Он освободил плечевые ремни и снял катушку. Провод на ней во многих местах был разрублен, как топором. В месте разруба проволока топорщилась, как металлическая щетка.
Вместо длинного провода - лапша.
- Здόрово! - сказал он и выругался. Потом осмотрелся беспомощно и тоскливо. Он устал и измучился, и то, что случилось, было хуже всего. И он ударил изо всех сил кулаком по катушке. Злые слезы катились по его ободранным скулам.
Потом трясущимися руками он стал снимать с барабана куски проволоки и откладывал их в сторону. Потом вынул нож, стал зачищать концы проводов, связывать их, обматывать изоляционной лентой. Когда лента кончилась, он обматывал места соединений бинтом из индивидуального пакета. Когда вышел весь бинт, он использовал свои обмотки, сначала с одной ноги, потом с другой.
Смотав провод на барабан, он снова надел катушку на спину.
Чтобы наверстать потерянное время, он не полз в открытых местах, а бежал, согнувшись, направляя левой рукой ложащийся на снег провод.
Били из винтовок - он не обращал внимания. Короткие очереди из пулемета заставляли петлять, но потом он ложился и натягивал провод, чтобы выровнять его.
Он стал бояться, что провода не хватит, и провода действительно не хватило. Он упал, когда конец вылетел из барабана.
До опушки оставалось метров триста - четыреста. Там батарея. Она ждала связи с наблюдательным пунктом; и пока связь не установлена, батарея оставалась слепой. Идти на батарею не было смысла; он знал - там нет ни метра провода.
Он бросил пустую катушку на снег и снова оглядел белое поле беспомощно и тоскливо.
Впереди тянулись проволочные заграждения. Они напоминали своими ячейками серые осиные соты.
Он пополз к проволочным заграждениям, остановившимися, расширенными глазами разглядывая снежный покров, и испуганно огибал бугристые места.
Перед проволочными заграждениями - минное поле. Он полз по этому минному полю и чувствовал всю тяжесть своего тела и ужасался. Ему хотелось быть легким, чтобы снег не проваливался и так угрожающе не скрипел под ним. Для противопехотной мины достаточно и легкого нажима.
Он пробовал резать проволоку перочинным ножом, но нож быстро сломался. Тогда он стал гнуть проволоку, гнуть до тех пор, пока она на месте сгиба не нагревалась и не лопалась.
Но скоро пальцы его онемели от усталости и боли и из–под ногтей пошла кровь.
Он лежал на спине, сжимая горячими пальцами снег, но снег таял и не утолял боли.
Тупое и тягостное безразличие овладело им. Он смотрел в глубокое небо и чувствовал, как ноющая боль сковывала его руки, ноги, плечи, и снег уже не таял в руках, а, сухой и жесткий, как песок, лежал на них.
Сделав усилие, он поднялся и сел. Он вспомнил с отчаянием, что есть мины натяжного действия. Эти мины соединяются проволокой с каким–либо предметом. И он стал ползать по снегу и искать такие мины, чтобы добыть проволоку.
Он царапал в снегу палкой длинные осторожные борозды и, наконец, наткнулся на тонкую черную проволоку. Он сматывал ее себе на левую руку, согнутую в локте, переползая от мины к мине.
И когда стреляли, он боялся, что пуля стукнет в мину. Тогда ведь от него ничего не останется и никто не узнает, почему он так долго возился со связью. Но того, что пуля может попасть в него, он не боялся: ему казалось, что боль от раны будет не такой сильной. И нет на свете ничего сильнее той боли, которую он сейчас испытывал, и теперь он все может стерпеть.
Потом он связывал куски проволоки, подвешивал их на ветке кустарника, так чтобы голая проволока не соприкасалась с землей. Пальцы слушались плохо. Он засовывал руки под рубаху и согревал их на животе. И, расточая последнее тепло, он думал, что теперь уже никогда не согреется. Тепло уходило, как кровь.
До батареи провода не хватило. Но батарея уже близко. Шагая по тропинке, он вдруг захромал и, когда посмотрел на подошву, увидел, что каблук разбит пулей и розово обледенел, но как это случилось, вспомнить не мог.
Докладывая командиру батареи, он почему–то нелепо и радостно улыбался и, отдавая честь, держал растопыренные пальцы возле уха. Он не чувствовал своих пальцев.
Гневно глядя на связиста, командир спросил:
- Почему так долго канителились? И почему у вас такой вид? - командир показал глазами на ноги.
Связист посмотрел на свои ноги без обмоток, с висящими у штанов штрипками, на портянки, выглядывающие из ботинок, и смутился.
Он хотел объяснить все, все по порядку, но он хорошо знал, что всем некогда, все заждались его на батарее и командир не успеет его выслушать, и он попытался только поднять руку с распухшими пальцами повыше и коротко сказал:
- Виноват, товарищ командир!
Потом, жалобно и неловко улыбаясь, он глядел вслед командиру, идущему к орудию. Потом оглядывался, ища кому бы все–таки объяснить, но никому не было до него дела, все расчеты стояли по своим местам, и лица людей были напряженны и суровы.
Алфимов потоптался, похлопал ладонью о ладонь, поправил ушанку. Ему еще очень хотелось попросить у кого–нибудь закурить, но просить было как–то неловко, и он побрел обратно на КП.
Он нашел брошенную им в поле катушку, снова надел ее на спину. Теперь уже не было нужды ползти. Синие тени лежали на снегу, и можно было обходить открытые места, потому что во впадинах лежали эти синие тени.
И вдруг живой и мощный голос орудия донесся сюда, и с веток елей стали медленно падать ватные комки снега.
И при звуке голоса орудий он внезапно почувствовал, как сладко тает в сердце горечь обидного недоразумения и как становится ему хорошо.
Ведь это по его линии течет ручей тока, это он, его ток, в стволах орудий превращается в карающий смерч зрячего огня.
И он шел. И было очень холодно. Он знал, что на НП, в снежной яме, будет тоже холодно, что впереди предстоит еще длинная ночь и эта ночь будет тяжелой. Но живительная теплота радости все сильнее и сильнее заполняла все его существо, он шел и улыбался усталым лицом.
Потом он сидел в яме, где был расположен НП, докладывал командиру. Командир лежал на животе, опираясь локтями в мятый снег, и держал у глаз бинокль. Не оборачиваясь, командир диктовал телефонисту цифры. Алфимов рассказывал медленно, обстоятельно. Командир, сразу поняв, в чем дело, сказал:
- Молодец!
Но Алфимову нравилось вспоминать подробности, он говорил, говорил, не обращая внимания, слушает его командир или нет. Когда командир кричал телефонисту "огонь" и потом били орудия, Алфимов замолкал, прислушивался, и его снова охватывало ощущение счастья.
1942
Мера твердости
Еще не смолкло тяжкое дыхание удаляющегося боя.
Красное солнце, опутанное пыльными облаками, медленно падало на запад. Одиночные танки продолжали неторопливо сползаться к пункту сбора.
Березовая роща, иссеченная осколками, стояла совсем прозрачная. Стеариновые стволы деревьев резко выделялись в фиолетовых сумерках.
В израненной березовой роще собрались коммунисты танкового десанта. Они обсуждали итоги боя. И когда закончилось обсуждение, комиссар Шатров сказал:
- Товарищи, тут поступило одно заявление. Необходимо его разобрать.
Это заявление было от бойца Гладышева. Он обвинял другого бойца, Похвистнева, в трусости.
Сам Гладышев отсутствовал: он находился в госпитале.
Когда Похвистнева попросили дать объяснение, он долго не мог говорить. Он выглядел больным, подавленным тяжестью обвинения и всем случившимся.
Оба они работали у ручного пулемета. Гладышев - первым номером, Похвистнев - вторым. Оба они сибиряки и в равной степени гордились этим. Пожилые, степенные, они пользовались уважением бойцов.
За время войны подразделение, в котором находились Гладышев и Похвистнев, потеряло одиннадцать человек; шесть из них, хотя и погибли, продолжают существовать в памяти бойцов. О них говорят до боя, после боя, на них ссылаются, когда нужно найти решение, когда, казалось бы, ничего уже решать нельзя.
Имена остальных пятерых забыты. Они были тихими людьми и погибли, не вызвав в сердце ничего, кроме жалости.
Так уж водится на войне. Одни, умирая, остаются жить в нас, другие уходят навсегда бесследно. Смелые предпочитают смерти буйную драку до последнего вздоха. Ленивые души расстаются с телом легко, не то что яростные и непокорные.
Гладышев предпочитал всем видам оружия гранаты Ф-1. Он доставал их где только можно и запасался впрок.
Запалы он носил в карманах гимнастерки, как газыри или как вечные перья, зажимая ткань плоскими рычагами взрывателей.
Высокий, худой, сутулый, с темными, глубоко впавшими глазами, с руками длинными и от природы и потому, что ходил немного сгорбившись, Гладышев напоминал цыгана–лошадника.
В жизни своей он переменил много профессий, объездил страну, участвуя в великих стройках, много повидал, вытерпел. Невзгоды фронтовой жизни переносил с легкостью бывалого человека.
Он умудрялся за ночь выстирать портянки и просушить на своем теле, обмотав вокруг бедер. Когда, казалось, на земле нет сухого места для ночлега, он находил его.
Брился он одним–единственным лезвием безопасной бритвы, правя его о внутренние стенки граненого стакана.
На привале вокруг его котелка всегда собирались бойцы. Гладышев умел говорить едко, насмешливо, умно.
…Однажды бойцы шли по дымящейся пылью дороге. На черной груде камней сидела старая женщина, скорбная и неподвижная. Похвистнев отделился от бойцов, подошел к женщине, и все видели, как он снял с плеч вещевой мешок и стал его развязывать.
Через несколько дней проверяли НЗ. У Похвистнева НЗ не оказалось. Он сказал, что НЗ съел, и получил за это взыскание.
Вечером Гладышев выговаривал ему:
- Ты подло сделал. Знала б старуха, что ты ей даешь, она бы тебе этой консервной банкой башку расшибла. Видел, чего народ терпит? И он знает, за что терпит, за что тебе свой последний кусок хлеба отдает. Ты доброго из себя не строй. Он от тебя не доброты, а злости требует. Мне банки консервов не жалко, мне обидно, что у тебя башка не в ту сторону работает.
Похвистнев недоуменно пожал плечами. Он был из тех спокойных, рассудительных людей, которые могут мириться с любыми неудобствами, но никогда не пожелают добровольно усугубить их, если не будут вынуждены к этому людьми более жестокой, прямой и сильной воли.
И доброта его была такая же ленивая. Он предпочитал душевный покой жестокому упорству, направленному к одной цели.
В десантники Похвистнев пошел потому, что пошел Гладышев. Он привязался к Гладышеву и не хотел с ним расставаться.
Неутомимый и деятельный, Гладышев сам не замечал, как в пылу своей неукротимой энергии он частенько делал то, что полагалось делать Похвистневу.
Гладышев был слишком нетерпелив. И когда он видел, как медленно возится с топором или лопатой Похвистнев, он вырывал у него инструмент и заканчивал работу сам.
Жили они дружно, и Гладышеву было удобно, что Похвистнев ему ни в чем не перечил.
Как–то отбирали добровольцев для опасной операции. Похвистнева в числе желающих не оказалось. Гладышев ушел с другим вторым номером. Потом Гладышев спросил Похвистнева, почему он не пошел.
Похвистнев сказал:
- Я человек семейный, зачем еще зря на рожон лезть!
Хотя Похвистнев ни разу не спрашивал Гладышева, есть ли у него семья, - по замашкам Гладышева он был твердо убежден, что тот холост.
Гладышев сощурился и, глядя на Похвистнева с тем выражением на лице, какое бывало у него обычно, когда он, лежа у своего пулемета, целился, резко сказал:
- Не отец ты своим детям, а родитель только. Если б ты отец был, так ты бы в бой, как на спасение своих детей, кидался. Понял?!
Впрочем, они быстро помирились: Гладышев не был злопамятным, а Похвистнев вообще не любил ссориться.
Теперь - о той операции, итоги которой обсуждали коммунисты–десантники и события которой послужили поводом для заявления Гладышева, обвинявшего своего друга в таком тяжелом преступлении, как трусость.
В 6.20 29 августа танки с десантниками прямо с марша удачно миновали проходы, проделанные саперами в минных полях. Прорвав проволочные заграждения, они сокрушили передний край вражеской обороны огнем и ворвались в населенный пункт, где располагались вторые немецкие эшелоны.
Десантники, покинув танки, в центре населенного пункта вступили в бой с пехотой врага.
Гладышев, еще сидя на танке, сорвал предохранительную чеку с гранаты Ф-1. Спрыгнув на землю, он остановился, ища глазами, куда бы ее метнуть.
Но тут из дверей каменного дома, по–видимому, бывшей нефтелавки, выскочил дюжий немецкий солдат. Увидев Гладышева, солдат кинулся на него.
Гладышев не мог выпустить из рук гранату, потому что она тогда взорвалась бы. Бросить ее тоже было нельзя: осколками поразило бы его самого. Подпустив солдата, Гладышев кулаком, утяжеленным зажатой в нем гранатой, ударил его по голове. Немец упал.
От сильного удара Гладышев разбил себе пальцы. Боясь, как бы ослабевшие от боли пальцы не разжались сами собой, он быстро перехватил гранату левой рукой и, когда уже щелкнул взрыватель, метнул ее внутрь каменного здания.
Все это произошло так быстро, что Похвистнев, держа в обеих руках коробки с дисками, не успел даже выпустить их, чтобы броситься на помощь.
Крикнув Похвистневу, Гладышев ворвался внутрь здания, держа новую гранату в левой руке. Но там уже все было кончено.
Примостившись возле пробитого над самым полом квадратного отверстия в стене, - сюда, наверное, раньше вкатывали с улицы бочки с керосином, - Гладышев открыл огонь.
Похвистнев, сидя на корточках, подавал ему диски.
Немцы, пропустив наши танки, попытались встретить идущую за ними пехоту огнем. Но десантники не давали им сосредоточиться для круговой обороны в траншеях, пересекающих поселок.
Тогда противник стал стрелять из противотанковой пушки по зданиям, где закрепились наши автоматчики.
От прямых попаданий бронебойных снарядов обрушилась кровля нефтелавки.
Огромная двутавровая железная балка, поддерживавшая свод, рухнула вместе с обломками стропил.
Когда оглушенный Похвистнев открыл глаза и душная пыль рассеялась, он увидел, что двутавровая железная балка придавила вытянутые ноги Гладышева. Кровь, пропитывая обломки извести, делала их красными, как куски мяса.
Похвистнев сначала подумал, что Гладышев убит.
Но почти в то же мгновение пыльный ствол пулемета затрясся и длинное трепетное пламя протяжной очереди забилось на конце ствола.
Похвистнев вскочил и попытался поднять балку. Но он не смог даже пошевелить ее, заваленную обломками каменной стены и бревнами стропил. Вид неестественно, косо, вверх торчащей из–под обломков голени Гладышева с обнаженной розовой и чистой костью вызвал у него тошнотную тоску отчаяния.
И вдруг Гладышев, не поворачивая головы, сипло и повелительно произнес:
Подавай!
Похвистнев бросился к коробке с дисками, но не мог открыть ее, так у него тряслись мокрые пальцы.
- Подавай! - со стоном повторил Гладышев и выругался.
Этот подавленный стон словно образумил Похвистнева. Он бросился к дверям и живо проговорил:
- Степа, друг, ты потерпи, я сейчас. - И выбежал на улицу.
- Подавай, сволочь! - хрипел Гладышев, силясь дотянуться до коробки с дисками.
Похвистнев бежал, не обращая внимания на визжащие вокруг него пули. Мина разорвалась у самых ног. Осколки каким–то чудом перелетели через голову.
Он бежал без пилотки, с белым от известковой пыли лицом и слезящимися, невидящими глазами.
Сослепу он провалился в траншею и упал на немецкого пулеметчика. Борясь с ним, он задушил его голыми руками. Выбравшись, он продолжал бежать дальше, не замечая, что лицо его порезано ножом.
Когда Похвистнев вернулся с бойцами в разрушенное здание нефтелавки, он увидел Гладышева, лежащего ничком на теплых расстрелянных гильзах. Коробки с дисками Гладышеву удалось подтянуть к себе, набросив на них поясной ремень.
Заметив Похвистнева, Гладышев повернул к нему почерневшее лицо и хотел плюнуть. Но снова в изнеможении упал на расстрелянные гильзы.
Бойцы не смогли приподнять балку. Только с помощью тягача им удалось освободить раздавленные ноги Гладышева.
Вот как все было.
Теперь на партийном собрании мы разбираем заявление Гладышева.
Лунный свет проникает сквозь редкие белые стволы деревьев, как белое зарево осветительной ракеты.
А Похвистнев - вот он стоит перед нами, подавленный, и в глазах у него слезы.
1942
Разведчик Захар Сипягин
С опухшим лицом и затекшим, ушибленным глазом Сипягин ходит по блиндажам и жалобно спрашивает;
- Ребята, лишней веревочки ни у кого нет?
- Да тебе только вчера старшина новую выдал.
Сипягин вздыхает, трогает осторожно пальцем рассеченную бровь, залепленную бумажкой, и грустно объясняет.
- Увели веревочку утром в штаб. Просил: "Верните", - да разве вернут!
Сипягин садится на пень и терпеливо ждет, чтобы его угостили закурить. Свой табак он скаредно бережет, потому что там, где он чаще всего бывает, достать его негде.
- Не напасешься на тебя веревок, Сипягин, - говорят ему бойцы, - больно уж ты лих.
Сипягин, скромно потупив глаза, тихо замечает:
- В нашем деле без веревочки обойтись невозможно.
Все давно сменили зимнее обмундирование на летнее, только Сипягин в ватнике и в стеганых штанах; пилотка его натянута чуть ли не до ушей. Несмотря на теплую одежду, он все время кашляет и чихает, как простуженный.
- Кто это тебе, Сипягин, такую блямбу поднес?
- Связист ихний. - Сипягин осторожно выдыхает махорочный дым под полу стеганки и, подняв глаза, поясняет: - Я его в болоте возле кабеля двое суток ждал. Утечку сделал, а он, черт, все не шел. Стосковался я за ним, в воде лежа, прямо не знаю как. Ну, когда сшиб, стал мешок на башку натягивать. Он мне затылком и стукнул. Дело такое, - добавил он грустно, - обижаться не приходится.
Бойцы хохочут, потом один из них спрашивает:
- Ты, говорят, фашиста водкой угощал?
- Было, - соглашается Сипягин. - В спешке повреждение сделал. Боялся, как бы он не замлел, ну и угостил. - Затоптав окурок, Сипягин обвел глазами бойцов и спросил: - Так как же с веревочкой, ребята?
Веревочка, конечно, для Сипягина всегда найдется. Но бойцам не хочется так скоро отпускать от себя этого бывалого и храброго человека.
- А если их двое или трое, тогда как?
- Мне много не надо, - говорит серьезно Сипягин. - Выберу, какой поразвитее, ну и сберегу.
- А остальных куда же?
- Это как придется. - И Сипягин невольным движением потрогал заткнутый за пояс нож. Им он и орудует, бесшумно и точно. - Стрелять не всегда хорошо, - объясняет Сипягин. - Главное - надо уметь подходящего фашиста выбрать, а то вот недавно прельстился на одного, думал: очки золотые, так он что–нибудь такое… Приволок, а он, оказывается, при похоронной команде служит, поп ихний. Теперь я себе при штабе писаря выбрал. Ходит в рощу, щавель собирает на похлебку. Так я его и побеспокою.
Сипягину приносят веревку. Он долго пробует ее прочность, потом свертывает, кладет в карман, кивает бойцам и уходит восвояси медленной и осторожной походкой.
Провожая глазами удаляющегося Сипягина, один из бойцов сказал: