Последняя электричка - Юрий Пиляр 11 стр.


"Погоди, погоди. Она же честная женщина, Таня. Была честная, пока ты был честный. Вот в том-то и дело! До этого ты ничего за ней такого не замечал. А теперь ты заронил в ее душу сомнение и можешь ожидать всего. Но почему? Почему? А потому, что она дочь своего отца: "Живем один раз… Бери от жизни все, что она дает…" И если это можно было тебе, то почему нельзя ей? Она вполне может так поставить вопрос. Самой себе. Она же еще не понимает, какие последствия несет в себе супружеская неверность. Душа чернеет.

Тебе просто надо выяснить, в кино они были или не в кино. Понятно? Только в этом дело теперь. Если она тебе не изменила, то ты теперь будешь ей верен до конца жизни, будешь ее всегда и еще больше, чем прежде, любить и уважать. И тогда мы все начнем сначала. Маша уже не маленькая, и ее не страшно отдать в детский сад. А Таня поступит наконец учиться: ведь несмотря на влияние отца, она не забыла о твоем обещании помочь ей, она все ждет, и еще не поздно, учиться никогда не поздно… Но сперва надо узнать, в кино они были или нет. Хорошо. Допустим, узнал. Это было очень сложно, трудно, унизительно, но ты узнал, выяснил. Допустим, она в тот вечер изменила тебе. Что тогда?

Что? Этого вопроса не существует. Только разрыв.

А как же твое железно принятое решение - сохранить во имя Машеньки семью? Ведь ты сам виноват во всем. Даже в измене Татьяны, если эта измена имела место. Ты должен простить ее.

Тогда зачем выяснять, были ли они в кино? Тебе не надо ничего выяснять, мужик. Ты должен сказать себе: вот тебе наказание - измена жены, и ты обязан это снести, обязан простить ее; этим ты искупаешь свою вину.

А если она и раньше изменяла тебе с этим типом?.. А если она вообще не изменяла?.."

Я почувствовал, что голова моя распухла от бесконечных больных вопросов. Я не мог читать, не мог спокойно сидеть на месте. Я уж и курить больше не мог: во рту была ядовитая горечь. Я открыл форточку, оделся и вышел во двор.

Был тихий снежный вечер. С предновогоднего елочного базара тащили елки. На третьем этаже крутился магнитофон. Возле хлебной палатки выстроилась очередь. Помню, я сказал себе тогда: "Хочу душевного спокойствия. Хочу тащить елку, слушать цыганские романсы, стоять в очереди". Тебя и Маши поблизости не было. Я решил пройтись вокруг дома - думал, может быть, встречу. Мне хотелось погулять вместе с вами: с тобой и с Машей. Чтобы Маша шла посредине, а мы держали ее за руки. Чтобы у нас с тобой был свой взрослый, неторопливый разговор о новогодней елке, о Маше, о том, что нам необходимо купить к празднику. Чтобы Маша, перебивая нас, приставала со своими вопросами, время от времени, балуясь, повисала на наших руках или тянула к ледяной дорожке.

Словом, я вдруг остро почувствовал прелесть обыкновенной, нормальной семейной жизни и тоску оттого, что моя семейная жизнь катится под откос. Я все более ускорял шаг, я обошел дом - вас не было. В полном душевном смятении я вбежал по лестнице на наш этаж - вы стояли возле двери и отряхивались от снега.

Взгляд твой был холоден, безразличен, чуть отчужден. Если бы он был враждебен, как два часа назад, я бы знал, что делать: я сказал бы, что люблю тебя и хочу, чтобы у нас было все, как у людей: новогодние хлопоты, елка, праздничные подарки. Если бы взгляд был недоверчив, печален, насторожен - таким он часто бывал в первые дни после моего возвращения из Сочи, - и с этим я тоже справился бы теперь: растормошил бы тебя, развеселил и, конечно, тоже сказал бы, что люблю, сказал бы от души.

Но взгляд твой был просто безразличен, холодновато-безразличен: так смотрят на посторонних. И в горле моем застряли слова, которые накапливались во мне, пока я искал вас во дворе и вокруг дома, - я снова ощутил уже такой знакомый холодок под сердцем.

- Ты не озябла? - спросил я Машу.

- Какой ты смешной, папа: я вспотела! И я хочу еще гулять.

- Но ты вспотела, это тоже нехорошо. Надо переодеться, - сказал я и открыл дверь.

- А когда я переоденусь, ты пойдешь со мной еще гулять?

- Может быть. Заходи…

Ты, опередив Машу, вошла первой, посмотрела внимательно на свое лицо в зеркало у вешалки, сняла с крючка хозяйственную сумку и сказала:

- Маша, я в магазин.

Невозможно было не поддаться этому тону, и я тоже сказал:

- Мы, Машенька, переоденемся и погуляем с тобой еще с полчаса. Пусть мать не забудет ключ от квартиры.

Ты ничего не ответила, поправила перед зеркалом свою пушистую шапочку и вышла. А у меня внезапно заныло сердце. В голову полезли самые нелепые мысли. Я быстро сменил Маше нижнюю рубашку, свитер, снова надел на нее шубку, и мы пошли следом за тобой в магазин.

Если бы ты знала, как я обрадовался, увидев через квадратное стекло окна тебя стоящей в очереди за молоком! Маше я, разумеется, не сказал об этом, я показал ей в витрине Деда Мороза и разукрашенную елку, и мы зашагали обратно к дому.

- Папа, а у нас будет дома елка? - спросила Маша.

- Обязательно. Только небольшая.

- А я скажу маме, чтобы она большую купила.

- Ты лучше скажи маме, чтобы она перестала сердиться, - сказал я. - Ты знаешь, почему она такая сердитая?

- Не знаю, - сказала Маша. - Она, наверно, хочет в кино. Ты уехал… куда ты уехал днем?

- К дяде Мише. А что?

- Ты уехал к дяде Мише, а мама опять плакала. А потом умылась, покрасила себе губки, и мы пошли гулять. Ты купишь мне большую елку?

- Да, да.

Вечером, когда Маша уснула и вскоре легла ты, я попытался заговорить с тобой. Я спросил, где мы будем встречать Новый год. Ты молчала.

- Нас приглашает в компанию Вадик. В понедельник мне надо дать ему ответ. Слышишь?

- Отстань.

Я пошел в ванную, покурил, почистил зубы и тоже решил ложиться спать. Ты перекинула свою подушку на другой конец дивана.

- Таня…

Ты молчала.

- В конце концов в чем дело? Кто на кого должен больше сердиться? Ты на меня за то, что женщина, которая живет от Москвы за пятьсот километров, что она… объяснилась мне в любви, или я - за твое вероломное поведение? Ты была с тем растленным типом в кино, а твой папаша уверял меня здесь, что ты лежишь и у тебя температура. У кого больше оснований для недоверия?

Ты молчала.

- Послушай, Таня, я хочу, чтобы у нас был мир. Чтобы не было таких безобразных сцен, как днем - пусть, я согласен, я виноват… уж больно, знаешь, пакостный тип этот, и просто невозможно, трудно удержаться от всяких мыслей в связи с этим, ну, ты понимаешь, о чем я. Ну хорошо, я ни слова больше об этом, никаких подозрений - пусть. Ведь я тебя люблю. Да, я тебя люблю, ты знаешь, всегда любил, люблю и буду любить. Машенька… Ведь это подло доводить девочку до такого состояния. Ладно, я виноват. Пусть я виноват. Только я виноват. Передо мной все время стоит ее личико в красных пятнах, а ты понимаешь, ты знаешь, что такое для меня Машенька… Словом, я хочу вернуться к нормальной спокойной жизни. Я люблю свою семью. С той весны будет не страшно отдать Машу в садик… Все может быть так хорошо. Ты слушаешь меня?

Ты молчала. Я уловил твое сдерживаемое дыхание.

- Ты что-то надумала? Говори! В конце концов надо же объясниться…

Ты ответила глухим, прерывающимся от волнения голосом:

- Ты лжец. С самого начала, с первых дней. Хватит, ненавижу. Подавай заявление на развод. Все…

Я почувствовал, что я преступник, которому нет и никогда не будет прощения.

6

Заявление в народный суд я написал в понедельник. Воскресенье провел у Вадика; он как раз только что благополучно развелся со своей женой, и мне хотелось посоветоваться с ним насчет формулировок. Заявление получилось, по-моему, короткое и убедительное: "Ввиду того, что не сошлись характерами…"

Ты прочитала, покраснела, вскинула на меня испытывающе глаза и бросила бумагу на стол.

- Что значит не сошлись характерами? Этого я не подпишу.

- Но это самая безболезненная формулировка. В других случаях неизбежны всякие неприятные процедуры… - И я стал объяснять тебе то, что мне самому накануне объяснил Вадик.

Ты очень нервничала, одергивала кофточку, наматывала на палец узкий конец косынки, выщипывала ниточки. И каждый взгляд твой был до предела испытующ - ты точно не верила, что это я перед тобой, я; я думаю, что в ту минуту я казался тебе каким-то новым и даже по-новому привлекательным; на твоем лице было написано: "Неужели это он, Валерка, мой муж? Что происходит?"

- Тем более что в общем-то эта причина действительно существует, я ее не выдумал, - продолжал я бесстрастно. - Характеры у нас абсолютно не схожи: я, как ты знаешь, человек импульсивный, ты по-своему дай бог… Но если хочешь указать другую причину - пожалуйста, это - твое право.

- Ты мне изменил.

- А доказательства?

- Письмо.

- Это не доказательство. Сходи с этим письмом к юристу, он тебе то же самое скажет. В общем, я советую тебе согласиться с моей формулировкой. Тут нет никакой неправды. И нас разведут без лишней нервотрепки…

Нет, я не играл. Тогда я на самом деле думал, что надо развестись. И как можно быстрее. Лучше бы всего - в тот же день, сразу. Вот так - пойти в загс, предъявить паспорта, свидетельство о браке, заявление и выйти оттуда чужими.

Сердце мое точно одеревенело. Я сам удивлялся себе. Вот с этой самой минуты, и даже не минуты, а секунды, как ты сказала "ненавижу". Ты сказала "ненавижу" и потом сказала "подавай на развод" и будто предала самое наше святое и потаенное…

Я больше не играл. И ты, почти всегда безошибочно читавшая в моем сердце, не могла не понять, что я не играю. И тот нигде не записанный и всем известный закон, который можно было бы назвать законом психологической инерции (есть - не надо, уходит - стремишься догнать, не дается - хочешь взять), немедленно сработал.

- Знаешь, - сказала ты, вдруг мучительно покраснев и отворачиваясь от меня, - а о Машеньке ты подумал? Как будет девочка расти без отца?..

Ты действовала на ощупь, но безошибочно. Это же совершенно нечеловеческая вещь - женская интуиция!

- …которая тем более так похожа на тебя и так тебя любит. Понимаешь, все, все, все можно перетерпеть, а вот видеть Машины страдающие глаза, а потом - ее вопросы, где папа… это ужасно!

- Что ты хочешь от меня, Татьяна? - сказал я. - Кто начал всю эту волынку?

- Не знаю, - сказала ты и заплакала.

Я уверен, что и слезы твои были только оружием, с помощью которого ты намеревалась сломить меня. Но тогда это все выглядело так естественно: и немного запоздалая щемящая мысль - а как дочка будет без отца, и некоторая твоя растерянность, и слезы. Это было так естественно, натурально и ничуть не роняло твоего достоинства. Ты вроде бы и не отказывалась от развода и в то же время в глубине души будто бы сожалела о нем. О, эта звериная женская интуиция!

- Ладно, - сказала ты, всхлипывая. - Так мне и надо, дуре набитой. Пошла за него честная и все пять лет, как затворница, ни на кого другого не посмотрела. Так, видно, всегда бывает с такими, как я…

- Но ты же сама сказала, что ходила с ним… - Я опять почувствовал ноющую боль и противный холодок под сердцем.

Ты усмехнулась и вытерла платочком слезы.

- Глупый ты. Теперь я могу сказать тебе все. Я с ним не в кино была, а в магазине "Ткани", недалеко от "Восстания", он там замдиректора. Они как раз получили импортный штапель. В семь ушла, а в восемь была уже дома. Можешь мать спросить. И штапель этот у нее лежит.

- Но ведь ты ненавидишь меня, ты это тоже сказала, - пробормотал я, чувствуя, как все растет и в то же время сужается моя боль.

- Ох, как я устала! Кто бы знал, как я устала! - сказала ты и посмотрела на меня своими большими заплаканными глазами; разве можно было что-нибудь понять по этим глазам? - Давай ручку, - сказала ты, - я напишу, на заявлении, что согласна. Не сошлись, так не сошлись. Не все ли теперь равно?

- Вот что, пожалуй, лучше это дело отложить до Нового года, - сказал я. - Спешку тут совершенно незачем пороть. Встретим Новый год, а там будет видно… Позвонить Вадьке?

- Как хочешь. Позвони…

Так ты победила меня еще раз.

И все пошло как будто по-прежнему. Впрочем, не все.

Я возвращаюсь с работы. Дома темно, душно, пахнет пылью. Я зажигаю свет. В передней разбросана обувь, в комнате не убрана постель, на кухне - грязная посуда. Форточка закрыта. Что делать?

"Что делать?" - спрашиваю я себя в который уж раз и не нахожу ответа. Я не знаю, что мне делать.

Я открываю форточку, беру тряпку, щетку и иду в комнату - убираю постель, смахиваю пыль, подметаю пол. Потом перехожу в переднюю и складываю попарно обувь - твои домашние туфли, Машины галоши, тапочки, опять стираю пыль и подметаю. Перехожу на кухню и, засучив рукава, мою горячей водой тарелки, ложки, чашки. Через полчаса в квартире порядок. Думаю: неужели ей самой трудно было это сделать?

Как всегда, вернувшись с работы, я завариваю чай. В буфете ни крошки хлеба. В холодильнике - пачка потрескавшихся дрожжей и сморщенная морковка. Ни молока, ни масла. Почему?

Я сижу на кухне и пью крепкий чай. Я стараюсь ни о чем себя не спрашивать. Просто сижу и пью чай. Отдыхаю.

Коротко постукивает, поворачиваясь, ключ в замке, распахивается дверь. Маша несется прямо на кухню.

- Папа, ты не будешь ругаться?

- Нет, Машенька.

Под носом и на щечке у нее засохшие зеленоватые полоски, на лбу склеившиеся от пота пряди волос, шубка застегнута на одну пуговицу.

- Опять вспотела?

- Немножко.

- Ну пойдем переодену.

Она подает мне красную шершавую ручонку и идет рядом, не сводя с меня настороженного, направленного снизу вверх взгляда. Ты в это время, не снимая пальто, изучаешь свое лицо в зеркале, подмазываешь губы, пудришь нос и лоб. Когда я прохожу мимо, ты небрежно роняешь:

- Я в магазин.

И, взяв сумку, хлопаешь дверью.

Маша сразу веселеет. Мы переодеваемся в сухое, чистим основательно нос, основательно, с мылом, моем руки, лицо, шею, тщательно вытираемся и идем в комнату играть. Мы играем в "Тпру, лошадка!" и в "дочки-матери". Снова коротко постукивает, поворачиваясь, ключ в замке, Маша, вздрогнув, пристально глядит мне в глаза.

- Не будете ругаться?

- Нет.

- Маша, тебе омлет приготовить? - раздается через минуту твой голос на кухне.

- Не хочу омлет, я утром ела, - отвечает Маша и еще более настороженно смотрит на меня. Ее мои глаза спрашивают: "Не будете? Не будете?"

- Не беспокойся, Машенька, я не буду, - говорю я.

- Ничего, съешь, мне больше нечего тебе давать, - говоришь ты, появляясь на пороге.

- Мама, я вырву, - говорит Маша испуганно. - Я больше не хочу омлета. - И она делает такое движение, как будто у нее позывы на рвоту.

- Дай ей чай с молоком и с булкой, если ничего другого нет, - говорю я.

- А ты помолчи. Мы сами разберемся… Я тебе сказку прочитаю, - говоришь ты Маше.

- Мама… - осторожно произносит Маша, смотрит на тебя, на меня, опять на тебя, глаза ее умоляют: "Не будете ругаться?" - Мама, - говорит она, - я съем омлет, только я вырву.

- Господи! - не выдерживаю я. - У тебя есть картошка?

- Отстань. Буду я сейчас возиться с картошкой.

- Давай я почищу и поджарю. Минутное же дело.

- Чисти, если тебе охота. Я опаздываю на репетицию в красный уголок.

- Но, может быть, ты сперва покормишь нас ужином?

- Уже заплакал? Сами не можете? В рот я вам должна положить?

- Мама, - говорит Маша, бледнея. - Я буду есть омлет. Я не вырву. Не ругайся.

- Вот несчастная кривляка! - возмущаешься ты.

- Маша, зачем же? Пойдем на кухню, я тебя покормлю, - говорю я.

- В рот им, видите ли, я должна положить, - продолжаешь ты с пафосом. - А то они сами не могут, господа! Хороши будете и так.

Я чувствую, как Маша быстро поглаживает меня по руке, на личике ее загораются пятна, а взгляд шепчет: "Не будете? Не будете?"

- Не буду, не буду, не буду, - бормочу я и, дрожа, тащу Машу за собой на кухню. - Злодейка! Преступница! - ору я уже на кухне.

Хлопает дверь.

Иногда дверь хлопает тотчас же, едва я успеваю войти в дом.

- Мне надо к маме, - объявляешь ты.

- Зачем?

- Надо.

Я не люблю этих твоих поездок к матери. Я готов видеть твою мать у нас хоть каждый день, но отпускать тебя к ней не люблю. Ты это знаешь. И если ты возвращаешься поздно, когда Маша уже спит, я не могу удержаться от того, чтобы не учинить тебе допрос. Я этого не хочу, мне унизительно, но я спрашиваю:

- Этот тип тоже был?

- Какой тип? - Так наивно, невинно, будто ты и в самом деле не понимаешь, о чем я.

В такие минуты я тебя ненавижу. Мне кажется, что ты насквозь пропитана фальшью: твои глаза, твой голос, руки твои, все твои движения, когда ты переодеваешься, - все фальшь, притворство, обман, ад.

7

"Не знаю, не знаю, не знаю, - проносилось в его голове в то время, как перед ним бледнели и затухали кадры той странной видеоленты, которая была отражением его собственной жизни. - Что-то все-таки можно было; наверно, можно: ведь она верила мне, и в конце концов я в ответе за все. Можно было… Но что? И почему - было?"

Он прислушался. Сознание его в силу какого-то закона цикличности вновь яснело, и он услышал прежде всего толчки внутри себя, мерные, пульсирующие, похожие на тиканье. Потом он услышал скрип - так скрипит на ветру надломленная ель, - но ему померещилось, что где-то далеко каркает ворона, низко, надсадно (это был звук механического рожка на железнодорожном переезде), услышал как будто паровозный гудок и подумал с удивлением: "Я сплю? Но я ведь только что долго разговаривал с Татьяной. Где я? Что со мной?"

"Таня", - хотел сказать он и пошевелил запекшимися губами, и этого было достаточно, чтобы откуда-то снизу, из тяжелых глубин живота, хлынула и опалила его боль.

Боль ожила, зажгла, затикала, стала опять сверлить и туманить мозг. С огромным трудом он открыл глаза - веки были словно чужими, чугунно-непослушными - и увидел дымное, чуть зазеленевшее небо и черную листву березы, под которой он лежал.

"Я ранен… Почему не было последней электрички?" - подумал он.

Веки смежились сами собой, и он ощутил в уголках глаз, в этих луночках у основания носа, горячую щекочущую влагу. Подобно большинству умирающих, он не понимал, что умирает. Он понимал только то, что может умереть, и ему было жаль себя, жаль жену, дочку, жаль, что не сделал чего-то простого и важного, от чего было бы всем хорошо, и он плакал беспомощно и бессильно, как всегда, когда плачут с закрытыми глазами.

Назад Дальше