"Волгу" он сам уже не водил - и утром за ним приехал служебный водитель (профессором-то он оставался кремлевским!). Валерий выяснил, что шофер был отпущен в шесть тридцать… Почему муж не захотел пользоваться его услугами дольше? Ведь у таких водителей день рабочий не ограничен: свою привилегированную баранку они крутят всего раз в три дня. А потом сменяются, отдыхают: хозяевам нужны их здоровье и бодрость. Все это Маша обдумала-переобдумала и пришла к выводу, который ей подсказала все нараставшая и безумевшая ревность, коя от своих подозрений и выводов не отрекается, пока их не перечеркнут иные, неопровержимые, доказательства… Как в суде. Но доказательства не словесные… Ревность оперирует предположениями, а в ответ требует факты.
С одиннадцати часов она измеряла шагами расстояние от угла до угла их короткого переулка. Это происходило все чаще… Стоять на месте в минуты ревнивого ожидания она не умела.
Черная "Волга" со зловещей мигалкой подкатила к подъезду в половине двенадцатого. От возлюбленных с мигалками не возвращаются. Ревность охватывает постепенно, но под влиянием фактов незамедлительно отступает… Захлопывая дверцу, Алексей Борисович не повернулся к шоферу и не попрощался, что делал годами.
Он не сумел на расстоянии разглядеть Машу. Она подбежала к нему:
- Где ты был?
Он обнял ее:
- Все время думал о том, что думаешь ты. Пойдем домой. Там все узнаешь. Но поверь: никакой безысходности!
На пороге квартиры она нервно повторила:
- Где же ты был?
- Я ведь сообщил тебе: в веселом учреждении.
- Каком?
- В прокуратуре.
- У прокурора была клиническая смерть?
- Меня там допрашивали. И с пристрастием.
- О чем? И на каком основании?
- На основании парамошинского доноса. Так что ничего оригинального, сенсационного…
- Он тебя обвиняет?!
- В том, что я сознательно не оживил Шереметова. Поскольку и замминистра, оказывается, в тебя был влюблен. Даже признался в этом…
- Мне? Ни единым словом!
- Нет, в любви к тебе… он признался Парамошину. По телефону. А тот записал на пленку.
- Он и телефонные разговоры записывает?!
- Звонило начальство. Высокое для него начальство! Он-де решил, что предстоят указания - и, чтобы не запамятовать, все зафиксировал. Следователь считает, что это естественно. Так что у них, как уверен следователь, неоспоримые доказательства. Я говорю: "Так, может, Шереметова и инфаркт хватил на любовной почве? А не из-за того, что снимали с должности?" Следователь отвечает: "И это не исключаю". Поэтому подозреваемой может оказаться и вся наша семья. В письме своем, а вернее, в доносе Парамошин доказывает, что и выпустить на свободу диссидента тебя подговорил я. Ну, с этим я почти согласился…
- Ты же ничего об этом не знал!
- Какая разница? Я бы с удовольствием вызвал Парамошина на дуэль. Но при моем глаукомном зрении промахнусь. Хотя Пьер Безухов при весьма скверном зрении не промазал. Впрочем, отстаивать честь до конца у нас не в моде и как бы даже запрещено.
- Защитить тебя обязана я!
"Пришла беда - отворяй ворота…"
Маша отворила дверь Полине Васильевне, когда Алексей Борисович еще не вернулся после второго визита в прокуратуру.
- Тебе ведь запретили курить, - властно, пытаясь отобрать у мамы сигарету, напомнила Маша. Ненависть к никотину и ненависть к прокуратуре будто объединились.
- Теперь можно!.. - с облегчением произнесла Полина Васильевна. - Сказали: "Курите - не невольте себя…"
- Почему так сказали? - не обрадовалась, а всполошилась Маша.
Мама, как это бывало давно, в Машином детстве, уложила дочь на постель, голову ее погрузила в подушку. И стала гладить золотисто-каштановые волны…
- Не заговаривай мне… волосы! Почему тебе вдруг разрешили курить? Что это значит? Все равно разузнаю. Не забывай: я не только дочь твоя, но и кандидат медицинских наук. Скажи, мама… Почему разрешили? Не объяснили тебе?
Маша могла бы задать вопрос и прямее. Но она, сильная, не в силах была произнести слова, которые не должны были… не смели относиться к ее маме. Единственной маме…
Единственная мама, единственный муж… Больше ни к кому на земле эти эпитеты не могли относиться.
- А где наш супруг? - спросила Полина Васильевна. Так именовала она своего зятя.
- Не отвлекайся! Почему тебе разрешили… неразрешаемое? - не отступала Маша. - У тебя что… У тебя…
- Вот именно, ты права: подозрение на опухоль легкого.
Слово "подозрение" тоже призвано было сыграть смягчающую роль, как подушка.
- Кто это определил? - прошептала Маша. Перед глазами ее, ужасая, возникли горы выкуренных сигарет. Как же она позволяла маме?.. Почему не запрещала? Она, умевшая запрещать! - Кто это определил?
- Это определил рентген. Дочка, родная… Я хотела бы утаить. Но ты же врач - и скрыть невозможно.
Маша поднялась с постели и зачем-то пошла в ванную комнату. А потом на кухню… Повсюду зажгла свет, а затем потушила. Выпустила на волю воду из крана. И остановила ее… Все останется: свет, вода, голые, словно облысевшие, ветви за окном… Потом они опять, точно в обновку, нарядятся в листву, что с волосами после химиотерапии случается не всегда. И у мужа глаукома… в опаснейшей стадии. Муж может ослепнуть. Он, всегда уверяющий, что лишь это страшнее смерти. Диабет способен превратить глаукому в темное царство. Что за дни выдались? Что за жизнь? Почему это все? И за что? Не за конфликт же с советской властью? "Отворяй ворота!" Теперь их можно не запирать вообще: остальные беды ей уже не страшны. А как остановить… предотвратить эти?
Рак, поздняя стадия глаукомы… Оба процесса бывают необратимы. Она знает как врач. Знает, но должна сделать их обратимыми. Или хотя бы попридержать. Обратить вспять… В бегство! Так случается!.. Поможет ли ей кто-нибудь? Протянет ли руку? Ведь они с мамой только и делали, что протягивали… Неблагородно вспоминать о содеянном ими добре? А бросать их в ответ на произвол благородно… со стороны жизни, судьбы? Неужто семейное счастье, как на витрине, как на выставке, лишь продемонстрировало себя… и позволило ненадолго себя примерить?
- Обещаю, что не оставлю тебя! - тоже поднявшись и обняв дочь, пообещала Полина Васильевна. - Разве поступить иначе было бы по-матерински? Поверь и успокойся… Во мне найдутся сверхвозможности. Я чувствую это. А где наш супруг?
- У него операция, - успокоенно и чуть ли не весело солгала Маша. То был недолгий побег из реальности. - Он теперь и консультирует тоже. Это считается повышением, - еще раз отклонилась она от истины.
Отныне ей предстояло скрывать недуг мужа от мамы, а мамин - от мужа.
- Вот когда он придет…
- Я же просила тебя не курить, - опять куда-то в пространство прошептала дочь. - Это была единственная просьба, которую я бесконечно твердила, а ты не выполнила. Единственная и самая главная!
- Я честно старалась…
- Лучше бы ты не выполнила все остальные!
Мама вновь стала утешать ее осторожными, столь отличными от мужских, ласками и поцелуями, будто в девчачьи невозвратные годы дочь с кем-то поссорилась или пролила чернила на скатерть. Если б взрослые беды измерялись масштабами тех детских бед!..
- Я же только что пообещала тебе - и обещание не нарушу.
"Кабы это зависело от тебя… - Маша вздрогнула от своей мысли. - И хоть от кого-нибудь на свете зависело!"
- Вот придет наш муж - мы сядем за стол…
- Ему об этом диагнозе - ни полслова!
- Он и правда любит меня?
- Ты знаешь. И поэтому…
Она берегла маму, не извещая ее о новой, до приговоренности опасной болезни мужа. И о том, что Алексея Борисовича вызывала прокуратура. Она берегла мужа, решив не сообщать ему о болезни мамы. Кто-то же должен был и ее оберечь… Но и это выпало на собственную ее долю. А еще была надежда на четвертого человека в стране…
Тревожные мысли обручем сжимали Машину голову и мешали сосредоточиться на поисках записной книжки мужа. Спазмы все настойчивее и регулярней мешали ей пробиваться к самому главному, мешали оглядываться "с холодным вниманьем вокруг"… Ящик рабочего стола она выдвинула. С разных сторон стал заглядывать ей в глаза доверчивый детский почерк. Она отвлекалась на слова, фразы, абзацы. Но наконец нащупала в темном углу затаившуюся записную книжку. Раскрыла ее… Телефонные номера казались ей закодированными взаимоотношениями, характерами… Некоторые были зачеркнуты. Вместе с фамилиями и именами. По какой причине? Ссора, разлад или просто ненужность? А некоторые были обведены черной рамкой: абоненты уже отсутствовали на земле. Вот и закладка, которая углубилась в книжку и была еле видна. А вот и черный кружок. Все черное представлялось ей траурным. Кружок мог показаться и замкнутым кругом. Но внутри обитал номер, способный разомкнуть любой круг: то был знак беспредельного могущества власти.
Маша набрала номер четвертого человека в стране.
- Да, - послышался в трубке голос без красок и интонаций.
Она представилась как жена профессора Рускина. Четвертый человек дорожил своим сыном - и не забыл, кто вернул ему жизнь:
- Да, да…
Более яркие эмоции на его уровне, вероятно, не были приняты.
Маша попросила принять ее в тайне от мужа.
- От мужа? - Смысл ее просьбы и гипнотические свойства ее голоса заставили окраситься эмоциями и его голос. - Это срочно?
- Очень! - ответила Маша так, что срочность не вызывала сомнений. - Мне бы хотелось с вами увидеться завтра.
- Завтра Старый Новый год… Но если срочно, так и быть.
"Мне бы хотелось с вами увидеться" - эта фраза, может быть, подтолкнула его на согласие и позволила произнести то, что уж вовсе противоречило рангу.
- Мне кажется, у профессора обаятельная жена, - сдержанно прококетничал он в телефонную трубку. Из истории было известно, что повелевать владыками, а то и определять судьбы империй - это было призваниями и привилегиями иных женщин. В прямом смысле иных, ибо Маша на себя столь редкостные качества не распространяла.
Аудиенция была назначена на пятнадцать часов.
- После обеда, - пояснил он, видимо придавая трапезе большое значение.
- Мне выпишут пропуск? По паспорту я - Мария Андреевна Беспалова.
- В первом подъезде вас встретят. Покажете документ. - Он сделал уверенное ударение на втором слоге. - Не забудьте: первый подъезд.
Через другой, не первый, путь к нему пролегать не мог.
15
- Константирую, что у профессора очень прекрасный вкус, - окинув Машу высокомерно-оценивающим взглядом, проговорил четвертый человек в государстве. И Маша опять вспомнила, что носила его портрет на октябрьской демонстрации, что день был дождливый и краска с портрета стекала ей на лицо. "За что же портрет, если он так настойчиво "константирует", щедро даруя и без того тягучему слову лишнюю букву "н", а вкус моего мужа обзывает "очень прекрасным".
Первой же своей фразой четвертый человек представился Маше полностью. Русские самодержцы к семи или десяти годам владели всеми главными европейскими языками. А этот, тоже владея Русью, даже языком ее не владел. В речах и докладах он наверняка величал тот язык "великим и могучим". Сам же, в отличие от языка, оставался только могучим.
"Зачем я обо всем этом думаю? Ведь пришла я за помощью. За спасением…" - попыталась осадить себя Маша. Но попытка удалась не вполне.
Николай Николаевич был вторым в министерстве, а этот - четвертым во всей державе. И кабинет его, соответственно, мог вместить в себя несколько шереметовских кабинетов.
Он пригласил Машу побеседовать в комнате отдыха. И прошел туда первым, так как она, хоть и была женщиной, но в первых людях страны не значилась.
Комната приспособилась для отдыха обстоятельного и не обязательно наедине с самим собою: привольная тахта; горка красного дерева - самонадеянная, перегруженная хрусталем, напитками и вазами с фруктами. Все здесь знало себе цену…
"Это тебе не ваза с конфетами в кабинете у Розы! - подумала Маша. - И все для него? Так убедительно опровергающего свои портреты?.." На том, что когда-то сползал краской ей на лицо, четвертый выглядел бравым политическим капитаном, по-волевому провидящим рифы и айсберги, кои не опасны его кораблю, и заветные берега, к которым он, без сомнения, приведет. В реальности же лицо было вяло-барственным, а необъятный на портрете лоб до такой степени лишился простора, что на нем одинокой бороздкой уместилась только одна-единственная морщинка.
- Присаживайтесь… - Он указал на тахту жестом, не предвидящим возражений.
Неверно произносящего какие-либо слова непременно тянет на них, как преступника на место его преступления.
- Я еще раз константирую, что профессор - во всем профессор. - Для него это был почти афоризм. Высокомерие чуть-чуть уже растворялось в мужской заинтересованности. - Распоряжайтесь здесь, так сказать, как хозяйка. Коньячку? Это французский "Наполеон". Так сказать, Бонапарт! - То была шутка.
Маша подумала, что призывал он поклоняться Марксу и Энгельсу, а сам поклонялся "Наполеону". "Ну и пусть… Зачем я об этом думаю? А сама жду помощи от его чина!" - укоряла она себя.
- Или вам "Камю"? Тоже французский. Или "Бордо"? Опять Франция!
Куда девался патриотизм четвертого человека? "А у Николая Николаевича коньяк был армянский. Иерархия, иерархия…" - вновь подумала Маша и вновь осудила себя: "Какое это имеет значение в сравнении с моей целью?!"
Для начала он обольщал ее на уровне своих продуктовых и коньячных возможностей. Об Алексее Борисовиче промолвил лишь одну фразу, да и то в связи с Машиной внешностью. Тогда о муже заговорила она… С явным огорчением он изобразил на лице деловое внимание. Игнорируя это, Маша принялась бушевать по поводу парамошинской клеветы. Четвертый человек стал что-то записывать, хотя бушевать при нем было не принято. Но тут уж Парамошина она не щадила, а мужа защищала с той яростью, с какой защищают ребенка. Кроме наигранной деловитости, хозяин кабинета никаких ответных чувств по этому поводу не выражал. Оживился он, лишь когда Маша упомянула о мнимой "влюбленности" замминистра как о поводе для обвинения Алексея Борисовича в ревности.
- Ну, в этом случае я бы обоих их понял!
Как только она коснулась антисемитской проблемы, он записывать перестал: тема считалась запретной, как неприличные анекдоты в дамском обществе.
Четвертый человек вознамерился без малейшего промедления продемонстрировать и свои возможности на государственном уровне. Набрал четыре цифры… Москва набирала семь, а он всего четыре: ничто не смело быть таким, как у всех. К тому же это случайно совпало с номерным знаком его властного положения.
Другой конец провода откликнулся молниеносно.
- Это я, - совсем уже тихо произнес он. - Скажите, чтобы семью профессора Рускина не тревожили. - До этого он нажал и на кнопку, дабы до Маши доносились ответные фразы. Впрочем, фраз не было, а были только два слова: "Слушаю вас…", "Слушаю вас…". - Профессора я знаю лично. - Другой конец провода замер. - А Парамонов Вадим Степанович - есть там такой - пусть извинится.
- Парамошин, - шепотом подправила Маша.
Он вяло махнул рукой:
- Разберутся! - А в трубку добавил: - Завтра с утречка этим займитесь и мне доложите. - Маше он пояснил: - Сегодня тринадцатое число… Не люблю, знаете, тринадцатых чисел. Это не суеверие, а мой личный опыт. Поэтому завтра пусть выполнят. С утречка… А нынче, как говорится, Старый Новый год. Давайте за него выпьем.
Налил Маше в рюмку итальянский ликер, а себе в бокал плеснул американское виски. Отечественных напитков у него не было.
- Чокнемся давайте по-русски!
И так приложился бокалом к рюмке, что они могли разлететься вдребезги. Виски заглотал одним махом, как водку. А в качестве закуски протянул Маше вазу с клубникой, хоть за окном был московский январь. Но она, едва пригубив, поднялась, намекая, что не смеет более его отвлекать. Ему хотелось удержать ее, но упрашивать он не стал: четвертый человек в стране не упрашивает.
Уже в кабинете, взглянув на календарь, он повторил:
- Старый Новый год! Тринадцатое… Хорошо, что вашим мужем займутся четырнадцатого. Все будет в лучшем виде.
Он нажал на другую кнопку. И мгновенно, будто стоял между двумя входными дверьми, появился помощник.
- Подготовьте букет.
Букет возник с той же моментальностью, что и помощник. Четвертый человек протянул цветы Маше:
- Сегодня в двенадцать выпейте за решение ваших вопросов, которые уже решены.
- Я выпью… Спасибо!
Не спеша он достал визитку, напечатанную на атласной бумаге. Качество визиток определялось "качеством" служебного положения. Однако атласная визитка с гербом государства Маше досталась впервые.
- Жду звонка. - И, чтобы гарантировать тот звонок, он добавил: - Сообщите о результатах.
С покровительственной полуусмешкой посмотрел ей вослед: "Позвонит… И прискочит!"
"Мужу про все это не расскажу… А то рассердится, что вроде получил взятку за спасение номенклатурного сына. Сейчас не расскажу. Когда-нибудь после… Но как, оказывается, все просто, - размышляла Маша, выйдя из дома, представлявшего собой командный пункт государства. - Один звонок - и с подозреваемого снимаются подозрения. Под Старый Новый год торжествует истина! Несчастливое тринадцатое число превращается в счастье… Один лишь его звонок! А захочет, и для кого-нибудь другого все случится наоборот… Но я-то зачем это ему вменяю? И к чему я злорадствовала, усекала его неверные ударения?.. Он до сих пор благодарен за спасенного сына, а я к своей благодарности все время что-то примешиваю. Без ложки дегтя не могу обойтись? Но ведь муж мне не раз говорил: "Либо не принимай добра, отвергай его, а если приняла, уж будь в ответ благодарна. Не обязательно на словах, но в душе…" А я вот грешу. И про Петю Замошкина даже не помянул, хоть все ему, конечно, известно: перед беседой со мной наверняка доложили. И Парамошину предписано извиниться…" Это наказание показалось ей недостаточным. Ее ненависть требовала полного удовлетворения, мести без промедления. "Защититься от негодяя - еще не значит его наказать, - сказала она себе. - Пусть дуэль состоится тоже сегодня, под Новый год… который Старый! Он выстрелил в моего мужа - и попал в глаукому, в диабет, нанес тяжелое ранение его чести… Теперь выстрел за мной!"
- Вернулась?!
Парамошин вообразил то, о чем грезил: прошлое в ней победило.
- Я пришла сообщить, что ненавижу тебя.
- От любви до ненависти… - попытался он отшутиться застарелой фразой.
- Я не делала этого шага. - Он поднял на нее неверящий взгляд. - Не делала… Потому что никогда тебя не любила. Давно уж хотела сознаться. Выскажу наконец-то всю правду. Не возражаешь?
- Выскажи…
- Никогда, ни часа единого тебя не любила, - повторила она.
- Врешь!
- Думай так, если тебе от этого легче.
Она жаждала убить его, изничтожить. И выбрала самое сильное, как ей казалось, оружие.
Он поднялся, прочно уперся руками в стол, будто не надеясь на прочность ног.
- Зачем же ты… почти десять лет…