- А все ж таки не стану я приучивать себя эдак вот одеваться, - возразил он. - Василий вон наш в солдатах служил, а завсегда сперва штаны надевает. И дядь Макар тоже. Все, кто в солдатах служил, так делают.
- Эт отчего же так-то? - спросил Ванька Данин, на ходу застегивая последнюю пуговицу на штанах и поспевая за ребятами по подъему.
- А враз да по-скорому удирать придется, - сердито пояснил Степка. - Рубаху-то и на ходу надеть можно, а штаны ты вон снять попробовал и то башкой в песок угодил.
- Ох, и дурак ты, Степка! - засмеялся Яшка Шлыков. - Какой же из тебя солдат выйдет, коли ты не дорос, а уж соображаешь, как удирать легче? Без штанов-то куда ловчее выйдет, рассуди-ка сам.
Спорили ребята долго, не подозревая, что пройдет не так уж много времени и они на деле узнают, как лучше одеваться солдату.
А пока война гремит где-то далеко-далеко. Письма оттуда идут по целому месяцу, а то и более. Бабы слушают их всегда со слезами и неустанно благодарят бога за то, что хранит родную кровинушку. Мужики загадочно покрякивают, затылки чешут. Молчат. Не хотят порушить шаткого бабьего утешения. Ведь пока тащилось письмо до родной избы, солдата на войне и покалечить могут, и в плен взять, и похоронить. И опять сжимаются сердца в тоскливом ожидании следующего письма.
А сколь силушки надо, терпенья адского, чтобы весточки дождаться! Почты в хуторе нет. В Бродовской почта, в станице. И привозит ее оттуда поселковый атаман один раз в месяц, когда срок подойдет солдаткам пособие выдавать на детишек.
Кестер Иван Федорович почаще в станице бывает, но берет лишь свою почту - с хуторской не связывается. Ему и газеты приходят, и даже журнал - "Нива" называется. И письма с фронта Иван Федорович получает регулярно, а что в них Александр, сын его старший, пишет - никому то неведомо. Только похвастался как-то перед мужиками, что сын его, ушедший на войну прапорщиком, произведен в подпоручики и скоро поручиком станет.
Бабы хуторские да и мужики поселкового атамана ждут с трепетом, с затаенным дыханием: и радость может он привезти, и горе великое. Кое-кому привозил уже. Насупится этак, взглядом в землю вперится и подаст неподъемно тяжелую весточку. По хутору в тот день бабий вой разливается. Голосят и свои, и чужие. Мужики чернее ночи бывают, слова лишнего от них не дождешься.
Это уж потом, как схлынет первое ошеломление, через неделю порою, начнутся толки, пересуды, прикидки, потому как любого такая бумажка посетить может.
3
Осенью пятнадцатого года Колька Кестер поступил в восьмой последний, класс Троицкой мужской гимназии. В хуторе все знали, что учится Колька плохо. Может быть, по тупости природной, а может, лень его одолела. Знали это потому, что Иван Федорович не скрывал своей нелюбви к младшему сыну, наказывал его постоянно, а случалось, ругал принародно. В действительности Колька учился не хуже других, а даже лучше многих одноклассников. Только вот с дисциплиной никак не клеилось. Если бы он к тому же еще и учился плохо - давно бы вытурили его из гимназии. И не однажды грозились исключить, но всякий раз гроза постепенно утихала, и опять приходили веселые деньки.
От души потешались над нелюбимыми учителями гимназисты, а урок закона божьего был, пожалуй, самым веселым. Вел его отец Досифей, маленький попик - с лица тощий, кончик тонкого розового носика вперед подался, бровей почти нет, веки вокруг серых зрачков постоянно красные. Лысину на макушке тщательно зачесывал, но она предательски проглядывала сквозь жиденькие волосы, заплетенные сзади в две жалкие косички.
Но было у отца Досифея небольшое брюшко - этакий рахитный пузырек, - оно и придавало попику степенность и важность, оттого любил он постоянно поглаживать свой животик.
На час закона божьего Досифей являлся в белой ризе. На молитву поп становился впереди класса и не имел права обернуться или даже оглянуться на молящихся послушников до конца молитвы. Этим-то и пользовались гимназисты. В спину попа летели огрызки соленых огурцов, моркови, яблок, грецкие орехи, смятые бумажки, предварительно смоченные чернилами, так что Досифеева риза сзади уже не отстирывалась и не отпаривалась. Зато спереди сверкала она безукоризненной чистотой. Это и не давало покоя гимназистам.
В хмурый октябрьский денек все-таки посетила кого-то светлая мысль. Перед часом закона божьего добыли ребята из печной трубы жирной сажи и густо смазали ею дверные ручки.
А Колька Кестер, ничего не зная о заговоре, как только наступила перемена, раздетый выскочил на улицу - снег на дворе-то был, - свернул за угол гимназии и чуть не до Монастырской улицы сбегал, чтобы нарвать репейных головок. Это задумано было раньше и входило у него в подготовку к часу закона божьего.
Репейные головки цепко лепятся почти на любую одежду, потому занятно насадить их на Досифееву ризу во время молитвы.
Только влетел он в коридор - звонок. Хорошо, что у двери стояли ребята - смазанную ручку охраняли. Так все равно Колька с разбегу ткнулся в нее рукой.
Пока стояли на молитве, Колька успел штук пять репейных головок запустить в Досифееву спину, и руку свою бумагой почти добела оттер. А после того урок длился не более пяти минут.
Едва повернувшись к классу, отец Досифей, начал размеренно поглаживать свое брюшко, оставляя на белой ризе черные продолговатые пятна сажи. Сперва послышались еле уловимые всхлипы, будто сдерживаемые рыдания. Потом прысканья стали повторяться все чаще и громче.
Отец Досифей насторожился. Ребята зажимали рты, клонили головы к партам, давились глухим смехом. Ничего не понимая, Досифей побегал растерянным взглядом по гимназистам, оглядел окна, стены класса, даже повернулся кругом несколько раз, как муха после отравы. И, взглянув на свой живот, остолбенел.
- Ах, ироды вы проклятые! - простонал попик и, словно отмахиваясь от нечистой силы, боком стал продвигаться к двери.
Как только исчез отец Досифей, класс грохнул раскрепощенным смехом. Но Колька, не однажды наказанный и не раз предупрежденный за прежние грехи, раньше всех почуял неладное.
- Чего вы ржете-то, жеребцы? - заорал он. - Сейчас же Афоня придет! - И, вскочив, вырвал из тетрадки два листа, прихватил у соседа промокашку и бросился, к двери - протирать ручку.
Ах Колька, Колька, бесталанная твоя голова! Посидеть бы тебе, прижавшись, на месте да помолчать. Авось и на этот раз пронесло бы. Так ведь нет - сунулся чужие грехи прятать. А классный наставник, Афанасий Касьянович, заметил его у двери в коридоре. Но вначале вида не подал.
Пригладив рыжие волосенки, гладко зачесанные набок, Афоня сцепил короткие, будто вывернутые руки, потянул их вперед, словно стараясь удлинить, и совсем не громко спросил:
- Н-ну-с, так кто же сегодня именинник? - Помолчал, скользя взглядом по классу. Тишина воцарилась нерушимая. - Сами скажете или дознание потребуется?
- А у нас именинников нету сегодня, - брякнул из тишины Колька и тут же покаялся.
За глаза потешались гимназисты над классным наставником по-всякому. Даже вслед ему напевали тихонько: "Афоня рыжий, злой, бесстыжий". И ведь доносились порою до его развесистых ушей такие напевчики, но делал вид, что не слышал. Самое же страшное было назвать его белой мышью. Тут уж пощады не жди.
- Стало быть, именинников нет! - побагровев, взвизгнул Афоня. - Я что, неясно спрашиваю? Кто измазал дверную ручку сажей?
Снова унылая, пришибленная тишина в классе.
- Пакостить всегда есть смелые, а признаться - нет таковых.
Опять каменная тишина. Глаза прячутся, дыхание замирает.
- Встать всем коленями на парты! - И пошел по рядам, проверяя, как выполнено его приказание. - Да не так! Не сюда! Вот в эти выемки коленками становитесь! Ручки, карандаши убрать из них, а колени поставить.
Все безропотно повиновались наставнику, и снова тишина придавила класс. Только слышались слегка шаркающие шаги Афони да его бессильное брюзжание:
- Неужели вам лучше стоять на коленях, чем назвать одного подлеца? Где же ваш разум? Где ваша честь?
Он постоял с минуту возле задних рядов и вдруг, словно его резали, закричал:
- Ру-уки! Руки вытянуть всем вперед! Ладони кверху!
Он прошел по ряду, придирчиво заглядывая на ладони каждого. Почти бегом завернул во второй ряд. И тут у третьей парты злорадно пропищал:
- Вот он, голубчи-ик!
Будто клешнями вцепился в Колькину руку и поволок его в угол.
- Становись коленями на горох и расскажи всем, как ты это делал!
- Да ничего я не делал! - обозлился Колька.
- Как? А кто же тебе вымазал руки сажей?
Колька молчал.
- Кто? - подскочил к нему Афоня и схватил железными пальцами за ухо, выворачивая его так и этак. Хрящики в ухе больно щелкали, а мочка вот-вот, казалось, оторвется напрочь.
- М-мы-ыш-шь! - злобно выдохнул Колька.
- Что? Что ты сказал? - приотпустил Колькино ухо Афоня.
- Мышь, говорю, от гороха вон побежала…
- Ах, вот что!
И посыпались звонкие "лещи" по Колькиным щекам - с потягом, с искрами. Ох, подняться бы Кольке на ноги да взяться по-хорошему за этого наставника, - дети родные не узнали бы его после этого. Так ведь за такое и посадить в кутузку могут, не то еще и судить станут.
- Мышь, мышь! - негромко твердил Колька.
Озверел Афоня, а руки, видать, отшиб. Отскочил, огляделся, схватил двухаршинную классную линейку. В это время звонок известил об окончании урока. И, словно бы торопясь отомстить, Афоня со всего плеча лупил воспитанника линейкой.
- Мышь! - заорал во весь голос Колька. - Мышь ты белая! За что бьешь?! Не мазал я ручек сажей! Не мазал. Хоть у кого спроси, не мазал!!!
Линейка переломилась. Афоня, как помешанный, продолжал долбить парня обломком и по голове, и по плечам, и по рукам.
- Мышь ты белая! Хоть убей - не мазал! Убьешь - и тебя в каторгу сошлют! - орал Колька, а в дверь уже заглядывали гимназисты из других классов. Для них была перемена.
Усталость ли, или этот отчаянный крик истязаемого остепенили Афоню. Опустошенным, каким-то потусторонним взглядом прошелся он по гимназистам, все так же стоявшим на коленях, и глухо спросил:
- Так, что ж, виноватых, стало быть, нет?
Класс молчал.
Так закончился последний в жизни Кольки урок в гимназии.
4
Пусто в хуторе стало и холодно. И в степи тоже - пусто и холодно, потому как свезли с нее все, что породила земля. Снег, пока еще рыхлый, ровненько прикрыл осиротевшие нивы, на свой лад украсил перелески, словно одеялом прихлопнул звуки. А в хуторе пусто оттого, что все меньше и меньше остается мужиков в опустелых избах, все больше плодится вдов да сирот.
На прошлой неделе Мирона Рослова забрили. Правда, ему, кажется, повезло: в Троицке полицейским стражником пока оставили. А стражников помоложе, стало быть, - на фронт. Мирону-то уж через половину пятого десятка перевалило. Теперь главными работниками в хозяйстве у него Митька да Степка остались. Так ведь ежели война-то еще годок другой потянется, Митьку туда позовут непременно - Степке тогда за всех мужиков хозяйствовать. А о том, что и на Степкину долю винтовка с боевыми патронами найдется, пока никто и думать не мог. Ни за что б не поверили, если бы кто-то сказал такое.
"Чудны дела твои, господи! - загадочно хмыкнул Тихон, когда проводили Мирона. - Да как ж эт Макара-то поколь не трогают? Бог, что ль, его берегет".
Это всегда так бывает, коли не умеют люди объяснить жизни - на бога сваливают. А Макару было все едино - бог ли его хранил, или канцеляристы потеряли из виду. Но понимал, что в любую минуту позвать его могут, и котомка с сухарями постоянно была наготове.
Вечера скучные, ранние в эту пору. Сидел Макар при тусклой лампешке в избе - хомут Рыжкин чинил. Прошел короткую строчку, дратву пригладил, ручкой шила по строчке этой постукал. Потом отнес хомут под порог и, вернувшись, мягко подошел к жене, возившейся возле залавка. Нежно сзади положил ей на плечи свои тяжелые руки, ласково сказав:
- Дата, Даш… А не съездить ли мне завтра на охоту? Как ты скажешь?
Удивленная небывалой и столь необычной нежностью, Дарья не спеша поворотилась к мужу, вытирая передником руки.
- Не спеши, коза, все волки твои будут, - пошутила она. - А не лучше ли тебе, Макарушка, дома лишний денек посидеть? Вот-вот уволокут тебя от нас. А там, знать, лиха солдатушкам без меры перепадает. Чего же тут-то еще маяться станешь!
Сознавая, что счастье ее бабье отсчитывает распоследние деньки, боялась Дарья спугнуть его, и Макару ни в чем перечить не хотела.
- Дак ведь охота, она пуще неволи, сказывают, - гнул свое Макар. - А мне, може, это и достанется только…
- Да уж поохотничай, коли тоска тебя одолела, - сжалилась Дарья.
- Ну вот и ладноть, - повеселел Макар, схлопотав этакое позволение. - В таком разе к Тихону добежать мне надоть: ружье в ентот раз у его я оставил и дубинка там же.
Он благодарно глянул Дарье в повлажневшие глаза и круто направился вокруг печи к порогу, на ходу сдернув с гвоздя шубенку и шапку.
- Ох, кабы ведать да знать - не ходить бы в рать, - присказкой аукнулся Макар и хлопнул дверью.
К Тихону добежать хотелось ему не только из-за ружья. Там каждый вечер возле инженера Зурабова и Геннадия Буркова густо табунились мужики. Завсегдатаем бывал и Кестер Иван Федорович. Начитанные все, а понимают одно и то же, видать, по-разному, оттого спорят порою до хрипоты, и послушать их интересно. Не раз Макар засиживался там до вторых петухов, а Дарья такие посиделки не одобряла. И сейчас догадывалась, что поход мужа затянется за полночь.
Шахта так и заглохла, не успев по-настоящему развернуться: рабочие, как вешний снег, исчезли - из-за войны, кредиты закрыли - из-за войны, потому и шахта как бы сама собою закрылась. Инженер и техник оставались в хуторе для того только, чтобы снять все оборудование и переправить его в Джетыгару. Им приходилось нанимать случайных рабочих, а то и пользоваться услугами оставшихся хуторских мужиков. Котел опять же недавно с помощью лагуновских троек увезли по первому снегу. Сбылось и в этом недоброе заклинание бабки Пигаски.
Войдя во двор к Тихону, Макар глянул в затуманенное кутное окно - накурено там. Потоптался на месте, словно припоминая что, и, поняв, что скоро отсюда не выбраться, подался в угол двора под сарай. Снегу во дворе почти не было, потому не скрипел он под ногами.
Остановился Макар, и вдруг ухо его изловило какие-то слова, произносимые вполголоса. Прислушался:
- …Батюшка Покров, покрой землю снежком, а меня, молоду, женишком… - какое-то бормотание, и опять: - Батюшка Покров, покрой землю снежком, а меня, молоду, женишком!
"Ах, растрафить тебя, невесту эдакую! - ахнул мысленно Макар. - Ксюха ведь это, кажись!"
Будто кот к воробью, двинулся он на этот голос и в густой темноте возле самого плетня едва разглядел расплывчатую тень. Ксюшка стояла к нему спиной. Схватил ее Макар - взвизгнула девка с перепугу. Словно косач на току, бубнила она свои заклинания и совсем не слышала, как подступился Макар.
А он охватил ее руками сзади, придавил к плетню, хихикая:
- А я тебе скажу другую побаску. По нонешним временам тоже не бесполезную.
- Какую?
- А вот: батюшка Покров, натопи нашу избу без дров.
- Да мы ж и так всю жизню без дров обходимся - кизяком топим, - хихикая, возразила Ксюшка. - Отпусти-ка меня. Ишь ведь, как медведь, облапил!
Макар ослабил руки. Ксюшка выскользнула из них, но не убежала. Одернув на себе короткую поддевку, ласково попросила:
- Ты бы не сказывал никому про это, Макар, а?
- Так и быть, не скажу, - посулил он. - Дарье своей и то не скажу. А ты за это хоть бы призналась, в кого метишь-то.
- Ишь, сколь хитер ты, Макарушка! - Повела плечом Ксюшка и шустро стрельнула мимо него в дверцу. Уже с дедовой половины двора добавила: - Н-нет! Окромя меня, знать про то всем заказано. - И затопала в сени.
- Вот дак тебе и Ксюха! Все вроде бы девчушкой была, - вслух рассуждал Макар, оставшись один. - Всех ребят на войну побрали, а у ей свое на уме. Жизня-то все равно идет, и никакой войной не остановишь ее.
В избе сидели одни мужики. Настасья с ребятишками к деду ушла. Долго боролась она против этих вечерних собраний, но так ничего и не могла поделать. Сидеть же тут с мужиками, слушать их споры да табачищем дышать - Настасья не могла. Потому забирала она с собой ребятишек, прялку прихватывала и уходила к Марфе, сношенице своей, вечеровать. Даже за стенкой слышно, как гудит изба от жарких споров.
- Допустим, в Думе уже нет разногласий, - громко говорил Геннадий Бурков, обращаясь к Кестеру, когда Макар вошел в избу. - Но ведь Дума - это не русский народ, не российский народ, а лишь правящая верхушка.
- Нет, - возразил Кестер, и щетка усов подскочила кверху, словно готовясь обороняться. - Не верхушка, а лучшие люди нашего государства. За ними народ стоит, и они знают, что надо народу.
Спор начался, видимо, уже давно, и никто даже головы не повернул к Макару. А он, углядев местечко на лавке возле печи, тут и присел рядом с Тихоном, стараясь не мешать разговору.
- Нет, Геннадий, - спокойно заговорил Зурабов, - Дума - не правящая верхушка (никем она не правит), а царская служанка она. И делает она то, что царю надо, а не народу. Да и разногласий там никаких, наверно, не было.
- Так я же про это и хотел сказать, Яков Ефремович. Все это и есть дворянская, вокругцарская верхушка, ничего не знающая и не желающая знать о своем народе…
- Врешь! - прервал его Кестер. В Думе не дураки сидят, чтобы с царем ссориться. А о своем народе царь знает больше, чем вам кажется. Если бы он не знал про таких, как вы, тюрьмы были бы пустыми. А в них тесно!
На какой-то момент в избе стало вдруг тихо-тихо. На лице у Зурабова даже сквозь смуглую кожу выплеснулась заметная бледность. Недобро сверкнув злыми глазами, он глухо кашлянул и зачем-то сунул правую руку в карман.
Геннадий приметил и понял этот жест, зная о том, что с начала войны Зурабов приобрел браунинг и не расставался с ним. Бурков заговорил напористо, снова обращаясь к Кестеру:
- А вы, Иван Федорович, знаете о том, что кадетский лидер Милюков неустанно трезвонит о необходимости сделать ближайшей задачей русской политики приобретение проливов и Константинополя?
- Что же, я должен отвечать за кадетские выдумки? - вопросом же ответил Иван Федорович.
- Э-э, нет, - обрадовался Геннадий, видя, что "щука" сама идет к нему в ловушку. - А вы слышали, читали где-нибудь, чтобы Дума не согласилась с Милюковым, чтобы царь сказал, что ему не нужны Дарданеллы и Константинополь?
- Не слышал, - признался Кестер и завозился на лавке, будто под него насыпали гороху. Он шумно затянулся из угасающей трубки и, видя свой провал, попытался выбраться из него: - Это хорошо, что правительство и Дума помогают царю, а не ссорятся с ним. Трон, значит, не шатается, крепко стоит.
Зурабов молчал, но видно было, что в молчании этом не укрощается гнев, а вроде бы скапливается, давит на запоры и вот-вот сорвет их. Ему противно было видеть наглую изворотливость Кестера, но еще больше бесила недосказанная угроза, намек на тюрьму. Зурабов, Бурков да и некоторые мужики давно, хотя и смутно, подозревали в этом человеке доносчика. Сегодня же он почти признался в этом.