Последняя электричка - Юрий Пиляр 9 стр.


- Боже мой! - прошептала ты как бы самой себе. И я увидел, как из-под опущенных ресниц твоих выплыли маленькие-маленькие слезинки и растаяли на щеке… Мне хотелось подойти и обнять тебя, но я не посмел. Наверно, надо было подойти и обнять, я уверен, что надо было подойти, но у меня не хватило смелости. Конечно, если бы я не был серьезно перед тобой виноват и все дело заключалось только в трех этих словах - "Обнимаю, люблю, тоскую", - написанных влюбленной, но посторонней для меня женщиной, то тогда не потребовалось бы что-то преодолевать в себе, чтобы подойти и обнять тебя. Если бы… И ты почувствовала и это. "Да, виноват", - мне кажется, снова подумала ты.

- Таня, я не виноват, что она написала эти слова. Понимаешь? Я не давал никакого повода, - пробормотал я.

Если бы ты знала, как презирал я себя в ту минуту! Я понимал, что мне грозит. Я не хотел тебя лишаться. Я ведь любил только тебя. Тебя и Машу.

- Таня!.. - произнес я и осекся.

Ты раскрыла свои большие, с порозовевшими белками глаза и глянула на меня так, будто ударила.

- Боже, боже! - повторила ты, отвернувшись, села на краешек дивана, потом ткнулась лицом в руки. - Ведь говорили мне, предупреждали. Не послушалась. Думала, человек. Думала, будет беречь. Поможет с институтом. За что? - Ты ударила кулаком по дивану и продолжала, захлебываясь, сквозь плач: - Обманщик! Подлец! Гулять от такой жены…

- Да кто гуляет? - сказал я серым голосом.

Ты резким движением встала. Лицо твое было искажено от плача: рот открыт, губы дрожали, глаза сузились, щеки мокрые. Милая, милая…

- Мерзавец, негодяй! - бросала ты мне в лицо, но это не оскорбляло меня. Я видел, как тебе больно, и знал, что это я сделал тебе больно и что ты права и будешь права, называя меня последними словами. Было даже чувство некоторого облегчения: вроде начал расплачиваться…

- А если я докажу тебе, что я не виноват? - внезапно ворвался я в поток твоих слов.

И ты сразу умолкла. Ты посмотрела на меня красными, ничего не понимающими глазами, высморкалась и еще раз посмотрела на меня.

- Доказывай своей тете. Меня это больше не интересует. Все. Хватит.

Я нисколько не сомневаюсь - и тогда не сомневался, что с самого начала разговора тебя как раз только это и интересовало - доказательства. Каково бы ни было твое истинное отношение ко мне, но, коль я твой муж и пока я твой муж, ты не могла не желать того, чтобы я доказал тебе свою невиновность. Я не меньше тебя желал того же, но как я мог доказать свою невиновность?

Я вышел на кухню, погасил сигарету и, приоткрыв дверь, бросил окурок в унитаз. Мозг мой лихорадочно работал, придумывая доказательства. Я ничего не мог придумать. Я вернулся в комнату и сел к столу. Ты, держа перед собой круглое зеркальце, запудривала следы слез на щеках. Глаза у тебя были красные. Глаза запудрить было нельзя. Я понял, что ты ждешь. Все твое напряженное лицо, твоя неудобная поза сидящего на краешке дивана человека, преувеличенно внимательный, острый взгляд в зеркало и через зеркало украдкой на меня - все выражало нетерпеливое ожидание. Но доказательств не было. И я ничего не мог придумать. Сейчас ты должна была встать и уйти. Ну, еще минуту… Сколько же можно было всматриваться в зеркало и подпудривать нос и щеки с таким независимым видом?

- Ну? - сказала ты, не выдержав.

- Что? - сказал я.

- Что же ты не доказываешь?

- А тебя разве интересует? Тебя же это больше не интересует, зачем я тебе буду что-то доказывать?

Ты взглянула на меня очень зорко. И ты, я понял, разгадала мою хитрость. И тебе стало еще тяжелей: ну для чего, спрашивается, было бы хитрить человеку, если он не виновен?

- Запутался, заврался, - сказала ты, щелкнула крышечкой пудреницы и убрала ее в сумку. - Ну, все, - сказала ты и встала.

Ты постояла несколько секунд, будто что-то припоминая свое, не имеющее отношения к нашему разговору, и пошла из комнаты в переднюю. Ты подошла к вешалке, сняла платок. Ты еще ждала. Но у меня не было доказательств, и я не мог ничего придумать. Я сидел у стола и молча курил.

- Запомни одно, - сказала ты, и я уловил в голосе твоем дрожь, - никакая сила не заставит меня вернуться сюда…

Я не верил в это. Я не мог себе этого представить - ты и Маша, вернее, вы с Машей, существующие отдельно от меня, живущие где-то без меня. Это было невозможно. Ты быстро надевала шубку. Твои губы, щеки, все лицо твое дрожало, и ты спешила уйти, чтобы я не видел, как все дрожит, и ты не могла уйти так просто: это ведь, в сущности, безумие - взять и уйти от человека, тем более насовсем, тем более от живого мужа, отца Машеньки; это было какое-то сумасшествие, убийство, и ты не могла не чувствовать этого так же, как и я. И поэтому ты спешила надеть шубку, чтобы выскочить за дверь, и там немного прийти в себя. Это было все невозможно, невыносимо, неестественно - ты не должна была уходить так просто насовсем. Но у меня не было доказательств. И я был очень виноват перед тобой. Но уходить насовсем тебе было нельзя. Ты резала по живому. Ты с Машенькой уже стали частью меня самого. Это был какой-то очень дурной, очень кошмарный сон.

Я поднялся со стула и, как во сне, не чувствуя себя, прошел в переднюю и загородил собой дверь. Я опередил тебя всего на две, три секунды: ты уже протягивала руку к вертушке запора.

- Не уходи. Не делай глупостей. То чепуха все. Ничего серьезного не было. Не уходи, Таня, не уходи, не уходи. Нельзя. Понимаешь? - шептал я и чувствовал, что все во мне дрожит. - Все чепуха. Не уходи. Ничего не было, - бормотал я пересохшими губами, загораживая собой дверь.

Ты ничего не отвечала мне. И так было еще страшней. Хотя я понимаю, почему не отвечала: словами ничего нельзя было сказать; вернее - сказать то, что тебе хотелось сказать; и потом ты могла расплакаться совсем уж по-детски, я это понимал, и тогда твое самолюбие страдало бы еще больше.

И ты молча, кусая губы, с дрожащим лицом опять протянула руку к замку. И я опять мягко отстранил твою руку. А ты снова тянула руку к двери, и я снова отстранял.

- Понимаешь? Чепуха. Ничего не было. Уходить нельзя, - твердил я, как помешанный, и все отстранял твою руку, и мне приходилось отстранять все настойчивее, жестче.

- Да что же это такое? - борясь со мной, закричала ты сквозь брызнувшие слезы. - Ты что, издеваешься? Какое имеешь право? А если я больше не хочу с тобой жить!..

Оказывается, тебе надо было сказать совсем немного. Только вот это: "Я больше не хочу с тобой жить". Что-то мгновенно во мне оборвалось.

- Иди, - сказал я.

- Насильник! Трус! - кричала ты, готовая продолжать борьбу.

- Иди, - сказал я. - Ты специально это подстроила с письмом и весь этот скандал. - Я сам почти верил в то, что говорю: во мне снова вспыхнуло подозрительное чувство. - Теперь понятно, откуда у тебя синяки. Все теперь понятно. Можешь идти, не держу.

Я отступил от двери. Я закурил и пошел в ванную. Я слушал: хлопнет ли дверь? Дверь не хлопала. Я посмотрел в зеркало. Я увидел только свои глаза. Глаза были непривычно острые и выражали настороженное ожидание: хлопнет дверь или не хлопнет? Дверь не хлопала. Я вышел большими шагами из ванной и сказал тебе:

- Я проветрю комнату. Поезжай за Машей.

Это была моя ошибка. Я не должен был этого говорить. Я вообще не должен был ничего говорить. Я тебе задал задачу, и ты должна была решить ее сама. Я думаю, ты решила бы ее правильно: не ушла бы. А так я все снова испортил.

- Если ты не против, конечно, - попытался я поправиться.

- Спасибо, спасибо, - сказала ты с усмешкой, завязывая перед зеркалом платок.

Мне показалось, что ты уже спокойна - как тебе удалось так быстро стать спокойной? И твое спокойствие было каким-то недобрым; оно было немного зловещим, сильным, уверенным в себе - так мне казалось. И у меня снова больно заныло сердце.

И мне бы снова встать к двери, загородив ее собой, и не пускать тебя. Но ты подавила меня на момент этим спокойствием. На какой-то момент я почувствовал себя неспособным бороться, вот так прямо, грубо, буквально бороться - не пускать. И в этот именно момент ты повернула вертушку запора и скрылась за дверью. И дверь, закрывшись за тобой, хлопнула.

Я понял, что проиграл. Но ты тоже проиграла. Ты тоже, потому, что едва отстучали, удаляясь, твои каблуки по коридору, как я заставил себя больше не думать о тебе. Я открыл в комнате форточку, заперся в ванной и стал думать о той, о другой. Я стал думать о Нине. Если бы она была в Москве, то я, наверно, ушел бы к ней. Я думаю, мне было бы намного легче, если бы я немедленно, только немедленно ушел к ней, к Нине.

Я проветрил комнату, постелил себе и лег. Не спалось. Было какое-то странное состояние: я чувствовал себя очень усталым, и мне хотелось спать, но я не мог уснуть по-настоящему. Я никак не мог погрузиться в сон достаточно глубоко, а плавал где-то на поверхности. Я как будто и спал и вместе с тем все слышал, и мозг мой, как жернов, перемалывал обрывочные мысли и впечатления дня. Я вспомнил, что не ужинал, встал, достал из холодильника колбасу и съел ее с черным хлебом; потом вскипятил чайник и попил чаю. Было без четверти десять. Я покурил в ванной, пополоскал рот и завел часы. Потом вспомнил, что не перекрыл газ, и, выйдя на кухню, повернул ручку возле газового счетчика книзу. Делать было вроде больше нечего, и я снова лег.

Гудел лифт за стеной. Знаешь, когда ты дома не один, то и не слышишь, как гудит лифт, не обращаешь внимания. А тут о чем бы я ни начинал думать, я все время слышал: вот хлопнули внизу железной дверью, закрывая кабину; вот нажали на щитке белую кнопку с черной цифрой, и лифт щелкнул, трогаясь; вот загудел внизу мотор, зашелестели тросы - лифт пошел кверху.

Вот гудение оборвалось. Открылась железная дверь. Хлопнула железная дверь, и лифт, щелкнув, загудел и пополз выше. Застучали каблучки. Сюда или туда? Нет, туда. Не сюда. Значит, я могу спать, сказал я себе. Мне не надо ждать. Я должен спать, мне завтра на работу, говорил я себе.

И все равно прислушивался. Гудел лифт, хлопала железная дверь - выше, ниже, иногда на нашем этаже, но каблучки стучали не сюда. В половине двенадцатого я понял, что ты не приедешь. Я встал, покурил на кухне, попил водички и, взяв с вешалки лыжную куртку, снова лег.

Все равно не спалось. Я больше не слышал, как гудит лифт и хлопает железная дверь, но уснуть не мог. Я решил обмануть себя. Я сказал себе, что не буду спать совсем. Ну, подумаешь, не посплю одну ночку, сказал я себе. Я сказал себе, что буду думать о приятном. Но я не мог приказать себе думать о том-то и не думать о другом. Мысли беспорядочно сменяли друг друга: приятные и неприятные, всякие. С этим ничего нельзя было поделать.

Один раз мне подумалось так. Я никогда не расскажу ей (то есть тебе), что у меня было с Ниной, никогда не признаюсь. Я думал, это невозможно, немыслимо рассказать тебе, потому что в общем-то - и, может быть, это самое страшное, - в общем-то с Ниной у меня все происходило так же (или почти так же), как и с тобой. Те (или почти те) слова, которые я говорил тебе, я говорил и ей; у меня было то же головокружение, тот же дурман, то же беспокойство, пока я еще не заговорил, и тот же веселый подъем духа, дерзость, смелость потом, когда заговорил и познакомился. Немыслимо рассказывать об этом, потому что все, что было с той, другой, потрясающе напоминало то, что было у нас с тобой. Как можно об этом рассказывать?

Те же слова, взгляды, улыбки. Рукопожатия. Мысль о том, что это любовь; вот это и есть любовь, вот это и есть настоящая, единственная, до гроба, любовь, а то, что было прежде, ошибка… И луна вполнеба вечерами, черными, насыщенными электричеством, шумом моря, сладкими запахами тропических цветов. И солнце - все оправдывающее, бодрое, веселящее, бездумное. Луна, и солнце, и море. И глаза, и губы, и руки. И в сущности - все то же. Даже тогда порой мелькало в голове: то же! Сколько же может быть настоящих, единственных, до гроба, любвей? Это было что-то очень постыдное, ужасное, и, конечно, об этом нельзя рассказывать.

Я никогда не расскажу ей (я имел в виду тебя), не расскажу, что у меня было с Ниной, никогда не признаюсь. Так мне подумалось один раз. А другой раз подумалось иначе. Может быть, я признаюсь ей (то есть тебе), когда буду умирать. Я подумал так: когда буду умирать, я скажу тебе, что виноват перед тобой, и спрошу: можешь ли ты меня простить? Почему-то было очень приятно думать, что перед смертью (лет через сорок) я тебе признаюсь, и ты меня простишь. С этой мыслью, кажется, я и уснул.

Все-таки я уснул. Было муторно, тревожно, мучительно на душе, но я уснул, а утром проснулся в обычное время и, хоть чувствовал себя разбитым, собрался, попил кофе и поехал на работу.

4

Я понимал, что уйти насовсем ты не могла. Слишком мало оснований было у тебя для столь серьезного шага. "Обнимаю, люблю, тоскую" - это, конечно, улика, но это еще не доказательство, что я изменил тебе. Эти три слова написал не я, эти три слова были адресованы мне в конце хорошего товарищеского письма. Появление их в таком письме могло быть истолковано и как неудачная шутка и как неожиданное, внезапно прорвавшееся признание в любви. Но не как доказательство моей неверности. Бросать мужа из-за этого не стала бы ни одна порядочная женщина, разумеется, если она хоть каплю любит его. А ведь нас с тобой связывала еще и Маша. Словом, я понимал - и не только понимал, но и чувствовал сердцем, что ты ушла не насовсем.

Поэтому, возвращаясь с работы, я не очень удивился, что дверь квартиры заперта не на два оборота ключа, а на один (утром, уходя, я запер, как обычно, на два оборота). Я решил, что ты вернулась, одна или даже с Машей. Я приготовился быть ровным, чуточку сдержанным с тобой, нежным с Машей, как будто ничего особенного не случилось.

Каково же было мое разочарование, когда, открыв дверь, я увидел в передней тяжелое синее с серым каракулевым воротником пальто тестя. Оно в единственном числе висело на вешалке, а над ним на полке лежала каракулевая, с кожаным верхом ушанка. Твоей шубки не было. Вообще тебя не было дома, я это сразу почувствовал.

И не только разочарование, но и сильнейшее раздражение охватило меня. С каких это пор тесть без спросу стал врываться в мое жилье? Кто дал ему право? И какое ты имела право дать ему ключ от нашей квартиры?

А он уже стоял в двери комнаты, плотный, в темном габардиновом костюме, в белых, подвернутых ниже колен бурках, краснолицый, седоватый, с усмешечкой на небольших твердых губах. Пахло чужим папиросным дымом.

- Ты извини за вторжение, за нарушение, так сказать, вашего суверенитета - так? - сказал он. - Танюшка просила тут кое-какие вещицы, чтобы ты со мной переслал, понимаешь.

- А что, она сама не могла приехать? - спросил я.

- Лежит. Температурка небольшая. Видно, простыла.

- Это что, правда? - вырвалось у меня.

- Шуточки, шуточки…

Я снял пальто, бросил свою шапку рядом с его шапкой и пошел в ванную мыть руки. Я не верил, что ты лежишь и у тебя температура, что тебе срочно потребовались какие-то вещи, настолько срочные, что ты решила снарядить за ними отца, дав ему ключ от нашей квартиры. Хотя, может быть, ты и простыла и у тебя была "температурка небольшая", отец твой приехал, конечно, не за вещами. Мне было это ясно.

Юрий Пиляр - Последняя электричка

Я пригласил его за стол, налил ему и себе чаю, надеясь, что так, за столом, он скорее скажет, что ему надо, и заодно сообщит что-нибудь о тебе. Но он пил чай и говорил о своих яблонях, о погоде. Это меня еще больше насторожило. Мне показалось, что он чего-то выжидает. Может, он ждал, что я покаюсь ему?

- Александр Александрович, - наконец сказал я, - что-то мы с вами все не о том. Будто в кошки-мышки играем, честное слово. Зачем?

Он посмотрел на меня спокойными, ничего не выражающими глазами. Глазами очень хитрого, предельно владеющего собой человека.

- Ты о Татьяне хочешь что-нибудь узнать? Так скажи прямо. Сам ходишь вокруг да около. - Он говорил, как всегда, едва открывая небольшой аккуратный рот; отхлебнул из стакана и прибавил: - Уж какие тут кошки-мышки… ведь попался. Дело очевидное.

- Что, Таня действительно не могла приехать? - сказал я.

- Да как хочешь суди. И не могла и не желает. У нее действительно температура, действительно простыла. Но и не желает. Вполне резонно. Супружеская измена.

Особой досады, или горечи, или тем более чувства оскорбленного достоинства в тоне его речи я не уловил. Но я понял одну из целей его визита: выяснить, была ли на самом деле супружеская измена. Я подумал, что это, конечно, ты просила отца поговорить со мной. Но это была лишь одна из целей.

- Послушайте, Александр Александрович, - сказал я. - Вот вы опытный человек… ну, давайте откровенно, по-мужски. Следует из того письма или не следует, что я изменил Тане?

- Да ведь изменил. Чего уж тут… А чего особенного?

- Как это, чего особенного?

- Да так. - Он отодвинул пустой стакан и снова посмотрел точно в мои глаза своими спокойными, бестрепетными глазами. - Ты думаешь, я не изменял? Изменял. Сказал бы, что не изменял, - все равно не поверил бы. Так? И все, ну, за редкими исключениями, понимаешь, тоже налево, заворачивают. И ничего в этом особенного нет. Один раз, как говорится, живем. Наукой доказано. Верно?

- Не знаю.

- Как не знаешь? А что же, по-твоему, еще какая-то жизнь есть, кроме этой нашей грешной, земной? В антимире, что ли? Нет. В это я не верю. Так что бери, понимаешь, от жизни все, что она дает. Но одно "но". Попадаться не дозволено. Попался - отвечай. Приходится отвечать, и ничего тут, дорогой, не поделаешь. Так?

- Александр Александрович, вы против меня что-нибудь имеете?

- Почему? - сказал он. - Ничего не имею. Закуривай "Беломора".

- Я сигареты курю, спасибо… Да вы ведь были против нашего брака с Таней.

- Ну, что было, то быльем поросло. Надо вперед смотреть. Скажу по совести, как думаю; звезд с неба ты не хватаешь, но хлеб у тебя надежный, специальность перспективная. До сей поры считали: Татьяна за тобой устроена. До сей поры. А теперь - вопрос. По правде, никто от тебя этакой прыти не ожидал.

- Вы опять за свое. То письмо ничего не доказывает.

- А я не о письме. Я в данном случае ставлю вопрос шире. Где гарантия, что в один прекрасный день ты, грубо говоря, не бросишь Татьяну с ребенком и именно на мою голову?

- Какие у вас основания так ставить вопрос?

- Вот то-то и оно-то, что есть основания. У меня. Татьяна, та о другом болеет. Молодая, понимаешь, цветущая женщина - ей обидно. У нее гордость страдает. А я глубже смотрю. Ежели тебя сейчас, понимаешь, за три недели времени какая-то периферийная дамочка окрутила, то что будет дальше? Голову теряешь ты, вот в чем беда. Есть у тебя это, есть, не спорь, пожалуйста. Я вижу. Бывают такие натуры. Налей-ка еще полстакана…

Я налил. Мне было все труднее сдерживаться.

- Мы так ни до чего хорошего не договоримся, Александр Александрович, - сказал я. - Вы убеждены, что уличили меня в измене, а я отрицаю. И буду отрицать. И вообще мне надоело. Давайте переменим пластинку.

Он побарабанил короткими, сильными пальцами по столу.

- Нервишки у тебя и впрямь, я гляжу, не блещут. Это плохо, плохо… Ну что ж, рассиживаться мне некогда. Спасибо за чай.

- Не стоит. Не забудьте папиросы, - сказал я.

Назад Дальше