- Как все просто! Один перекресток и две дороги: в наркомзем и в наркомздрав… - Неловко и грузно извернулся так, что затрещали на нем гипсы и посыпались крошки, припал к соседней тележке лицом и просипел задавленно: - Прости, Афоня! Не уберег… - Откинулся на свою тележку, махнул рукой уже вяло: везите, мол, кого куда положено…
Дня через два Рюрика перевели в большую палату и соседа моего тоже. Я попросился туда же. Прибыла большая партия раненых, в послеоперационной палате нужны были места.
Мы здорово устроились с Рюриком за печкой-голландкой, поставив две кровати вплотную. Это был чуть затаенный, дальний уголок, и сюда устремлялся госпитальный люд с разными делами, не терпящими постороннего глаза: играли в карты, рассказывали всякую всячину, выпивали, если удавалось достать вина.
Вот старший сержант Шестопалов пыхтит, за печку протискивается. А здесь и так уже теснотища - Рюрик с Колейазербайджаяцем в подкидного играют и лупят друг дружку картами по носам, с оттяжкой лупят. У Коли и без того носище, как у парохода, а тут еще Рюрик уличил его - мухлует, азият лукавый! И ну ему нос на бок всей колодой карт сшибать. Коля шмыгает носищем после каждого удара и смиренно оправдывается:
- Ми, васточные люди, ни можим не мухлевать в любви и в азартных играх. Наша душа восточная фантастическая!.. Шехерезаду знаешь? Васточный народ придумал!..
- А вот игру в русского дурака худо знаешь.
- Аова-ываю!
Шестопалов отгреб карты с тумбочки, выудил стакашек из-под кровати, налил до краев мутной жидкости, выпил, в себя вслушивается:
- А-а, милая! - шепчет он, прикрывая глаза. - Идет! Идет! Воскресе душа и возрадухося!..
Было кольцо золотое на правой руке Шестопалова, с "брыльянтом", - как он называл белую бусинку, впаянную в кольцо, - охолостела рука Шестопалова. Плеснув но половинке стакана Рюрику и Коле-азербайджанцу, Шестопалов утырил грелку под пояс кальсон и стал закуривать. Рюрик выпял, задохнулся, головой очумело потряс. Коля выпил - скривился.
- Это вина?!. Приезжай на моюм родина, в Акстафа, я тебя такой вина налью! М-м-мых! - целует он щепоткой сложенные пальцы. - А этот вина клопов душить и штрафникам пить самий раз, чтобы умирать не боялись.
- Я и есть штрафник, может? - Мутнея взглядом. Шестопалов решает про себя: еще выпить или погодить? Внутренние его борения с самим собой можно угадать по лицу.
Рюрик последний раз врезал картами по носу Колиазербайджанца, тот красно высморкался в плевательницу, пощупал осторожно нос и качнулся на Шестопалова, впавшего в угрюмость:
- Шту сыдыш? Шту ты сыдыш? Вина есть, он сыдыт! Сам ни хошь, гостю налывай, - тыкает он себя в грудь, - как пострадавшему!
Грелку они таки опорожнили. Шестопалов разохотился, вылез окном во двор и махнул на рынок задами госпиталя. А Рюрик с Колейаэербайджанцем продолжали сражение и изводили меня тем, что я вот пить бросил уже, скоро курить, поди-ко, брошу и вообще бог знает до чего могу докатиться по причине влюбленности.
В палату, как всегда, важно, как всегда, с улыбкой царицы вплыла сестра Паня. Я зашипел: "Полундра!" - ребята сразу карты спрятали, дым начали руками разгонять. Но Паня уж тут как тут, принюхивается, пошевеливая чистеньким носиком, и розовенькие ноздри ее вздрагивают, как у чуткой лесной зверюшки-соболюшки. Шестопалов от пышной, чистенькой Пани без ума. Не встречайся, говорит, в укромном месте! Не отвечаю, говорит, я за себя; могу еще раз, говорит, в штрафную угодить, а я уж, говорит, два раза в ней был…
- Пануша, сыграем бдурака! - предлагает. Коля-азербайджанец сестре, переставшей улыбаться и подозрительно принюхивающейся.
- Я вот вам сыграю! Я вот вам сыграю!..
- Что такое? - Рюрик с Колей-азербайджанцем уставились друг на дружку с полным недоумением. "Ну, гады! Ну, артисты!" - Я не удержался, прыснул и отвернул лицо к стене.
- Сивухой от вас прет, вот что такое!
- Ка-аааакой нух! Ц-цы. - цы! - поражается Коля-азербайджанец. - Пануля, тебе с таким нухом шпиенов нада лавить!
- Шпионов! Я вот вас поймаю и ко главному потащу! - И неожиданно мне: - А тебе как не стыдно, Миша?! Такой хороший мальчик и связался с такими разложившимися типами!..
Она повернулась и уже без улыбки, в полном расстройстве покинула палату, а Рюрик упал на койку, задрал ноги так, что видно сделалось заплату на заду кальсон, и до слез, до рыданий хохотал, показывая на меня пальцем. И Коля-азербайджанец не отставал от него. Они даже пытались что-то сказать насчет меня и не могли сказать, уморенные смехом.
Я завез тому и другому затрещину и отправился к Капе в электрокабинет, затем к массажистке, затем…
Как только попал я в палату выздоравливающих, дела мои пошли на поправку. Рука стала оживать, и я принялся тренировать ее. Мало того, что я донимал массажистку и заставлял ее выделывать с рукой разные штуковины, я и сам все время тревожил немые пальцы, шевелил их, заламывал и уже мог, правда еще с трудом, держать цигарку. И еще, каждую минуту, каждый час, словом, все время ждал Лиду. Она дежурила через сутки, и эти сутки я раскладывал по частям. Мне казалось, что так легче ждать. Я говорил себе: "вот осталось уже полсуток", "вот десять часов", "вот четыре часа", "вот час".
Когда оставался один час, я выходил в раздевалку и околачивался там.
Парадная дверь была широкая, со стеклами, и я замечал Лиду еще во дворе. Она чаще всего являлась со старым портфелем, у которого оторвался один железный уголок. Лида училась в медицинском институте и в госпиталь на работу приходила прямо с занятий.
На Лиде было узенькое в талии пальтишко, а вокруг шеи лежала рыженькая лиса с обхлестанным хвостом. И еще на ней был беретик, освеженный акрихином. Ей очень шло желтое.
Ей все шло. Девчонки, работавшие в госпитале, да и все мы считали, что Лада шикарно одевается и имеет дополна всякой одежды. И как я удивился, когда узнал впоследствии, что у нее было всего лишь два платьишка да кофточка, та самая, со шнурочком.
Полюбовавшись Лидой издали, я задавал стрекача по коридору. Потом точно рассчитывал время, потребное на то, чтобы раздеться человеку, и не спеша, вразвалку, с видом необремененного никакими заботами парня шел насвистывая. На повороте я "неожиданно" сталкивался с Лидой и удивленно приветствовал ее:
- О-о Лида! Мое почтенье! Как ваше ничего поживает?
- Здравствуй, Миша! Ничего мое поживает ничего, - и улыбалась усталой и доброй улыбкой.
Один передний зуб у нее чуть сломлен наискось, и меня он особенно умилял. Но я не показывал виду, что меня умиляет зуб, и безразличным тоном говорил:
- Заходи в гости, когда захочется.
- Хорошо, зайду, если будет время.
Но времени у нее часто не оказывалось, и тогда я ждал ее еще сутки.
Лишь иногда после вечернего обхода и после окончания процедур у Лиды выдавался свободный час-другой, и она приходила за печку слушать сказки. Я никогда не умел рассказывать сказки. А тут приохотился и, видно, рассказывал подходяще, потому что Лида и солдаты слушали их с большим вниманием.
Вскоре все сказки, какие я знал, кончились, и я стал их придумывать. Наверное, это были чудные сказки, потому что я собирал в кучу и прочитанное из книг, и виденное в кино, и разные были и небылицы. Но за то, что эти сказки имели в общем-то схожее содержание, можно ручаться.
Подобных историй, оторванных, как принято сейчас выражаться, от действительности, я наслышался в детдоме от бывших беспризорников. Но я их переделывал на свой лад: Вместо душегубаблатяги у меня преимущественно действовал благородный воинхрабрец, а вместо купеческой дочери - фронтовая сестра, называемая то принцессой, то царицей. Оба они были красавцы, и оба из сражений выходили целы и невредимы, а дальше шло, как во всякой доброй сказке: женились, оправляли свадьбу. Я там был, мед лил и так далее.
Чудные это были сказки! И Лида, очевидно, догадывалась, что я выдумываю их, но она не прерывала меня и хорошо слушала. Она ведь знала, что я стараюсь для нее и что солдаты, которые слушают вместе с нею мои сказки и хвалят меня за них, вовсе тут ни при чем.
В госпитале возбуждение, суета и сумятица - идет подготовка к Новому году. Должны приехать наши шефы со швейной фабрики и студенческий ансамбль медицинского института - давать концерт. Студентов мобилизовали Агния Васильевна, читающая какой-то предмет на каком-то курсе института, и ее любимая студентка и помощница Лида. А швейников завербовал Шестопалов, давно проникший в сердца разлученных с мужьями модисток, шьющих, чинящих белье нашему и: другим госпиталям.
Праздник разбит на два этапа: сперва студенты концерт дадут, а назавтра швейники прибудут и чего-то принесут - намекал Шестопалов.
В коридоре стук, бряк, волнение. Больше всех суетится культурница Ира, и голос ее слышен везде и всюду:
- Молоток? Кто взял молоток? Вы же порвете панно! Панно, говорю, порвете! Не знаете, что это такое? Нет, товарищи, это невозможно! Я н-не выдержу, н-не выдержу! Я сама попаду в палату контуженых!..
Рояль в коридор выкатили. Все кому не лень бренчат на нем. Ирочка отгоняет от инструмента ранбольных и раскудлаченная, потная летает по коридору, вроде бы не касаясь пола, всюду и везде дает указания и уверяет руководство и себя, что она-таки не выдержит, таки угодит к психам.
Между прочим, тот самый псих, что рассказывал про богиню Коринфскую и про то, как целуются носами (умора, ей-богу!), смущенно, дергая себя за бородку, предупредил Ирочку насчет палаты контуженых: вы, мол, знаете, как на них музыка дурно влияет.
- Знаю, знаю! - оборвала его Ирочка. - Сейчас, между прочим, у всех нервы! И у меня нервы! Распустились, понимаешь!..
Старичок сконфузился, теребнул еще раз себя за бородку и тихо удалился в девятую палату.
И вот наступил долгожданный день! Лежачих вынесли на носилках, навыкатывали на тележках, и пошла музыка.
Один парень из медицинского института жарил на барабане, другой дул в трубу, третий - в саксофон, а длинноволосый студент в латаных штанах юлил смычком по скрипке. Девчата пели всякие песни про любовь и про войну.
Студенты не только играли и пели, они еще и сценки потешные разыгрывали. Одна сценка уж больно смешная получилась. Из санпропускника явился на костылях одетый в драный немецкий мундир и в дырявую каску "фриц" с нарисованными углем усами. Студент в латаной на рукавах вельветке, но при галстуке, который вел концерт и называл себя в нос "конфэрансьэ", глянув на "фрица", пожал плечами и спросил у всех нас:
- А это, простите, что за фигура? - И повернулся к "фрицу": Мы, любезный, кажется, вас сюда не звали?
Хохот прокатился по коридору и разом замер - все предвкушали, какая потеха дальше пойдет, если уж сейчас смех удержать невозможно.
- С под Сталинграда пробираюсь! - жалостно заныл "фриц". Щоб об любимого фюрера эти костыли обломать!..
Ну, тут уж все грохнули так, что в лампах свет подпрыгнул, и заговорили:
- Во дает!
- А нога-то, нога-то?! Крива!
- Дойдешь ли до Берлина-то?
- Вы поглядите, как он поумнел после Сталинграда! - усмехнулся конферансье.
- Умнель! Умнель! - согласился "фриц" и чего-то еще хотел оказать, но все представление чуть было не испортил старшина Гусаков. Он последнее время возжается с Шестопаловым, и вот, видать, они опорожнили на двоих грелочку с микстурой, и оттого перепутал старшина искусство с жизнью и загремел, приподнявшись на тележке:
- Поумнел?! Об чем ты раньше думал, живоглот? Где твоя башка была? Объясни народу!..
- Говори, стерьва, не то мы тебе!.. - поддержал старшину Шестопалов, и другие ранбольные тоже грозно загоношились.
Едва угомонили публику. "Фрицу" даже каску пришлось снимать и доказывать, что он самый настоящий русский парень из медицинского института и никакой не враг, а шеф и что все это было лишь искусство, направленное против фашизма. Однако номер с "фрицем" дальше продолжать студенты не решились, хотя там еще были сати рические куплеты и танцы на костылях, завершающиеся пинком "фрицу" под зад. Во всех других местах этот номер имел потрясающий успех, а здесь не прошел, здесь ведь не простой госпиталь, а нервно-патологический, о чем забыли медики и руководство забыло.
И, надо сказать, напрасно забыло оно об этом!
В коридоре был полумрак, потому что горело возле артистов всего несколько привезенных ими же свечей да несколько лампешек на стенах. В дальнем конце коридора, занавешенная красным одеялом, виднелась дверь девятой палаты. За нею шла жизнь, а какая - никто пока не знал.
Концерт после небольшой заминки продолжался и вошел в свое русло. Ребята уже исполнили один номер, другой. Уже спела белокурая девушка неугасимый в то время "Огонек", а Лида все не появлялась. "Неужели не придет?" - расстроенно думал я.
Никакой договоренности насчет концерта у нас не было, но я все же захватил для нее место и упорно оборонял его от наседающей солдатни. На моем же ряду сидел тот офицер с усиками и тоже нетнет да и озирался по сторонам. Я не озирался, но все равно почувствовал, когда появилась Лида. Офицер сразу вскочил и предложил ей свое место. А я только метнул взгляд в их сторону и отвернулся.
- Сидите, сидите, - тихо сказала Ляда офицеру и уважительно, как бы оправдываясь, добавила: - Чего же вам стоять, когда есть свободное место.
Она, очевидно, по моему взгляду или еще по чему догадалась, что, если не сядет рядом со мной, я уйду и чего-нибудь натворю: окно разобью, лампу, а может, и зареву. И она села рядом со мной и сразу уставилась на оркестр с полным вниманием.
Я тоже напряженно слушал оркестр и, не отрываясь, смотрел на него.
Народ захлопал, зашевелился, и я тоже с запозданием начал хлопать. Кто-то втиснулся еще на наш ряд, и меня прижали к Лиде. Я испуганно отодвигался, теснил и наваливался на моего бывшего соседа в операционной палате, а теперь вот и по скамейке соседа. Везет мне!
- Шо я тоби, забор? А? Дэрэвьяный, га? - не выдержал он.
- Оловянный! - рыкнул я.
"Дэрэвьяный" удивленно уставился на меня, моргнул раз-другой и не стал больше ничего говорить.
В это время конферансье, рассказывавший ехидные штуки про Гитлера и его клику, объявил в нос, как настоящий столичный конферансье:
- Л-любимая песня фронтовиков - "Дочурка"! К роялю подошла, улыбающаяся девушка, поклонилась нам и запела:
Злится вьюга всю ночь, не смолкая,
Замело все дороги-пути.
Ты в кроватке лежишь, дорогая,
Нежно Мишку прижавши к груди…
Пела девушка о маленькой дочурке, которую в полуночный час, в час короткого роздыха между боями вспоминал в окопе отец. И то, что от имени отца-фронтовика пела об этом девушка, женщина, почему-то особенно тревожило и скребло сердце.
Одеяло на двери девятой палаты шевельнулось, и из-под него возник Иван, тот самый, что просил меня прекратить "м-музыку". Иван прислонялся спиной у дверному косяку и стал слушать. Я с тревогой следил за ним и почувствовал, как обеспокоенно шевельнулась и напряглась оцепенело Лида. Рот Ивана начал подрагивать и кривиться. Казалось, какая-то жилка на его лице сделалась короче и оттягивала губы вбок. Иван с таким усилием выпрямлял губы, что пальцы его сжимались в беспокойные костлявые кулаки. Блик от свечи падал на лицо Ивана, и я увидел, каяк по степенно разгораются и дичают его тоскливые глаза.
Это же заметили и санитарки, которым ведено было бдить и, в случае чего, принимать решительные меры. Они белыми тенями возникли подле контуженого и принялись осторожно и молча оттирать его от косяка в палату. Иван тоже молча и настойчиво отбивался от санитарок. Он смотрел в одну точку - на свечу, рот его подергивался, будто он судорожно сглатывал музыку.
И вдруг Иван издал клокочущий, гортанный вопль:
- H-н-e ца-ца-пай-те! - И тут же высоко, как резинового, подбросила его страшенная сила, и он упал, сраженный припадком, ножницами раскинув ноги.
Музыка оборвалась. И теперь особенно явственно слышалось, как часто и тупо стучит затылок контуженого о деревянные половицы. На крики Ивана выскочили из палаты еще несколько контуженых, и началось…
Свечи погасли. Коридор провалился в темноту. Раненые бросились бежать. Крик, стон, вой…
- А-а-а-а-а!
- Бомбят, что ли?!
- Уби-и-или-и-и-и! Ой, убили-и-и-и!
- Товарищи, товарищи!
- Больные, спокойно! Голубчики, спокойно! - взывала во тьме Агния Васильевна. Но ее никто не слышал и не слушал.
Няни старались поскорее растолкать по палатам тележки, унести носилки.
- Кончай панику, в господа бога! - перекрывая весь грохот, заорал старшина Гусаков и тут же опрокинулся с тележки, громко рухнув на пол, хрустнули на нем гипсы, голос оборвался.
Видимо, опыт разведчика подсказал мне, как надо действовать в этой обстановке. Я схватил Лиду, прижал к стене, загородил собой и кричал ей:
- Стой! Изувечат; Стой, говорю! Она порывалась бежать.
- Да стой же ты!..
Кто-то ударил меня, а потом рванул за раненую руку так, что в глазах закружился огонь. Я охнул. Оседать начал.
- Миша, что с тобой?! - подхватила меня Лида и в ужасе истерически крикнула: - Свет! Зажгите свет! Ой, да что же это такое?
Появился свет. Санитарки и солдаты из выздоравливающих навалились на Ивана, связали его полотенцем. Контуженый все еще вздрагивал на руках санитарок и со всхлипами брызгал слюной и пеной. Гладя по мосластым спинам и по стриженым головам других контуженых, наговаривая им что-то умиротворяющее, байкающее, сани тарки повели их в девятую палату. Туда же пробежала дежурная сестра со шприцем наготове и со стаканом воды, Двоих солдат и старшину Русакова, валявшихся на полу, тут же унесли на перевязку. Несколько человек, люто ругаясь и охая, пошли в перевязочную сами.
А я, когда близко мелькнула лампа, увидел кровь на щеке Лиды и рванулся к ней:
- Кровь?!
- Какая кровь? - изумилась Лида и вдруг схватила меня за руку. - Это твоя! Это твоя… Я слышала, как потекло по щеке. - И сильно потащила меня: - Скорей на перевязку, скорей…
Мы очутились в перевязочной. Там толпился бледный народ. Кто похохатывал, кто требовал скорее остановить кровь, некоторые все еще рыдали, ругались, а иные лишь слабо стонали. Русакова оживили нашатырным спиртом.
- Все это сикуха-культурница! Предупреждали же ее контуженные об музыке, предупреждали! - ругался старшина и голос его успокаивающе действовал на раненых, на меня в особенности.
Я потихоньку выбрался из перевязочной и пошел искать Рюрика. Он оказался цел и невредим, помогал сестрам. Помогали и студентымедики, Коля-азербайджанец, парень, который изображал фрица, даже усики не успел стереть. Я тоже стал помогать. Но тут послышалось:
"Миша-а! Мишка! Вы не видели Мишу?" - Я еще и подумать не успел, что это обо мне, - мало ли Мишек на свете, как налетела не меня петухом Лида:
- Герой какой нашелся! Без перевязки ушел…
- Не шуми ты, Лидка, ничего мне не сделается.
- Да, не сделается, - сказала она, и губа у нее задрыгала. Вон кровь-то лье-oт! Иди, говорю, на перевязку, несчастный, а то я тебе не знаю что сделаю!
И я пошел на перевязку.