Мне показалось, что ты стоишь за дверью и прислушиваешься. Я хотел вернуться в комнату, но Маша цепко ухватила меня за рукав.
- Я тебе что-то на ушко скажу, - предупредила она. Личико ее было лукавым и немножко смущенным. - Поцелуй маму, - сказала она шепотом мне "на ушко", когда я наклонился…
Но ты не подпустила близко к себе нас с Машей.
- Нечего лизаться. Ужинай и спать. Раз больной, значит, больной.
Было похоже, что ты приняла какое-то решение, и стала спокойной, холодновато-сдержанной.
Такой ты была на протяжении всех четырех дней до моего отъезда. И лишь в ту минуту, когда, расцеловав вас с Машенькой, я взялся за дверную ручку, чтобы двинуться в путь, губы твои дрогнули, ты отвела глаза в сторону и сказала чуть сконфуженно:
- Ну, ты только смотри это…
- Что, Таня?
- Это… веди себя как следует.
Я все понял.
- Дурочка, - сказал я и на прощание еще раз крепко поцеловал тебя.
Часть третья
1
Луна зашла. Угомонились лягушки в болотце. Стало серо, сыро; мгла у поверхности земли как будто поплотнела, но уже прочерчивались на фоне дымного предрассветного неба верхушки ближних берез, а в шорохах и звуках окружающей жизни чувствовалось предутреннее оживление.
Он все слышал. Внимание его как бы раздвоилось, и одна половина настороженно следила за тем, что было вокруг, другая - за тем, что происходило внутри, в нем самом. Он слышал, как в поселке неподалеку прокричал петух, и, словно подчиняясь команде, в разных местах и на разный манер - сдавленно, безмятежно, отчаянно - закукарекали другие. Потом хлопнула чья-то калитка, звякнула цепь, спросонок, лениво и недовольно, проворчал пес; залаял, будто закашлял больной коклюшем, низко и хрипло, второй; часто, зло, звонко протявкала третья собака. Потом далеко-далеко с неожиданной стороны донесся бархатистый гудок и тонкий, металлически отчетливый звук приближающегося товарного состава. И вдруг загрохотало, забило и смолкло: это в аэропорту опробовали мотор. А потом ненадолго настала тишина, и было слышно, как гудит проходящими автомашинами загородное шоссе.
Некоторое время ему чего-то вроде особенно не хватало, но скоро по разным, прежде не различимым звукам он понял, что это: исчезло кваканье; спала, унялась наконец нечистая, неистовая сила в болотце. Немного погодя ему почудились чьи-то шаги и женские голоса. Глаза его в этот момент были закрыты, а когда открыл их, с трудом размежив набрякшие веки, он ничего не увидел. И не услышал больше шагов - только так же гудело проходящими машинами шоссе да нарастало, приближаясь, железное постукивание товарного состава.
Это он слышал. Но ему надо было другое, и потому то, что он слышал, мало интересовало его. Ему надо было, чтобы со стороны станции раздался приглушенный, сиплый свисток электрички, когда, тронувшись и не набрав еще скорости, она приближается к огражденному шлагбаумами переезду. Ему нужна была последняя электричка, и, хотя какой-то частью сознания он понимал, что ее уже не будет, он ждал именно ее, потому что, как представлялось ему, последняя электричка была его спасением.
И он продолжал ждать. И он продолжал следить за тем, что происходило внутри него. Время как бы перестало существовать, важно было не время вообще, не часы, а иное: чтобы то, что происходило внутри него, не опередило того, что он ждал, что ему было надо.
Внутри были жар, боль, бред и тиканье. Ему было холодно, зябли ноги, особенно левая в тесной туфле, но он говорил себе: я потерплю, я буду терпеть, я хочу жить, я должен дождаться, меня спасут. Он верил, что его спасут и он будет жить - теперь он будет жить совсем, совсем иначе, - и поэтому он все может перетерпеть. Сознание его, как и прежде, то делалось прозрачным и четким, то погружалось в какой-то странный сумеречный сон, похожий на явь, - он готов был снести и это. Было только очень, очень холодно.
2
В Сочи жарило солнце, двадцать шесть дней сплошного, висящего в небе и отраженного в море, в камнях, в цветах огромного южного солнца. Не мудрено, что, когда, вернувшись в Москву, я ехал в метро и потом с чемоданчиком в руке бежал к нашему дому, все пялили на меня глаза: русоволосый, голубоглазый негр.
Я очень рассчитывал на то, что этот эффектный вид поможет мне скрыть смущение в первую минуту встречи с тобой, что я спрячусь за загар, за натуральное возбуждение, вызванное длительной разлукой. Я заранее боялся твоего взгляда, боялся, что своим смущением выдам себя.
С трепетом душевным и физическим вставил я ключ в замочную скважину, повернул его с мягким нажимом влево и толкнул коленом дверь. На меня пахнуло милым домашним уютом, чем-то праздничным. Ты, одетая в новый костюм, шла мне навстречу, а за тобой в нарядном платьице шагала Машенька.
Лучше было бы, если бы первой шла Машенька, а ты - за ней: я бы схватил ее, расцеловал, подбросил в воздух, а уж потом поздоровался с тобой. Так мне было бы легче.
Но ты шла первой, и на твоем подпудренном и подкрашенном лице было смущение, а в глазах - тревожный вопрос. Ты смотрела на меня так, что я сразу понял: ты мучительно боишься что-то прочитать на моем лице. Это длилось всего мгновение, но я это очень хорошо запомнил: в твоем взгляде был страх, что ты увидишь мое смущение, может быть, даже смятение и что, значит, я перед тобой не чист.
Я это понял в то же мгновение, и в то же самое мгновение ощутил, что ни капли не смущаюсь и не волнуюсь, и это было удивительно. И в то же мгновение - все в то же! - я заметил, что твой страх пропал, и ты почувствовала облегчение. И обоим стало хорошо, и мы обнялись и поцеловались.
В глубине души я чувствовал себя преступником, и то, что я не смутился, доказывало лишь мою низость. Но удивление не проходило: оказывается, можно было совершать такие поступки и не испытывать угрызений совести. По крайней мере - пока…
Маша строго смотрела на меня моими глазами. Я был поражен, как она выросла и повзрослела.
- Что же ты не идешь к папе? - сказала ты, ревниво переводя взгляд с Маши на меня.
- Пусть он идет ко мне, - с достоинством ответила Маша, делая ударение на "он".
Тут, ты помнишь, я поднял ее на руки, и, знаешь, мне показалось, что Маша поцеловала меня как-то особенно - самозабвенно и порывисто, будто она без слов что-то прощала мне.
Я разделся, пошел в ванную, и мне так захотелось, чтобы ничего того, что произошло со мной в Сочи, не было или, во всяком случае, чтобы с тем было покончено. Как хорошо жить просто в семье, думал я. Чистым, со спокойной совестью.
Я так думал, наивный человек. Впрочем, предаваться размышлениям было некогда: Маша, что-то простив мне, стояла за дверью ванной и просила открыть и впустить ее.
- Я хочу на тебя посмотреть! - кричала она. - Папа, ты весь такой черный?
- Весь! - отвечал я, окатываясь теплым душевым дождичком, который приглушал наши голоса.
- Маша, отойди, нехорошо, - слышался твой голос.
- Сейчас, дочка, - сказал я, быстро вытерся, надел плавки и отодвинул задвижку.
Вы стояли за дверью рядом. Ты выглядела сконфуженной. А мне стало вдруг стыдно. Стыдно за свой южный загар, за промытую гладкую кожу, за посвежевшие бицепсы. В сущности, мне было стыдно показывать тебе свое тело, которое принадлежало уже не только тебе. Но и это чувство - стыд - длилось лишь мгновение.
- Ну и негр! - сказала ты и дотронулась до моего коричневого плеча.
Знаешь, что я понял тогда, в ту минуту? Ты соскучилась по мне. Даже, может быть, больше - истосковалась.
- Хорошо? - спросил я, как мальчишка, сцепив руки над головой и подрагивая мускулами. Это я ликовал оттого, что я понял.
- Ладно, одевайся. Завтрак остынет, - сказала ты, не похожая на себя, мягкая, умиротворенная.
И еще я заметил, что, даже простив мне, Маша смотрела на меня изучающе. На меня и на тебя. Она старалась понять что-то свое.
…После ты призналась мне, что по-настоящему женщиной ты почувствовала себя только с того дня, как я вернулся с юга. Имело ли это какую-нибудь связь с тем, что я был тебе неверен, а если имело, то какую, - я потом не раз задавался этим вопросом. Может быть, пробуждение женщины в тебе было своего рода оборонительной реакцией, может, таким путем наша любовь отстаивала себя?
Маша долго не засыпала. Она была возбуждена, пела "топ, топ", читала наизусть стихи про какого-то пирата, а мы с тобой лежали рядом и притворялись, что устали и очень хотим спать, а Маша, несносная болтушка, мешает. Мы лежали с тобой, не касаясь друг друга, боясь лишний раз пошевелиться, и у нас пересыхало во рту, и Машина болтовня казалась бесконечной. Наконец ты встала и отшлепала ее. Горько заплакав, Маша отвернулась к стене, и через минуту послышалось вначале едва различимое, затем все более явственное, громкое, ровное, равномерное посапывание.
Ты мне казалась самой лучшей, ни с кем не сравнимой женщиной. Все это было как будто впервые, нет, даже больше, значительнее. Это было так, как, вероятно, должно было бы быть с самого начала. И зачем мне нужен был кто-то еще, кроме тебя? Никого, кроме тебя, не нужно было ни тогда, ни сейчас, никогда, потому что ты была самой лучшей, прекрасной, совершенной женщиной.
- Любишь меня?
- Да, да. А ты?
- Люблю, люблю.
И отдых был глубоким, спокойным, и на душе было светло, спокойно, хорошо, и в комнате было так спокойно, не очень темно, тепло, и Машенька, посапывая, крепко спала. Никого больше мне было не надо, кроме тебя, потому что ты была самой красивой, самой родной, самой-самой…
- Любишь?
- Люблю. А ты?
- И я. Люблю. А ты?..
Зачем нужна была та, другая, когда ты у меня такая моя, такая любящая и любимая? Зачем нужна была та, другая, - я этого никогда не смогу объяснить. Я этого не знаю. Нет, я не думал о той, другой, не сравнивал тебя и ее, нет. Лишь где-то на дне души иногда поворачивался сосущий червячок, и только когда он поворачивался, только тогда я вспоминал о той, другой, но для того лишь, чтобы снова сказать себе, что ты лучше, красивее, совершеннее и что я люблю только тебя.
Мы спали долго, и спали бы еще, если бы нас не разбудила Маша, и мы были счастливы в то утро, мы с тобой и Маша, и нам казалось, что мы будем счастливы всегда.
Казалось, что счастливы…
После обеда, когда Маша отправилась отдыхать в свою кроватку, а ты стала мыть на кухне посуду, я заметил у тебя на руке повыше локтя несколько синяков. Я взял тебя за локоть, повернул к свету и отчетливо увидел три темных кружка, напоминающих отпечатки пальцев. Ты вначале как будто ничего не поняла, а потом, словно спохватившись, резко отстранила мою руку.
- Что это у тебя за синяки? - спросил я и почувствовал, как противно защемило сердце.
Я пристально посмотрел на тебя.
- Какие синяки? - сказала ты. - Ах, эти, на руке…
- А где еще? - сказал я. - У тебя еще есть синяки?
- Ну и дурак, - сказала ты. - Ты постой в очередях в детском магазине, тогда узнаешь, какие синяки и где. Ты что подумал?
Теперь ты пристально посмотрела на меня. Почти так, как вчера, но уже без страха увидеть что-то очень неприятное для себя. Наоборот. Ты желала увидеть все. Ты хотела знать правду.
- Что молчишь?
- Что-то я прежде не замечал у тебя синяков, - пробормотал я. - Ты ведь, кажется, не первый год ходишь в детский…
- Нет, ты это серьезно? - будто даже обрадовалась ты и что-то подумала про себя.
- Что серьезно? Почему у тебя отпечатки пальцев на руке? Кто тебя хватал за руку?
- Нет, ты серьезно? - Ты все более смягчалась, добрела и в то же время продолжала пытливо прощупывать меня взглядом и что-то обдумывать про себя.
- Тебя что - из очереди, что ли, вытаскивали за руку? Ты без очереди лезла? - спросил я. Я хоть и успокаивался понемногу, видя, что мои вопросы не волнуют тебя, но хотелось, чтобы ты до конца рассеяла сомнения. - Ну что же ты? Объясни!
- Да что ты привязался с этими синяками? - сказала ты. - Откуда я знаю, как мне поставили их? У меня и на ноге синяк и на боку; такая кожа, будто не знаешь. Дотронься, и пятно. Почему ты раньше не придавал этому значения?
- Да нет, - сказал я совершенно искренне, - ведь на руке-то явно отпечатки пальцев. Так никогда не было.
Словно тень какая-то вдруг опустилась на твое лицо. Ты пронзительно, быстро, насквозь взглянула на меня. При этом усилием воли ты подавила страх перед тем, что могла увидеть. Ты хотела увидеть правду.
- Слушай, - сказала ты, - ты никого не завел себе на юге?
Может быть, ты и увидела бы все, во всяком случае, обязательно заметила бы мое смущение, волнение, смятение - хоть в небольшой степени, но меня всерьез занимали отпечатки пальцев, синие, крупные следы пальцев на твоей руке, и поэтому ты не смогла увидеть правду.
- Почему ты об этом спрашиваешь? У тебя есть какие-нибудь основания подозревать меня в неверности? - очень естественно сказал я.
- Нет, но ты сам ведешь себя как-то подозрительно. До этого никогда не обращал внимания на синяки, а теперь придрался. Ты знаешь, тот, кто плохо думает о других, сам должен быть не чист.
- Не знаю я такого правила. У тебя на руке следы пальцев, кто-то тебя хватал или держал - вот я и спросил. А ты вместо того, чтобы объяснить, что и как, задаешь встречный вопрос.
- Ну, знаешь, - сказала ты, ставя вымытую посуду в шкаф, - пока ревновать ты меня не можешь. Во-первых, мне это не нужно (тут ты чуть покраснела и смешалась), - и никогда нужно не было, а во-вторых, ты что же думаешь - у меня на руках ребенок, дом, магазины, готовка, и я, по-твоему, могу еще думать о каких-то глупостях? Чего это тебе в голову взбрело? Мне это не нравится.
- Ладно, все, - сказал я. - Какой-то дурацкий разговор. Ты допрашиваешь меня, я тебя. Ладно, кончим. В кино сходим?
Ты клюнула на эту удочку. Я так понимаю, что и тебе тяжел был этот разговор, тяжело даже помыслить, что я мог бы сделать то, что сделал. И ты согласилась со мной. Ты сказала:
- Надеюсь, ты меня одну не заставишь везти Машу к родителям?
- Ну что ты, - сказал я. - Я с удовольствием поеду вместе. Иди переодевайся пока…
Все-таки в глубине души меня угнетало, что я могу так естественно лгать: я как-то был более высокого мнения о себе. А возможно, я лгал и не очень естественно. Потому что ты, я видел это, до конца не успокаивалась.
Вся надежда была только на время: пройдут дни, недели, месяцы, и забудется то, что случилось со мной в Сочи; забуду об этом я, и перестанешь волноваться ты.
И верно. Пошли дни, недели, и стало бледнеть в памяти и в сердце то, что было. Сказано же: с глаз долой - из сердца вон. Я вернулся на работу, вскоре мы получили разрешение от начальника КБ заняться обоснованием Вадькиного предложения, и все стало хорошо, привычно, все как будто по-прежнему.
Как будто. До того проклятого вечера.
3
В тот промозглый декабрьский вечер, добираясь от метро пешком, я сильно продрог и, когда вошел в дом, первым делом зажег газ и поставил на конфорку чайник. Тебя с Машей не было, я решил, что вы гуляете во дворе, и, не дожидаясь вашего возвращения, напился чаю, принял таблетку кальцекса и лег на диван, укрыв ноги лыжной курткой. Вероятно, я вздремнул, потому что не слышал, как ты отпирала дверь, хотя мне кажется, что я не засыпал ни на минуту, даже не закрывал глаза. Ты включила в комнате свет, и только в этот момент я заметил, что ты здесь. Ты стояла в проеме двери и смотрела в мою сторону - в резком свете трехсотсвечовой люстры. Я взглянул на тебя. Было что-то странное в твоей позе, в твоей фигуре, остановившейся посреди двери, в этом внезапном и резком твоем появлении. Я еще ни о чем не догадывался, но сердце неприятно екнуло, и я спросил тебя:
- А где Маша? Что стряслось?
- Машу я отвезла к бабушке, - ответила ты удивительно ровным, небывало ровным, почти незнакомым голосом, прошла и села на диван у моих ног.
Я отодвинул ноги к стене, и мне почему-то не захотелось спрашивать, зачем ты отвезла Машу к бабушке. Я еще надеялся, что ничего такого нет и ты мне все объяснишь. Я от волнения закрыл глаза.
- Валера, - услышал я в ту же минуту твой ровный, даже будто ласковый, потрясающе спокойный голос, - Валера, она кто, эта Нина Березина?
- Нина? - сказал я, не открывая глаз. - Экономист-плановик. А что? Она моя землячка.
- Я не об этом спрашиваю, - сказала ты по-прежнему преувеличенно спокойно, и я прекрасно понимал, что не об этом: ты меня спрашивала, что у меня было с этой Ниной; даже не так: было ли это у меня с Ниной - вот ты о чем, по сути, спрашивала меня, и я это прекрасно понимал.
И я понимал, что лгать нельзя; я понимал, что солгать не удастся; ты сейчас заметишь малейшую фальшь, и эта моя фальшь погубит все.
- У меня с ней ничего не было, - быстро сказал я, открыл глаза и сел, спустив ноги на пол.
- Валера, ты, может быть, сам все расскажешь? Мало ли ведь что бывает в жизни, тем более юг, санаторий? - сказала ты, все еще притворяясь, но голос уже выдавал тебя: была в нем глубоко запрятанная, едва сдерживаемая дрожь.
И тут я увидел, что ты бледная, тщательно причесанная и одетая: ты была в том самом костюме, который был на тебе, когда я вернулся с юга.
- Я тебе не изменял, - быстро сказал я.
О, как бы много я дал за то, чтобы это была правда! Если бы это была правда!..
Вероятно, я вел бы себя как-то иначе, говорил бы что-то другое, если бы это была правда, что я тебе не изменял. И ты это чувствовала. Но это было слишком страшно - знать все. И ты невольно сама пришла мне на помощь. Я так тебя понимаю: в ту минуту у тебя не хватило мужества узнать все.
- На, читай! - сказала ты, открыла свою сумочку и бросила мне на колени письмо.
Не знаю, не знаю, не знаю. До сих пор не знаю, не могу удовлетворительно объяснить себе, зачем она так написала… "Обнимаю, люблю, тоскую". Только эти три слова в конце и говорили о наших отношениях - в конце этого, в общем, милого, товарищеского письма.
Пока я читал, я чувствовал на себе твой требовательный, скорбный, любящий и ненавидящий взгляд. Я читал, давясь словами, половины не понимая - понимая только, что в этих словах ничего такого нет. И вот конец: "Обнимаю, люблю, тоскую".
Если бы такое письмо получил действительно ни в чем не повинный человек, он, наверно, рассмеялся бы, пошутил, может быть, даже немножко нос задрал перед женой: вот, мол, влюбляются в меня…
- Не понимаю, черт знает, - сказал я довольно жалко.
- Нет, не черт! - закричала вдруг ты. - А на конверте что? "Лично". И без обратного адреса. Одна неразборчивая завитушка. Шлюха - твоя землячка, вот она кто! Бессовестная шлюха! И ты…
- Постой. Ты специально отвезла Машу, чтобы поругаться?
- Специально!
- Постой… - Я почувствовал некоторое облегчение; я почувствовал, что мне есть за что ухватиться. - Она порядочная женщина, девушка вернее, - сказал я и густо покраснел.
Заметила ли ты, что я покраснел? Возможно, и не заметила, не успела: я вскочил и побежал в переднюю и стал рыться в карманах пальто, якобы разыскивая сигареты (сигареты, как обычно, лежали у меня в правом кармане брюк). Когда, закурив, я вернулся, ты стояла у стола и нервно похлопывала по его краю письмом, свернутым в трубку.
- Не надо прежде всего делать из мухи слона, - сказал я.