- Вот что, Федя, дорогой Федор Иванович! Не к лицу тебе панихиду петь. На фронте я такого не знал за тобой, не знали и командиры наши… Съездишь туда и вернешься здоровый. У Афони моего рука крепкая. У него еще никто никогда не помер. Никто, Федя, никто!..
"Во дает, старик! - подумал Афанасий с усмешкой. - Ну, какая там у меня рука? Чего он придумал?"
- Значит, согласился сын на меня?
- На тебя, на тебя, - передразнил отец. - Разговор-то вышел тяжелый. Ну, я сперва его попытал, про другого врача позакидывал - ну и обидел, конечно. Убежал Афоня куда-то, переживает. Не доверяешь, мол, мне, не веришь…
- Зачем ты, Коля? Зачем ты так по-худому? И сын все же, одна с тобой кровь…
- А я ему записку оставил. И наказал, чтобы сам тебя оперировал. И чтобы все по-хорошему. На все, понимаешь, сто.
- А не откажет? - опять спросил голос и замер. И в этот миг ударили соловьи. Они сорвались, точно с горы, и запели с шальной удалью, бесшабашно, точно были теперь на свадьбе, на какой-то счастливой гулянке - и забыли обо всем, обо всем, и только пели, пели и пели.
- Слышишь, Федя? Ты слышишь?
- Слышу. Это птички меня отпевают.
- Да брось ты, Федя…
- А он не откажет?
- Нет, ни за что! Наоборот, разозлил я его, обидел, а он в обиде-то сильно хорош. Так отделат тебя, что приедешь, как после баньки…
- Приеду, конечно, приеду. И стану тут помирать.
- Да брось ты свою чихню! Афоня мой не позволит. И не таких, поди, выручал!
Афанасий сидел, как связанный. И было то жарко, то холодно, то хотелось курить, то хотелось пошевелить ногой - она затекла совсем, но он боялся даже дышать. А в голове билось только одно. Только одно - так вот о чем отец писал за столом! А соловьи кричали теперь почти у самого уха. Но это вода виновата. Это по воде летят звуки, это по ней они несутся с такой быстротой. И летят, поднимаются выше, все выше, и там от них - одни брызги, одни уж осколки, и они надают в воду и погибают. И тут же родятся, и все снова, снова и снова…
- Ох, выпевают, - сказал отец и рассмеялся.
- Тебе весело, а я не могу. Нехорошо мне.
- Да брось ты, Федя! Сынок этого не допустит. Он из земли подымет, прямо ногтями выцарапат.
- Ты не говори - понимаю. Каждому свое. Мой тоже вчера приехал, как в кол колонул - в район, говорит, забирают. А я отвечаю: думай, у тебя повышенье, не все председателем-то колхоза. Но только за тобой не поеду. Здесь родился, здесь и помру. И ты меня не трогай, как пешку. Я тебе - не игра…
- Правильно! Нельзя тебе ехать.
- Что правильно?.. Вот сынок твой посмотрит и скажет - опоздали, товарищи. Он уже давно тебя съел…
- Кто он-то? Да кто он, Федя?! Да никакого рака нет у тебя. Иди на операцию с легкой душой. Сынок мой не ошибется.
Афанасий улыбнулся в своей засаде. "Ну-у, родитель, прямо векселя раздает", - к стало легко. Голова уже не болела, и дышалось свободно, и обида, та большая обида все уходила куда-то и уходила. И он опять зажмурил глаза, и все тело стало исчезать, исчезать куда-то и - полетело, как в полусне. И он бы, наверное, задремал, но снова ожили голоса.
- Ты меня, Коля, не пеленай. А хоть бы и что-то… Ведь пожил я, кое-что повидал… Вон как птички кричат. И чего они выпевают…
- А я тоже заслушался. И не надо бы там березы рубить. А то в войну, говорят, не рубили, а теперь, как одурели…
- Не ворчи, Коля. А то много ворчим все, состарились.
- Ну ладно. Ты состарился, а я не состарился. - Отец почему-то вспыхнул и постучал деревяшкой. Под ней хрустнула ветка - и отец сразу одумался.
- Ты не обращай на меня. Какой-то горячий я. То ли нервишки…
- Я и не обращаю. Давай-ка присядем, а то я устал. Вот и газету припас я, на газету и сядем.
- Ох, Федя, Федя. Ты у меня вечно за няньку. Кто у нас ботинки-то в прошлый раз покупал?
- Ты, Коля, ты!
- Ну, хорошо, вот придешь из больницы, так сразу тебя в обувной и пошлю, - отец засмеялся и зашуршал газетой.
- Ты меня, Коля, не утешай! И не старайся. Я все понимаю, и все может быть. Так что давай-ка на всякий случай обнимемся.
- А я не хочу, не хочу, - подал снова голос отец. Но потом, видно, не выдержал и притянул друга за плечи. Афанасий слышал, как они тяжело задышали, как отец притворно заохал, как его друг запокашливал - и опять успокоились. И снова ожили птицы. Они кричали теперь протяжнее, тише, наверно, устали. По воде шли дороги, дорожки, луна сияла весело и была точно живая.
- Господи, кто же это все придумал да на землю поставил! Вот живешь, живешь - и все мало и все не хватило. А ведь не в масле же мы с тобой, Коля, катались. Не в масле.
- Ну вот, заворчал.
- Э-э, нет, не ворчу. А вот ты родного сына обидел. Каку-то записку выдумал! А до этого, поди, накричал на парня…
- Не надо, не трави душу. Мне и так что-то муторно.
- Вот-вот, а то больно горяченький… И все же, Коля, давай встанем на ноги да по-фронтовому обнимемся. Помнишь, как в сорок третьем-то…
- Помню, помню, сержант… - Отец встал медленно, а тот уже был на ногах. Афанасий не выдержал и приподнял голову. Отец лежал у Федора лицом на груди, и лопатки у него подрагивали.
- Ну, хватит, Коля. И на всякий случай - прощай…
- Ты такого не говори! - Отец сразу отпрянул от него и застучал деревяшкой. - Не говори при мне! Не позволю!
- Ладно, ладно. Только есть к тебе одна просьбишка - давай походим по берегу да помечтаем?
- А зачем?
- Ты не бойся, не вздрагивай. Дело-то будет маленькое. Есть тут недалеко полянки, две полянки мои. Там я в молодости и оставил себя. Там и жену свою повстречал… Сегодня с тобой побродим, а завтра уж - по больницам.
Они прошли в двух шагах. Еще немного прошли - и отец заворчал:
- Нет, давай остановимся, что-то сердце покалыват. Как шагнешь - прямо шипом.
- Вот-вот. Меня гонишь в больницу, а сам того хуже. Вот приеду - поговорим.
- Приедешь, Федя, приедешь! - сказал отец возбужденно и засмеялся. - Ну, показывай давай, где поляны-то?
- А вон, Коля, вон! Лежат под луной да поляживают.
- А чего им! - И отец зашагал вперед.
Афанасий поднялся из-за укрытия. Они были уже далеко. И шли теперь обнявшись. Потом их спины слились в одну, и он услышал голос отца:
- По Дону гуля-я-ет… - И сразу ему подпел протяжный сильный басок:
- Казак молодо-о-ой…
Афанасий теперь стоял в полный рост, улыбался. Стало легко, как в детстве.
ЛЕГКАЯ
1
Говорят, к сорока годам в человеке что-то стихает и успокаивается, и все чувства, желания входят в свои берега. А если разобраться, то много ли сорок лет? Просто жизнь так коротка, быстротечна, что надо ловить свое счастье, пока еще можно, пока в тебе бродит горячая кровь. А если она уже не горячая, если все прошло, миновало - и вот уж рядом печальный закат… Об этом и еще о чем-то длинном, тяжелом думал школьный учитель Валерий Сергеевич и молча курил. Сигарета не успокаивала, да и мешала девочка. Она сидела напротив и смотрела в окно. Глаза были сухие, настойчивые, таили обиду.
- Пойдемте к маме… В последний раз.
Он вздрогнул от ее голоса и распахнул створку. В комнату залетел легкий воздух. Запахло мокрой зеленью, огурцами. Учитель вздохнул глубоко и нахмурился. Потом вспомнил девочку.
- Нина, чего тебе?
- Пойдемте к маме! Я боюсь одна на могилу…
Он поежился, точно от холода, закурил. Струйка дыма казалась голубенькой посреди большой комнаты. Таким же голубым и веселым переливался хрусталь, запертый в гладком дубовом серванте, даже ковры на полу и по стенам тоже оделись в голубое, зеленое - это солнце потревожило их. А учителю снова грустно. И снова в глазах родилось больное и темное, и чем сильнее вглядывался в эту девочку, тем больше делалось этого темного, и он опять сползал, погружался в свою тяжелую думу.
- Пойдемте?! - требует девочка.
- Ну, хорошо.
Он снова курит, вздыхает, а девочка хмурится, молча ждет у двери.
На улице солнечно и свежо. Ветерок какой-то обволакивающий. Он залетает под воротник, под рубашку и скользит, трогает тело, словно бы сам живой. "Эх, какой воздух!" - не может сдержаться учитель и поднимает высоко голову. В такой день хорошо оседлать машину и лететь в дальние леса, перелески, где шевелятся, поскрипывают под листьями белые грибы и синявки, где все дышит тишиной и покоем, и усыпляет, укачивает этот покой. Девочка идет рядом, смотрит под ноги.
Он выбрал самый дальний, окольный путь. Вот уже кончилась улица, и обступили поля. Но учитель свернул направо, в березы. Там, глубоко в лесу, был школьный трудовой лагерь. Там жил его сын - пятиклассник Сергей. Он любил приходить к нему неожиданно, да и сын всегда ждал. Вот и сейчас он решил повидаться. Нина чувствует его хитрость и как-то покорно стихает. Глаза сощурены и смотрят вперед.
Из-за берез показалось солнце, оно повисло так неожиданно, что он вздрогнул. Лучи были прямые и жаркие - опять возвращался зной. От земли, от листьев, от старых сучьев поднимался пар и пропадал в вышине. Влага, пролитая за ночь на эти травы, березы, опять уходила туда, откуда пришла. Девочка кашлянула, призывая к себе.
- Я уеду, а кто мне напишет?
- Я напишу. И мой Сережа напишет. Ты ведь дружишь с Сережей. Вот и пишите…
- А еще?
- Кто-нибудь…
Она обиженно замолчала. Сандалии неслышно опускались в песок, и она точно не шла, а подкрадывалась, и этот легкий шаг его мучил, потому что кого-то напоминал. "Ну, конечно, ходит, как мать…" - вдруг подумал Валерий Сергеевич, и сразу жалость пронзила. Ведь Нинка же теперь сирота, совсем круглая сирота.
- Тебе будет хорошо в детском доме! Да и город большой, театры… Я бы сам пожил в городе.
- Какие театры, - прервала девочка и улыбнулась. Улыбка была тихая: она снова хотела заплакать или в чем-то признаться, и нерешительность эта, видно, томила, мешала дыханью.
- Извините, я перебила.
- Ничего, Нина, ничего…
- Я попрошу…
- Говори, говори, - подбодрил он, а у самого все замерло, затаилось: "Чего опять выдумала, клонит к чему?"
- Я потом… - она замолчала. Учитель обрадовался молчанию и спокойно курил. "Какое тяжелое вышло лето, да кто поможет - никто. Вот уж целый месяц ни тетрадей, ни школы, а все нет желанного отдыха. Да и жена далеко, в Черкассы уехала. Хотела недельку погостить у родителей. Но разве обойдешься неделькой? А была бы рядом - все же горе полегче. Но откуда, за что это горе? За что же?!" - вопрошал он кого-то и нервно покашливал. Березы не шевелились.
- Вы завтра меня повезете?
- Завтра, Нина, не беспокойся.
- Я так… Все равно…
Она шла теперь, как молчаливое осуждение, да и лицо ее было сухое, серьезное, без кровинки лицо. Иногда посматривала на небо, точно бы ждала грозу, непогоду и заранее боялась грозы. А в небе уже шли облака. Они родились внезапно. Из ничего. И медленно потекли над лесом.
Девочка опять подняла глаза, и он усмехнулся.
- Чего там увидела? Запнешься! - он попробовал пошутить и отвлечь ее, но голос вышел мрачный, глухой.
- Не запнусь! - так же мрачно ответила и еще внимательней засмотрела вверх.
Облака были, странные: одни белые, другие темные, иногда два облака сливались в одно, и тогда цвет выходил какой-то серый, белесый, но все равно в этом облаке уже слышался дождь. "Хорошо, что дождь снова, значит, трава подрастет и покосим…" - подумал с облегчением Валерий Сергеевич и усмехнулся сам над собой. За годы жизни в деревне он стал совсем деревенским. Вот и сейчас он подумал вдруг о своей корове, об овцах, которым надо поставить сена, а в засуху разве поставишь? Зато после дождика любая травка пойдет, зарезвится. Может, и разрешат покосить по лесам. Девочка кашлянула, поправила волосы.
- Ну что, запнулась? - опять попробовал пошутить он, но та не поняла шутки, не поддержала.
- Я легкая, не запнусь…
- Какая?
- Легкая, - в голосе - новая досада и боль.
- Легкая, легкая, - он не заметил, что говорит вслух. И уж совсем не заметил, как опять ее вспомнил. "Как они похожи все-таки - мать и дочь! И походкой, и голосом… Ну и что из того - пусть похожи". Но все равно уже мысли эти стали опутывать, обволакивать, и не было сил от них отмахнуться, избавиться, да и зачем. И он совсем сдался на милость им, но все равно, чтоб отвлечься, стал считать деревья. Думал - дойдет, досчитает до ста - и полегчает, исчезнет боль, но вот уже до ста дошел, вот уж больше, а все так же ныла, болела душа. И он совсем, совсем покорился, стал думать о давнем, о прошлом. Но в этом прошлом опять поднялась она, а с ней и сам он в свои двадцать лет. Нет, не в двадцать уже, в двадцать семь. Институт он закончил поздно, не вовремя. Да и какая радость парню в педагогическом? Теперь бы не пошел ни за что, а тогда вернулся из армии и сразу - бух, как с обрыва, одно утешенье - институт в родном городе, а он любил городскую жизнь. И вот он - уже учитель. Сельский учитель. Как это трудно для него, непривычно, но что поделаешь - судьба… Зато повезло в малом - с квартирой, с хозяйкой. Вот она стоит перед ним, Антонина Ивановна, улыбочку на лице сделала, без причины состроила, зато в глазах - одна доброта. Потом привык и к словам, и к улыбочке, как-то сразу привык и доверился. А чего копать в человеке, раздумывать, если тот сердцем - к тебе.
- Ты Тоней зови меня или Тонечкой. Не остарела пока, поди, в сестры гожусь?
- Кому в сестры?
- На тебя потихоньку натряхиваюсь, а ты уж напужался, поморговал. А я ведь постаре-то немного, каких-нибудь десять лет.
- Сколько вам, Антонина Ивановна? - спросил он уже веселым голосом, ему стало очень легко.
- Кто ж у бабы про года спрашиват? Я совру, ты поверишь. А ты Тоней зови, называй. И чтоб без всяких там хвостиков, без чинов. Ты ведь можешь еще и посватать меня! Видишь, кака баска да молодинька, - сама засмеялась громко и весело. И вдруг что-то вспомнила, повернула лицо. И на лице извинение.
- А ты не сердишься, не сердись.
- Я ничего.
- Ну вот, хорошо, все правильно. Не всем быть молодым да красивеньким, а некрасивых куда? Че, в чулан на замок? - она засмеялась опять, но быстро сникла и опустила голову.
- Я в войну ведь так выхудала, а после и не поправилась. Видно, сжались тогда мои косточки от хорошей, сладкой еды… Ну, че замолчал. Валерей, Валерей?.. Ага, Сергеевич? Ты прямо у нас молодой да подсадистой, ну прямо офицер какой, капитан.
- Я не офицер…
Но она уже не слушала, прервала его, увлеклась. И слова, как горох:
- У меня муж тоже был офицерик. Такой бравой да сухонькой, руки в бок, шагом арш, - она опять засмеялась, потом смутилась, нахмурилась. А ведь недавно еще улыбка была на лице.
- Ну, ладно, смешно тебе, смешно, вижу. А ты, значит, хорошой, серьезной… И коровки, поди, нет у тебя? А в деревне как без коровки? Ну ничево. Не страдай, не тушуйся, молока принесу - хоть залейся, а живи давай поотдельно. Комнатка-то твоя бокова, есть друга дверь из сенок, ход-то будет другой. А то люди наврут на нас, обессудят… - она покраснела, засуетилась, - да, поди, чего на меня, ничего, - все это она враз выпалила и не запнулась. И пока говорила - прямо в глаза смотрела и не мигала. А на улице было ярко и солнечно, - и от слов ее, от настойчивости, от белой веселенькой комнаты, где сидели они, от самой летней деревни и раскидистой зелени, от теплого чистого воздуха, от всей теперешней жизни, такой новой и неустроенной, ему стало вдруг так хорошо, так радостно, что он любил уже всех, обнимал всех глазами: и хозяйку свою, и деревню, и школу, которую еще не видел, но верил уже, что и там хорошо, и все ждут его - не дождутся.
- И река у вас есть?
- Ты че! Поди, через мост ехал, на воду плевался?..
- Ехал, Антонина Ивановна!
- Ну вот, дознались, Валерей Сергеевич, - последние слова она произнесла медленно, с остановкой, потом совсем замолчала, задумалась. Но, видно, трудно было молчать.
- Ты че меня Тоней не называть? То ли трудно тебе, тяжело? Ничего, будет время - само придет. Я - баба легкая, не сердитая, и имя тако же легкое, тонко-тоненько…
- Магазин где у вас, Антонина?..
- Ну че ты, че ты - Тоня, Тоня я. Честно слово, как неродной. Давай деньги, сбегаю за покупками, только водки не покупаю. Нет, Сергеевич, нет и нет…
- Что вы, вас затруднять…
- Надо ж, надо ж, каки мы вежливы! "Что вы, что вы, вас затруднять!" - она передразнила его громким веселым голосом, подмигнула и подняла вверх оживленные глаза.
- А ты бы по-простому, по-нашему: "Ну-ко, Тонька, шаг - туда, два - обратно".
- Поди, далеко?
- Ох, смешишь ты, Сергеевич! Я ведь шагом не хожу, все бегом, как по воздуху. Я зарядкой занимаюсь, Сергеевич!
- Неужели?
- Неужели в самом деле, честно слово - не пойму, - она засмеялась, откинула голову. Видно, весело, что поразила и сбила с ног. А он смотрел, смотрел на нее, приглядывался, и все кружилось в нем, наливалось радостью. Что-то было праздничное в ней, забавное: то ли простоты вдоволь и мало ума, то ли, наоборот, что-то хитрит, заплетает веселое.
- Я и колесо делаю. Вертушку кручу! Тебе в армии, наверно, показывали?
- Знаю, знаю, показывали, - он уже еле сдержался, но смеяться боялся - еще заплачет, обидится, соберется в комок. "Но откуда она? Откуда взялась такая маленькая, веселая, с карими подвижными глазками, с пучком поседевших волосиков, завитых, скрученных в тугой узелок?"
- А ты не жалей Тоньку, приказывай. Я баба веселая, легкая, сухая палка, бараний вес. Я и в городе жила, побывала. Городских сухарей попробовала, ишь че с их расплылась.
- Долго жили там?
- Долго, долго, Сергеевич. У нас квартира на втором этаже была, так я на третий все пробегала. Разбегусь, бегу да убьюся. Да прямо в дверку чужую стукнуся. Подь ты к черту, - корю себя, - то ли птичка ты, то ли бабочка семикрыла? Куда летишь, спешишь, поди, никто и не рад.
- Вы с мужем жили?
- С мужем, да, - она на минуту задумалась. И снова осветилось лицо.
- Мой-то из военных был, с золотыми погонами. Капитан, может, даже майор.
- Может, генерал? - он засмеялся, не вытерпел, но сразу смолк, в руки взял себя.
- Зачем прибавил, Сергеевич? Ты видал генерала-то? Его, поди, не обхватишь по талии, да и росту отмеряно. А мой - кого - такой же легонькой, суховатенькой, от него и научилась гимнастике. По утрам соскочим, оботремся, обмоемся, потом уж на голове стоим.
- Оба стоите?
- А чем нам, Сергеевич! Я вначале - из угождения, потом вижу - на пользу мне. Здоровье-то не купишь у нас. Хочешь, покажу упражнение?
- Потом…
- Закругляюсь, Сергеевич. А то надоели слова да речи, надо и за стол.
А потом, за столом, ему стало опять покойно и весело, как будто приехал к родной матери на каникулы, и кругом - все родное, домашнее, - и оттого тепло и покой. А она все смотрела на него устало и ласково, как будто бы видела и желала ему вечной радости, многих лет.