- Льстило, что ты выделялся. Что был лидером. Женщинам, особенно молодым, это льстит. Разве не знаешь? Нравились твои броские одеяния. Нравилось быть рядом с первым волейболистом.
- И только поэтому?..
- Можешь не уважать меня. Я сама себя за это не уважаю. Столько лет притворялась… Отвратительно вспоминать!
- Только поэтому?.. - по инерции вопрошал он.
- Нет, не только… Стыдно, но все же сознаюсь. Еще для того, чтобы стать аспиранткой. А потом сразу перейти в твою престижнейшую больницу. При тебе мне было удобно.
- Значит, ты карьеристка? А всегда осуждала…
- В той или иной степени все карьеристы. И это можно понять.
Она провозглашала то, что на самом деле с непримиримостью отвергала. И не щадила себя.
- Для чего я тогда жил?
- Не во мне же одной была твоя жизнь?
- В тебе одной.
- Тогда виновата… Но я не желала зависеть от всех этих прилипал, приставал. Ты меня от них оградил. За это благодарю. От них защищал… Но, увы, не от всех. И это меня тяготит. Прощения не прошу, но хочу исповедаться. И не перед тобой, а перед самою собой. Неужели ты верил, что я могла отвязаться от всех, кто ко мне лез, кто меня преследовал… падал передо мной на колени? Неужто ты в это верил?
Маша лгала оголтело, самозабвенно.
- Ты мне изменяла?
- Верна не была.
Он стал оседать, но не в кресло, как было тогда, перед его первой смертью, а прямо на ковер, на пол. Это было смешно и страшно.
Но ей не было его жаль - она испытывала неведомое ей дотоле садистское упоение.
- Поклянись, - полушепотом произнес он.
- Клянутся в верности. А в неверности - сознаются…
- С кем? Назови имя.
Детали способствуют достоверности.
- Помнишь, ты до срока вернулся из заграничной командировки. А меня трое суток не было. Я, как объяснили тебе, ухаживала за тетей в дальнем поселке, где нет телефона. Так вот, тети у меня нет. - Маша сказала правду: тети у нее не было, потому что она умерла. Те давние заботы племянницы не помогли. - Тебе нужны имена?
- Не имя, а имена?
- Назову… - И, будто пораздумав, она отступила: - Нет, не скажу: ты станешь сводить с ними счеты.
- Они тебе до сих пор дороги? - Он полушептал все медленней, все труднее. - И ты кого-то из них…
- Нет, любила и люблю только мужа. Ни их, ни тебя. А его одного!
- Этого своего Алексея Борисовича?
- Да, своего.
- Я убью вас обоих.
- Его не за что. Хотя ты уже попытался… А меня убивай. Я, может, и заслужила.
В действительности же Маша добивала его.
- На себя ты согласна? Тогда я уничтожу… убью его. Чтобы ты страдала так, как мучаюсь я.
- Ну, его, будь уверен, я заслоню собой. Так что твоя расправа все равно ожидает меня. Но сначала позволь позвонить по телефону.
- Позвонить? - Изумление вернуло ему голос. - Позвонить?! Кому-то из них? Или ему?
- Всего лишь по делу. А кому именно?
Она протянула ему атласную визитную карточку, подобную которой и он никогда не видел.
Парамошин поднялся с ковра, пересел на диван. Голос опять покинул его.
Маша знала, что и у него есть кнопка, делавшая разговор, поднимавший его реноме, достоянием всех присутствующих. Маша на нее надавила.
- Да, - раздался голос без красок и интонаций.
- Это я, Мария Беспалова. Спасибо вам еще раз.
- Все будет в лучшем виде. Я жду звонка.
Онемевший Парамошин не удерживал ее. Трагедия, происшедшая однажды в его кабинете, отчасти повторяясь, начинала напоминать фарс.
"Похоже, я переоценила себя, - спускаясь по лестнице, подумала Маша. - Самое жуткое для него не утеря любви (даже такой!), а угроза неудовольствия власти… С которой я, он подумал, вступила в контакт. Пусть и это его терзает!"
…Понемногу придя в себя и наедине с собой, Парамошин произнес:
- А все с него началось… На Востоке говорят: "Сто друзей - это мало, один враг - это много…" Один недруг - а столько из-за него несчастий! Вот и ее связал с высшими эшелонами. Подложил под власть: "Жду звонка…" И кто ждет! Пока есть он, покоя не будет…
Парамошин не говорил это, а бормотал.
Маша заблудилась в непроходимой пуще, где, ей казалось, не было ни дорог, ни даже тропинок. Отправить маму в Онкологический центр значило обнаружить для Алексея Борисовича ее болезнь. Стрессы же были ему не то что противопоказаны - они были губительны. А не положить маму в Центр - значило лишить ее последнего шанса на чудо. И она положила… Но сообщив мужу, что Полина Васильевна отправилась отдохнуть куда-то на дачу, к стародавней подруге.
В последнее время Маше то и дело приходилось искажать факты. В утешение себе она все чаще вспоминала те самые слова мудрейшего Монтеня: "Тот, кто уверяет, что говорит только правду, уже лжет". Вспоминала все чаще, но утешала ее та мудрость все реже.
Полина Васильевна и Алексей Борисович, при каждом удобном случае напоминавший, что лишь на полтора года старше мамы своей жены (слово "лишь" он подчеркивал!), тесно притерлись друг к другу. Оба не могли существовать на земле без Маши. А еще их объединяло неумение сдаваться на жестокую "милость" несправедливости.
Вокруг помпезно провозглашалось, что в жизни "всегда есть место подвигу", а мама и Алексей Борисович считали, что всегда есть место юмору.
- Подвиги совершаются в экстремальных обстоятельствах, - говорил Маше муж. - Но разве можно постоянно жить в таких обстоятельствах? Ничего себе жизнь!..
Поэтому, когда Маша по секрету от него (опять по секрету!) прибегала к маме в палату, та развлекала ее смешными судебными курьезами, а иногда и солеными анекдотами. Ханжество Полина Васильевна отвергала как фальшь.
Пред Новым годом, пусть и Старым, Маша не могла не навестить маму. То был день трех разительно непохожих визитов: к "четвертому человеку в стране" - с просьбой, к Парамошину - с ненавистью, а к маме - с неугасавшей надеждой.
В больнице, именовавшейся Центром, Полина Васильевна на сей раз открыла свой репертуар анекдотом на международную тему. Связав его с жизнью дочери:
- Представь, на необитаемый остров шторм выбрасывает двух французов и одну француженку, двух англичан и одну англичанку, двух русских и одну русскую… Ну, французы начали жить втроем - и были весьма довольны. Англичане тоже жили втроем, но мужчины не знали об этом, ибо не были друг другу представлены. А русская любила одного, вышла замуж за другого - и всю жизнь терзалась… Ты же, моя русачка, вышла за того, кого любишь и кто более чем любит тебя.
Маша поплотней закуталась в пуховый платок. В натопленной и душноватой палате ее проняло холодом, пробившимся изнутри.
На обратном пути, в коридоре, она повстречалась с лечащим врачом… Полина Васильевна называла его - "мой гениально лечащий врач", хотя лечил он от того, от чего редко излечиваются. Несмотря на пожилой возраст и свою профессию, он так и не сумел адаптироваться к людским мучениям.
Маша, и в крайних ситуациях не поддававшаяся истерике, на этот раз оттягивала свой главный вопрос. Для вида порадовалась, что мама неплохо выглядит, что не теряет веса и присутствия духа. Что лежит в маленькой, но отдельной палате… За все это, как положено, поблагодарила. А напоследок все же произнесла:
- Как с операцией?
- К сожалению… к большому моему сожалению, делать не будем.
- Почему?!
- Опоздали.
Он явно, нескрываемо мужался и страдал, извещая об этом.
- И что же… тогда? - еще тщательней кутаясь в платок, спросила она.
- Разрешаю все, что ей хочется: пусть курит, побольше общается… И прежде всего с вами. Сильнее она никого на свете не любит.
В таком настроении Маша отправилась встречать Старый Новый год.
16
У Мити Смирнова была своя система расследований. Верный ей, он постепенно вживался в характеры и судьбы не только подследственных, но и свидетелей. Характеры были на первом месте, ибо и судьбы от них зависели. Он проникался не дряблым, а действенным сочувствием, томительной жалостью к одним и столь же активным неприятием, а то и презрением к другим. Должность требовала утаивать свои чувства… Пожалуй, впервые он утаивал неумело. Потому что следствия в подобные чувства еще ни разу его не ввергали.
Внешний вид его был вновь у кого-то одолжен. Лайковая куртка обладала таким количеством карманов и молний, что невольно возникали загадки: какой карман для чего предназначен? Митя бы затруднился ответить. И вновь наблюдалось не полное соответствие между руками и рукавами, воротом наимоднейшей рубашки и истонченной недоеданием и нервотрепкой Митиной шеей. Он болезненно ощущал это - и Маша сказала:
- Мне нравится, как вы одеваетесь. Я ведь сама пижонка.
Он ничего не ответил, поскольку вслух выдать чужую одежду за собственную избыточная честность не позволяла.
С теми, кого дознания в следственном управлении могли бы унизить и кто унижения не заслуживал, Митя позволял себе расспрашивать в спокойной для них домашней обители. Подобное противоречило правилам, но Митя уверял, что то беседы, а не допросы. Он старался не затягивать своих расследований, так как учитывал, что и у других имеются нервы. В следственном управлении по этому поводу пожимали плечами: "Что с него взять? Псих ненормальный!"
Это стало его прозвищем, пытавшимся опровергнуть Машино утверждение, что сие - тавтология, ибо психи "нормальными" не бывают.
У Мити Смирнова не было ни матери, ни отца: их расстреляли. У него не было отдельной квартиры… И не было одежды, которая бы в Машином присутствии его не смущала. А была сестра, опять невесть на сколько уложенная в постель костным туберкулезом. И как результат всего этого у него было повышенное кровяное давление. К тому же злокачественное.
"Повышенное внутриглазное… Повышенное кровяное… Злокачественная опухоль… Злокачественное давление… Не злое ли это качество нашей эпохи?" - ужаснулась Маша.
- Давят, - сказала даже благополучная Роза. А еще раньше сказал сам Митя.
- Как Полина Васильевна? - спросил он не сразу, чтобы не педалировать на еще одной беде, подбиравшейся к Машиному порогу.
- Положила маму в Онкологический центр. Вдруг свершится чудо?
- Говорят, надежда умирает последней. Она вообще не должна умирать… - Выдержав паузу, он спросил: - Все еще верит в сердечный приступ Алексея Борисовича?
- Мама и муж - самые мудрые люди, каких я встречала. Обманывать таких людей стыдно, но приходилось… и приходится ныне. Давайте, Митя, выпьем с вами… Иначе я, психиатр, могу стать собственной пациенткой.
- Давайте, - ради нее согласился он.
Маша, отличавшаяся, как и мама, хлебосольством и кулинарным волшебством, тут предложила в качестве закуски распечатанную пачку печенья, которое сама же называла "стройматериалом". И налила ему водки в рюмку… А себе - полстакана.
- Пусть чудо докажет мне, что оно существует.
На письменном столе осталась лишь одна фотография. Маша на морском берегу, а муж плывет к ней с поднятой из воды рукой, словно под парусом. На обратной стороне до наивности внятным детским почерком Алексея Борисовича было написано: "А он, мятежный, ищет бури, как будто в бурях есть покой".
- Бури сами его находили. А покоя он искал… И именно здесь, в нашем доме, - сказала Маша.
Митя изучал многоцветную фотографию: безупречную ясность неба и незамутненную синеву моря, белизну пены - краски их тогдашнего, уже скончавшегося, блаженства.
- Ну… а что с вами случилось в последние восемь дней? - спросила Маша, когда он достал и раскрыл очередную ученическую тетрадь. - Я думала, что вы решили отказаться от моего дела. И от меня лично.
Совсем отказаться от нее, вовсе ее не видеть он уже вряд ли сумел бы… если б и захотел.
- Что случилось? Гипертонический криз. Слава Богу, соседка вызвалась ухаживать за сестрой. Есть хорошие люди.
- Остались еще. Но сколько плохих. И чудовищных!
- Имеете в виду Парамошина?
- И парамошиных.
- Мы начали с той полуночи, с того Старого Нового года. И вот опять к ним подходим. Вы настоятельно хотели воссоздавать все по порядку… А я старался выполнить вашу просьбу.
- И выполнили ее.
- В канун Старого Нового года вы виделись с Парамошиным?
- Виделась.
Ответ заставил Митю, нервно дергаясь, нащупывать воротник сверхмодной рубашки, который был для него излишне просторен.
- И что он себе… позволил?
Она успокоила его:
- В мужском смысле ничего.
- А зачем, если не секрет, вы навестили его? И где?
- В его же больнице. Чтобы сказать, как его ненавижу.
- Он об этом разве не знал?
- Захотелось еще раз напомнить.
- А он? После того, как вы признались ему в ненависти?
- С бешено исказившейся физиономией заревел, как медведь… который когда-то прибил его деда. Заревел, зарычал…
Митя стенографировал.
- И что же именно он зарычал?
- Что изничтожит и убьет моего мужа.
- Изничтожит или убьет? - привычно уточнил Митя.
- Убьет! Сперва обещал прибить нас обоих, а потом - его одного. Чтобы я настрадалась… Так и сказал.
О встрече с "четвертым человеком в стране" она умолчала: ту возможность муж на прощанье вручил и доверил лишь ей.
- Бесцветный, невидимый яд, утверждаю, был подсыпан в стакан моего мужа заранее. Когда еще никого не было… Я ведь говорила, что Парамошин слонялся по пустому залу и подходил к нашему столику. Официант видел и подтвердил.
- Да, подтвердил. А бутылка шампанского: "От нашего стола - вашему. В знак покаяния"?
- То была маскировка. И еще один аргумент!
Митя захлопнул тетрадку.
- Три дня назад я, хоть и был болен, вызвал Парамошина.
- И что?
- Он пришел. И испугался. Смертельно… Осталось написать обвинительное заключение и попросить санкции прокурора.
- На что?
- На арест…
Она видела сквозь окно, как Митя вышел из парадного и, не зная, что она смотрит вслед, болезненно сжался, как от озноба. Чтобы поудобней уместиться в пальто, которое было ему узковато.
"Значит, три дня Парамошин уже терзается. Для убийцы этого мало. Он заслужил высшую меру испытаний… Самую высшую!" Маша никогда не отличалась жестокосердием. Так было впервые. Но и мстить за жизнь мужа ей тоже приходилось впервые.
На фоне мук, раздиравших Онкологический центр мольбами о милосердии и стиснувшими зубы мужеством и терпением, можно было достоверно определить цену суетности повседневных людских борений, недовольств, исхитрений. Все это страдальцы положили бы на алтарь исцеления не задумываясь. Но те, кому удавалось спастись, вскоре вновь и с прежнею одержимостью погружались в круговорот, в мельтешение суеты сует. И все-таки подлинный жизненный счет осознавался в том Центре точнее… Маша всякий раз осязала это, приходя к маме.
Полина Васильевна, которую Маше удалось устроить в крохотную, но отдельную палату (иначе бы она впустила в себя и чужие, соседские боли!), встречала дочь с оптимистичным желанием обсуждать жизнь, а не болезни и смерть. Она готова была делиться здоровьем, которого у нее не было, но которое она каким-то загадочным образом, ради дочери на время умудрялась добыть.
В тот день Полина Васильевна сказала Маше:
- Я вижу, как тягостно тебе нести бремя одной.
- Но мы с тобой вместе.
- Я о другом… Ты сказала мне про сердечный приступ. Но профессор Рускин хорошо известен в медицинских кругах. Он знаменит! И здесь тоже… Мне рассказали все, как было в действительности. Его отравили… Если мы об этом будем знать обе, тебе станет легче: половину той ноши, для тебя неподъемной, я заберу. - Полина Васильевна прикурила очередную сигарету от предыдущей. - Прошло немного времени… Совсем немного. Но пора подумать, как сберечь его имя, память о нем. Не только для нас с тобой…
Чем прочней сила воли, тем оглушительней взрыв, с которым она, не выдержав, отпускает муки на волю… Маша и мама схватились, слились друг с другом и разрыдались. Это было почти безмолвно. И оттого еще более жутко.
- Ничего, ничего… Со временем невыносимое станет выносимей, - пообещала Полина Васильевна. И вытерла слезы казенным полотенцем. И выпрямилась на железной больничной постели.
- Сначала надо отомстить тому, кто убил его, - тоже овладевая собою и голосом, произнесла Маша. - Я живу только этим намерением. Только им, мама! Раз уж ты все знаешь.
- А кто убил? Тебе это известно? Доподлинно?..
Вместо ответа Маша осторожно, двумя пальцами вынула из сумки конверт, а из него лист бумаги, сложенный вдвое. И протянула его маме.
Полина Васильевна обходилась без очков: болезни то поражают весь организм, а то одно губят, но другое щадят. На листе тем же, будто всю жизнь ей знакомым, доверчивым детским почерком Алексея Борисовича было написано:
"Машенька, дорогая! Неизбежность слепоты для меня ужасней неизбежности возраста. Сделать тебя поводырем? Зачем тогда все остальное? Я сам проверил: и пяти процентов зрения у меня не осталось. Операции не помогут, да и я операциями, ты знаешь, уже не смогу помочь никому. Так что же, незрячим инвалидом, калекой калечить твою судьбу? Я не совершаю самоубийства, потому что удаляюсь уже неживым… Еще раньше меня отравили ложью и ослепили клеветой. Пусть это поможет тебе прозреть. Остерегайся парамошиных! Бог им судья… Если я на это решился, значит, другой дороги у меня нет. Ухожу "средь шумного бала, случайно". Говорят, "умирать, так с музыкой". Или под музыку. Но суть не в этом… Хоть главное потрясение все равно, к несчастью, достанется тебе (пойми и прости!), но все же ты не окажешься с ним, внезапным, наедине. Рядом всегда будет мама. Твоя прекрасная мама… Это мое завещание. Ухожу, но не разлучаюсь. Ни с тобою, ни с ней. Будьте неразлучны и вы. До встречи! Пусть она окажется очень нескорой… А. Р."
- Он не имел права так поступить, - сначала оцепенев, молвила наконец Полина Васильевна.
- У него не было выхода: диабет, слепота, невозможность в таком физическом состоянии сражаться… - кинулась защищать Маша.
- Все равно это грех: Бог дал, Бог взял… Таков высший закон.
- Не нам судить его, мамочка. Самого любимого, близкого…
- А как жить… без самого близкого и любимого?
- Не знаю, мама.
- И я не представляю себе.
Они вновь вцепились друг в друга. И тоже почти беззвучно, без слез. Им необходимо было ощутить свою неразрывность. "Надолго ли это? Надолго ли? - холодел внутри у Маши вопрос. - "Будьте и вы неразлучны. Это мое завещание". Если б он знал… Как я смогу быть с ней неразлучна? И она со мной… Как?!"
Полина Васильевна вновь первой пришла в себя. И молча дала слово не позволять себе больше взрываться. Но письмо прочла и второй раз, и третий… Душой и мыслями она не могла вынырнуть из этого текста.
- Мы обязаны отмолить его грех, Машенька. Смертный грех!
Полина Васильевна низко склонилась над прощальным письмом. Но Маша от того, последнего, письма ее отвлекла:
- За три минуты до полуночи муж поднялся и произнес тост…
- Что он сказал?