на дачу, отец поздно возвращался из своего института. И Даша, к совершенному своему удовольствию, хозяйничала единолично и полновластно; работница, хлопотавшая на кухне, в столовой не показывалась.
В сущности, Даша устраивала этот обед не только для Глеба, но и для себя - она праздновала победу. Слишком много душевных сил вложила уже она в одинокого и гонимого Голованова, чтобы не чувствовать себя сегодня именинницей, - его освобождение было как бы подарком ей. И она встретила Глеба во всем блеске своего торжества, своих восемнадцати лет и своего нового платья - бледно-розового, нейлонового, оставлявшего открытыми гладкую шею и руки выше округлых локтей; на ее полноватых, но статных орехово-загорелых ногах сидели лаковые белые туфли. Даша успела даже причесаться в парикмахерской: ее русые волосы, зачесанные с висков и с затылка, башенкой возвышались на голове, но и такое сооружение не могло сколько-нибудь заметно ей повредить. Она знала, что она хороша, и эта уверенность веселила ее, наполняя чувством, подобным вдохновению.
- Но это гадко, это бесчестно - клеветать! Я не понимаю, чего он хочет от тебя, этот Кручинин, чем ты ему мешаешь? - говорила она, широко открывая свои серо-голубые глаза, радуясь и тому, что сама она добра, честна, справедлива, и помня о том, что ей идет вот так округлять удивленно глаза. - Он тебя жутко преследует - почему, зачем? И я все хотела тебя спросить: почему он Кручинин второй?
- Он сам себя так называет, - сказал Глеб и вытащил из пачки сигарету.
- Не кури, подожди, ты должен еще доесть блинчики, - распорядилась Даша.
Глеб послушно положил сигарету на стол.
- Его так на афишах печатали: второй. У него вся комната в афишах и еще венок висит - старенький, с лентами. Кручинин был басом, лет сорок пел одно и то же: "На земле весь род людской..." - и был, оказывается, еще один Кручинин - первый, тоже бас. А почему он так злится на меня? - И Глеб смешливо хмыкнул. - Я думаю, потому, что он второй.
Даша одобрительно улыбнулась - ее подзащитный был не лишен остроумия.
- Нет, я вполне серьезно, - сказал Глеб. - Кручинин первый был, говорят, известным певцом, а мой Кручинин - неудачник.
- Но при чем тут ты? Почему надо писать на тебя доносы, клеветать? - сказала Даша.
- Я ни при чем, конечно! Но, знаешь... - Глеб помедлил, точно в затруднении, - Кручинина можно понять. Их там четверо в одной комнате, сам он едва ходит, жена у него не совсем в себе, кричит по ночам, есть еще две дочери, старые девы, тоже крикуньи.
- Это ужасно, - сказала Даша, вся светясь радостью, ей нравился ее собеседник. - Но ты ведь в этом не виноват.
- Как взглянуть! Почему люди вообще бывают злы? Злы, завистливы, всякое такое - подлы? Если никто, как говорят, не рождается героем, то, наверно, никто не рождается и негодяем, - сказал Глеб.
- А ты как считаешь, почему люди бывают злы и подлы? - спросила любопытно Даша.
- По многим, наверно, причинам... Может быть, потому, что они несчастны. Не всегда, конечно, поэтому, но довольно часто - несчастны, уязвлены. И они мстят.
- Мстят? - словно бы подивилась она.
- Да, вот так - мстят.
- За свои неудачи?..
- Даже за свои недостатки - за низенький рост, за нос пуговкой, за подслеповатые глаза - мало ли за что. За свою трусость, - ответил Глеб.
- Ну, знаешь! Что ты хочешь доказать? - Даша сияла, ей становилось все интереснее и радостнее. - Вспомни Чехова, его письмо к брату. Вспомни, что он писал: "Надо по капле выдавливать из себя раба".
Глеб кивнул.
- Можно мне закурить? - попросил он.
- Подожди, доешь блинчики, - сказала Даша.
- Я наелся у тебя на целую неделю, - воскликнул он. - Могу теперь целую неделю питаться одними воспоминаниями о твоем обеде.
- Так и быть, кури. - Даша засмеялась. - Если хочешь, можешь приходить к нам обедать каждый день. А сейчас будем есть мороженое.
Составив тарелки на поднос, она понесла их на кухню. Глеб помял сигарету, закурил и огляделся.
Он был благодарен Даше, сыт и слегка пьян, но уже подумывал, когда ему можно будет отсюда смыться. Не то чтобы он чувствовал себя слишком скованно в этой большой, богатой квартире с натертыми полами, с люстрой, закутанной на лето в марлю, с дорогой, заграничной радиолой, с множеством толстых, переплетенных в кожу книг за стеклом шкафов красного дерева, с огромным роялем, с диковинными китайскими масками на стенах. Все это было, в общем, красиво, все говорило о старомодном, но хорошем вкусе, и все было холодно-чужим, настолько чужим, что даже не вызывало желания обладать чем-либо подобным. Книги в шкафах и те при ближайшем рассмотрении оказались учеными трудами по физике и математике на чужих языках. Словом, Голованов как бы попал на другую планету, где все было в высшей степени благоустроенно, но ему совершенно не нужно, и его потянуло с неба на землю, к людям, которых он покинул внизу. Там он жил и чувствовал себя дома, здесь всего лишь гостил, там оставались его главные привязанности и надежды, там, наконец, была Люся, - она приглашала к себе сегодня вечером, и он многого, надо сказать, ожидал от свидания с нею.
Поразмыслив, Глеб решил, однако, что сматываться сразу же после обеда неприлично и его уход, похожий на бегство, обидит Дашу - славную хозяйку этого рая, в котором он отлично провел время.