Ирочку с работы выгнали. Раненых привели в порядок. Все прибрали, наладили. Вот только шефы наши пострадали - остались без инструментов. В суматохе погнули трубу, на барабан кто-то наступил или упал и покорежил его. Студенты, по слухам, прирабатывали на хлеб музыкой этой. Остались без приработка жаль. Неловко получилось. Нехорошо. Я всегда презрительно относился к этой Ирочке. Оказывается, не зря.
Но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. После этой "битвы" отношения между мной и Лидой сделались такими, что мы вовсе перестали избегать друг друга и таиться.
Если по какой-либо причине я не выходил ее встречать, она сама появлялась в нашей палате хоть на минутку. Солдаты к этому уже привыкли и даже насмехаться надо мной перестали. Мало того, нас всячески оберегали, и до меня дошел слух, что всем надоевший грубиян и выпивоха старшина Гусаков отчитал офицера с усиками за то, что он сказал какую-то поганость о нас с Лидой и в заключение даже будто бы кулачище под усики младшему лейтенанту поднес. Ну, это уж придумали, пожалуй. У нас тут присочинить есть такие мастера, что закачаешься.
Конечно, если бы услышал какую гадость я сам, то просто дал бы плюху младшему лейтенанту и все. А за это меня выдворили бы из госпиталя, а может быть, в штрафную роту отослали бы. Бить офицера солдату не полагается даже в госпитале.
Катится время, бежит. Весна скоро. Шестопалова, старшего сержанта, моего соседа - "дэрэвьяного", Колю-азербайджанца и еще много кого уже выписали из госпиталя и направили на пересыльный пункт.
Рюрика тоже комиссовали домой - у него на легком не зарастает дырка. Он получил новое обмундирование и ждал какую-то окончательную бумагу. Завтра я провожу его на поезд. Мне разрешили. А сегодня он меня спросил:
- Ты хоть знаешь, где живет Лидка-то?
- На улице Пушкина, дом с поломанным крыльцом и с флюгером на крыше.
- Ну, раз с флюгером, значит, найдешь, - заключил Рюрик и бросил на мою подушку сверток с обмундированием.
Я прикрутил к гимнастерке свои награды, стараясь попадать в просверленные Рюриком дырки, надел тесные сапоги и предстал перед народом весь окованный, стесненный новым обмундированием.
- Ну как, ничего, братцы?
- Какой там ничего?! Гвардеец! Чистых кровей гвардеец!
- Нет, правда, братцы?
- Не верит! Да сегодня девки по Краснодару снопами валяться будут!
- Слухай, тэбе до артыстки трэба!
- На хрена сдалась ему артистка! Какой прок от нее! Он любую буфетчицу в таком параде зафалует!..
- Да ну вас! - совсем уж обалдевший от конфуза и счастья, махнул я рукой и подался из палаты. А вслед неслось:
- Ты там про природу долго не разговаривай! Небо, мол, видишь? Землю, мол, видишь? Ну и все…
- Выпей для храбрости!..
Эти научат! Опытный сплошь народ, особенно на языке.
А все же кой-чему и обучили… Пользуясь советами "опытных" бойцов, я благополучно миновал все госпитальные заслоны, а также вахтера с будкой и направился на улицу Пушкина, которой вскорости и достиг. Также без особенных помех и затруднений нашел дом с флюгером - и тут чего куда девалось: оробел, топтался возле поломанного крыльца. А потом сел, потому что ноги, отвыкшие от обуви, жало невыносимо.
Я долго сидел на крыльце, слушал, как скрипит ржавый флюгер на крыше и сыплются крошки льда с ветвей, и до того досидел, что замерз, и сунул руки в рукава стеганого бушлата. Из дому вышла женщина с кошелкой в руке, глянула на меня большими, все еще яркими глазами, и я понял, что это мать Лиды.
- Вы чего-то потеряли молодой человек?
- Червонец!
- Где потеряли-то?
- Там, - кивнул я подбородком за ворота, потому что руки не хотелось вытаскивать из рукавов; мне все как-то сделалось нипочем.
- А ищете червонец здесь оттого, что светлее? Я этот анекдот знаю.
Разговор иссяк, все смешное кончилось. Надо было уходить "домой" в тепло, а я как прирос к этому крыльцу с проломленной ступенькой.
- И долго вы намерены сидеть здесь, молодой человек?
- Не знаю, - ответил я, впадая в уныние. - Еще посижу маленько, и тогда ясно станет.
- Что ясно-то?
- Все станет ясно.
- Э-э, дорогой солдатик, да ты вовсе закоченел! - нахмурилась женщина. - А ну марш в дом! Лидия спит. Разбуди ее. Я скоро вернусь из магазина. - И она ушла.
Дверь в сенцы осталась открытой. Я тщательно вытер сапоги, вежливо постучал в дверь и тихо вошел в дом. Снял бушлат, повесил. Звякнули медали. Я придержал их рукой и огляделся. Старый диван с зеркалом, бархатная с проплешинами накидка на туалетном столике, шифоньерчик с точеными ножками, картина, писанная маслом, в потускневшей раме. На картине арбуз и две груши - скудновато для такой рамы.
Отец Лиды был, видимо, начальником, и они жили в довоенное время хорошо. Но куда делся отец, Лида не рассказывала, а спрашивать было неловко. Из города они не успели выехать и во время оккупации проели с матерью все вещи, какие только можно было проесть. Проели и половину дома - это уже после оккупации. И зуб Лида поломала при немцах. Во время обстрела забилась она под стол, и не то со страха, не то еще от чего щелкала семечки, и под разрывами не заметила, как вместе с семечками попала в рот галька. Словом, понесла урон от войны.
Ох, и дуреха же! Право, дуреха! Спит и не знает, что я пришел при всех регалиях и в обмундировании. Она привыкла видеть меня в одеяльной юбке или в байковом халате, протертом на локтях. Не узнает небось.
Я придвинулся к дивану и опасливо глянул в зеркало. Ничего парень. Лицо, правда, осколком повредило, но это ничего, это за свидетельство геройства сойдет. Какое-то выражение на лице у меня незнакомое, осветилось вроде бы чем-то лицо. Недаром как-то в перевязочной, куда я пришел после ванны на перевязку, Агния Васильевна, эта до жуткости строгая Огния, сняв пенсне и близоруко щурясь, будто на бог весть какого "прынца" поглядела на меня и закудахтала так, будто золотое яичко снесла:
- Лидочка! Лидочка! Ты посмотри, какой у нас Миша-то стал!
Тогда я страшно смутился и удрал из перевязочной. Но я всетаки знал, что стал красивей и лучше. И мне было хорошо оттого, что я стал лучше, и на душе у меня праздник. А в праздник люди всегда выглядят красивыми.
Я пригладил заметно отросший, чуть волнистый чуб и кашлянул. Никакого ответа. Тогда я осторожно отодвинул занавеску на двери, ведущей в другую комнату, и увидел Лиду.
Она спала.
Я поставил стул и сел подле кровати. Сидел, смотрел, как ровно и глубоко дышит Лида, как легко пошевеливается одеяло на ее груди и как бесшабашно раскинулись ее волосы по пухлой подушке. Я привык видеть Лиду в белой косынке и не знал, что у нее такие пенистые волосы. Что-то истаивало у меня в груди. Я не удержался и дотронулся до волос Лиды. Они были действительно мягкие, невесомые, как пена. Лида шевельнулась и открыла глаза. Секунду она ошеломленно смотрела на меня, затем поддернула одеяло до подбородка.
- Ой, Миша! - Она какое-то время таращила на меня глаза, потом, как слепая, дотронулась до меня, провела рукой по волосам, по лицу, побрякала медалями, икнула и засмеялась: - Ой, и правда Миша!
Лида схватила меня за чуб и принялась теребить его так, будто этo не мой чуб, а грива лошадиная. Она терзала мой чуб, а я терпел и улыбался. Она пригнула мою голову к себе, притиснула к груди и заливалась все громче и громче:
- Мишка! Пришел! Сам! Один! Нашел!.. - И все икала и смеялась. Вот уж воистину, как у ребенка: то икота, то хохота! Ой, Мишка, и ты сидел возле меня? Я никогда-никогда этого не забуду, Миша! - Она укусила губу, отвернулась и опять икнула. По щеке ее покатилась слеза, круглая-круглая, и беспомощнаябеспомощная такая Лида была.
- Ты что? Ты что это?
- Ты знаешь, Миша, такая жизнь кругом: раны, кровь, смерти и вот такое… Даже не верится. Все еще кажется, что я сплю, и просыпаться не хочется. - Икота, слава богу, пропала, но смех тоже пропал. А как хорошо смеялась Лида, и зуб поломанный во рту ее мелькал веселой дыркой.
- Ты какая-то сегодня…
- Какая? - спросила она и по-ребячьи, локтем утерла лицо.
- Нервная, что ли?
- Ну уж и сказанул, - улыбнулась она сквозь слезы, которые дрожали на ресницах. - Мне ведь одеться надо, Миша. Отвернись.
Оба мы тут же смутились и стали глядеть в разные стороны. Но глаза наши сами собой встретились.
В упор глядели мы один на другого. Глядели напряженно, не отрываясь, будто играли в "кто кого переглядит". Лида первая опустила глаза и жалобно попросила:
- Отвернись, Миша.
Я стиснул ее руку до хруста.
- Отвернись, родненький, - еще тише повторила она, отвернись, лапушка… - Голос ее слабел, угасал. - Мама!.. - пропищала она.
Я с трудом выпустил ее руку и, переламывая в себе что-то такое смутное, захлестывающее даже рассудок, отодвинулся, а потом шагнул за занавеску и сел на диван. Медленно унималась дрожь, мне становилось все стыдней и стыдней, а Лида снова принялась икать.
- Господи, да что же это за напасть?! Ты, Миша, удрал без разрешения? - голосом, в котором была виноватость, спросила из-за занавески Лида и опять икнула.
- Да! - сердито отозвался я.
- Молодчик! - совсем уже виновато похвалила она меня и появилась в халатике, смущенная и робкая. Мимоходом, несмело погладила она меня по щеке, направляясь к умывальнику, стоявшему в этой же комнате.
А я как подскочил сзади, как цапнул ее под мышки да как зарычал лютым зверем - она аж шарахнулась, таз опрокинула:
- Ты Чего? Ты чего? Рехнулся?!
- Ничего. Умывайся знай.
Она принялась чистить зубы углем, а я взял альбом в бархатных корочках с этажерки и начал листать его. На первой странице обнаружился жизнерадостный ребенок.
Он в совершенно голом виде лежал на подушке и пялил глаза на свет белый.
- Надо же! Икота-то кончилась! - удивленно сказала Лида, утираясь полотенцем.
- Хэ! - сказал я. - Икота! Я и похлеще чего изгнать могу! Наваждение! Беса! Родимец! Даже наговоры… приворотные средства. Это неуж ты? - ткнул я пальцем в жизнерадостного ребенка.
Лида выхватила у меня альбом, треснула им меня по лбу.
- У-у, бессовестный какой! На вот! - Сунула мне подшивку журналов "Всемирный следопыт", а сама ускользнула под занавеску.
Я листал подшивку, стянутую веревочкой, смотрел картинки, а за занавеской слышался шорох одежды, и Лида развлекала меня оттуда разговорами:
- А где ты амуницию взял? Так она тебе идет!
- Рюрик дал. Его комиссовали.
- Молодчик.
- Кто молодчик-то?
- Ты, конечно! Вон от икоты меня излечил. А нашел-то как?
- Нюхом!
- Ну и нюх у тебя! Звериный прямо!
- Говорю тебе, таежный человек я.
- С тобой опасно!
- Еще как!
Лида явилась в синеньком платье с белой кокеткой, в навощенных туфлях, причесанная как-то так, что волосы вроде бы сами собой на плечи скатываются, но в то же время и прибраны, не кудлаты.
- Вот и я нарядилась! - перехватив мой взгляд, сказала она, скованная и чего-то стесняющаяся. - Не одному тебе форсить! - И, чудно закинув подол, подсела на диван, ощипалась, натягивая платье на колени. - Малое все сделалось…
Я листал журнальчики и помалкивал да поглядывал на нее украдкой.
- Что-то мама задержалась, - сказала Лида таким тоном, будто обманула меня в чем, и, не дождавшись ответа, с натянутым смехом прибавила: - В очереди застряла. Стареет. Любит поболтать. А раньше терпеть не могла очередей и болтовни.
Я листал "Всемирный следопыт". Лида отняла у меня подшивку.
- Ну, что будем делать, Миша-Михей?
- Почем я знаю?
- Почем-почем! Бука! - ткнула она меня в бок пальцем.
Я подпрыгнул, потому что щекотки боюсь.
- Мы будем гулять с тобой по Краснодару. Вот придет мама, пообедаем и отправимся. А то забудешь наш город. Уедешь и забудешь.
- Не забуду!
- Как знать?
- Не забуду! - упрямился я.
- И до чего же ты сердитый, Мишка-Михей!
- У нас вся родова такая. Медвежатники мы.
- Какие медвежатники? Медведей ловили, что ли?
- Ага. За лапу. Дед мой запросто с ними управлялся: придет в лес, вынет медведя за лапу из берлоги и говорит: "А ну, пойдем, миленький! Пойдем в полицию!" И медведь орёт, как пьяный мужик, но следует.
Ляда внимательно слушала меня и вроде бы даже верила.
- Ну и балда же ты, Лидка! А еще в институте учишься!
- Сам ты балда!
Лида хлопнула меня по руке. Я ее. И пошла игра: кто чью руку чаще прихлопнет. Лида, медицинская сестра, ничего не скажешь, ловкая девка! Однако же и я не в назьме найден - в тайге вырос, с девяти лет ружьем владею, потом детдомовскую школу прошел может, самую высшую по психологии и ловкости школу.
Лида лупит меня по руке, а я ее заманиваю, а я ее заманиваю. И как только она увлеклась, тут я и завез ей изо всей силушки!
Лида завопила - и руку в рот, а на глазах слезы навернулись от боли. Девушка все же, нежное существо, а я… Виновато погладил я ее руку, стал на пальцы дуть. А пальчишки, господи твоя воля, аж светятся насквозь и ногти розовенькие. Вот если бы не детдомовец я был, то и поцеловал бы пальчики эти, каждый по отдельности, но не могу я этого сделать, стыдно как-то.
Однако же и оттого уж только, что я подул на ушибленную руку, легче сделалось Лиде, и она принялась колотить меня кулачишком:
- Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе!
- Карау-у-у-ул! Наших бьют! - заорал я и подвернул Лидку, придавил к дивану, и мы начали дурачиться и бороться. И до чего бы мы доборолись - неизвестно, да в сенках послышались шаги Лидиной матери. Мы отпрянули друг от друга и стали торопливо приводить себя в порядок.
- Мама, а Мишка обманывает меня и балуется, - капризно пожаловалась Лида и надула губы.
- Это ж основная обязанность мужчин, доченька, - обманывать и баловаться, - ответила мать, выкладывая из кошелки черную горбушку хлеба. И по ее глазам и тону я понял, что эта женщина очень много пережила и много знает. Мать тут же окинула меня пристальным и умным взглядом.
- Так это и есть тот самый герой, который грудью защитил мое чадо?..
Она сняла шубу и стала цеплять ее на вешалку. Гвоздь у вешалки давно уже расшатался и вылазил из дырки. Шуба была тяжелая, и гвоздь не удержал ее - выпал. Шуба, слабо охнув, тоже упала. Я взял чугунный утюг с плиты, выпрямил гвоздь и забил его не в старую дырку, а в целую доску, пошатал, пристроил вешалку, водворил на место шубу.
- Вот что значит мужчина в доме! - оказала мать не то в шутку, не то всерьез и чуть заметно усмехнулась, глядя на меня, и я стушевался. А Лида уже наливала в рукомойник воды и совала мне плоский обмылок, будто я невесть какую работу выполнил.
Руки я все же помыл.
- Чем же мы будем потчевать гостя? - не то опросила, не то подумала вслух мать, и Лида жалостно отозвалась, глядя при этом с затаенной надеждой на нее:
- Придумаем что-нибудь.
- Да вы не хлопочите. Какой я гость? И сыт я. Нас хорошо кормят - на убой. Вот Лида знает.
- Мало ли как вас там кормят и мало ли чего Лида знает, заявила мать и подала Лиде жестяной бидончик. - Мигом слетай на рынок за молоком. Мы сварим мамалыгу. Вы когда-нибудь ели мамалыгу? - обратилась она ко мне.
- А что это такое?
- Ну вот, вы даже не знаете, что такое мамалыга, - усмешливо проговорила она и, когда Лида выпорхнула за дверь, думая о чем-то совсем другом, пояснила: - Мамалыга - это почти каша, только из кукурузы. Понятно?
- Понятно.
Мать прошлась по комнате, без надобности поправила занавеску и остановилась против меня. Я почувствовал - она хочет что-то сказать, и сказать неприятное для меня. Я отвел глаза в сторону и насторожился. И вдруг мать дотронулась до моих волос, погладила их почти так же, как Лида, и спросила:
- Вам сколько лет, Миша?
- Девятнадцать.
- Хороший возраст, - вздохнула мать и принялась растапливать печку тремя дощечкамл от тарных ящиков, бумагой какой-то и мазутным тряпьем. - Хороший возраст, - повторила она. - Вам бы сейчас по клубам, по вечеркам, петь, танцевать…
- У нас танцевать не умеют, у нас пляшут, - мрачно прервал я ее и отстранил от печки, потому что не растапливалась она, а только дымила.
Кое-как раздул я печку. В ней огонек закачался, хилый, чуть живой от такого топлива. Сюда бы охапку наших сибирских швырковых дров!
- Студено у вас, - оказал я.
- Студено, - эхом откликнулась мать. - Слово-то какое точное. Везде сейчас студено: в домах, на улицах, в душах… - Она хрустнула пальцами и наконец тихо опросила:
- Михаил, мне можно поговорить с вами откровенно?
- Почему нельзя? Можно. Я откровенно люблю.
- Вы не сердитесь. Я - мать. И дочь - это единственное, что есть у меня. Муж нас оставил, бросил. Он доктор. Сошелся с какойто во фронтовом госпитале. И вы понимаете… Словом, Михаил, будьте умницей, поберегите Лиду. Душонка у нее - распашонка. Она уж если… все отдаст. А девушке и отдавать-то - всего ничего.
- Зачем вы так?
- Ах, Михаил, Михаил… - сжала ладонями седые виски Лидина мать. - Не так бы надо сказать. Но раз уж сказалось, так слушайте дальше. Вы уже взрослый, вам уже девятнадцать. Не ко времени это все у вас, Михаил! Еще неделя, ну, месяц, а потом что? Потом-то что? Разлука, слезы, горе!.. Предположим, любви без этого не бывает. Но ведь и горе горю рознь. Допустим, вы сохранитесь. Допустим, вас изувечат еще раз, и несильно изувечат, и вы вернетесь. И что?.. Какое у вас образование?
- Семь.
- А специальность?
- Была специальность… да сплыла.
- Вот видите, вот видите, - подхватила она. - Лидка тоже еще на перепутье. Институт даже не кончила. В общем, Михаил, будьте взрослым. Сделайте так, чтобы ваши отношения не зашли далеко. Понимаете, есть вещи, есть такие вещи… Ну вы меня понимаете…
- Да. Почти что. - Я резко поднялся и стал надевать бушлат. А он, гад, как нарочно, не надевается, раненая рука мешает. Пришлось зубами помогать натягивать.
Диван затенькал пружинами. Мать подошла ко мне и молча отняла бушлат, В уголках ее глаз, у самых морщинок блеснуло.
- Не уходите. Вы сделаете ей больно. А боли и горя - добра этого и так хватает.
Мать неуверенно протянула руку, нежно погладила меня по плечу, и я от этого чуть было не заревел.
- Дети вы мои, дети! - Она уронила руки. - Разговор наш вы можете забыть… Это ведь только слова, слова матери, у которой ум и сердце тоже иной раз не согласуются. Может, я и не права? Может, устала от нужды? Оскудоумела от горя? Все может быть. Простите меня, бога ради…
- Что вы? За что?.. - У меня повело губы. - Я ведь и в самом деле отучился думать о других… За меня начальство думает, старшина харч выдает - и вся недолга. - Я помолчал и добавил: Не переживайте хоть из-за этого. Будет в норме! Так в детдоме у нас говорили, - вымучил я улыбку.
- А у вас?
- У меня? Обо мне не стоит. Я - солдат, а загадывать солдату нельзя, по суеверным соображениям, - пояснил я.
В это время в комнату ворвалась Лида, поставила бидончик на стол, разделась и… Ох, и глазастая девка все-таки!
- Вы что? Что у вас произошло? Мама!