5
Проходит еще год. В Москве - весна. Первая послевоенная весна, когда люди уже забывают о светомаскировке, когда то тут, то там начинают восстанавливаться разрушенные при бомбежках дома и асфальтироваться новые кварталы, когда по улицам проносится необычайно много трофейных машин самых различных марок, когда на улице Горького начинают заменять железные абажуры военных лет яркими матовыми фонарями. В коммерческих магазинах продают уже почти все, даже апельсины, а по карточкам иждивенцы все еще получают по триста граммов хлеба в день. Я давно ушел с завода и учусь в институте - в маленьком институте на Садовом кольце, который готовит полиграфистов. Лера - тоже в институте. Она, как и обещала когда-то, специально выбрала институт иностранных языков, потому что там почти одни девушки и Вовке не к кому будет ее ревновать… Вовка кончает свой техникум, готовит диплом. Тема его диплома - автоматическая линия станков, изготовляющая одну деталь без прикосновения рук человека. В те годы - это новинка, и Вовку консультируют не только преподаватели его техникума, но и один профессор из Высшего технического училища имени Баумана и начальник цеха одного из крупнейших московских заводов. Этот начальник собирается взять Вовку на работу в свой цех. Кажется, Вовка, действительно, делает что-то очень интересное, очень нужное. В техникуме о его дипломе много шумят и спорят. С Лерой он теперь, наверно, не ссорится, а если и ссорится, то я об этом не знаю - мне не говорят. И по тому, что они теперь не ссорятся, потому, что оба они, и Вовка и Лера, какие-то сосредоточенные, серьезные и спокойные, а не измученные взаимными подозрениями и ревностью, как раньше, мне понятно, что в их отношениях изменилось что-то очень важное. Когда я впервые это понял, еще в конце прошлого лета, мне стало больно, по-настоящему больно. Я несколько дней не мог ничего читать и после работы (я тогда последние дни работал на заводе) уезжал в какой-нибудь парк и ходил там до тех пор, пока у меня не начинали смыкаться глаза и заплетаться ноги.
С Лерой в эти дни я старался не разговаривать, и если встречал ее во дворе или на лестнице, то делал страшно озабоченное лицо, торопливо здоровался и уходил.
Потом я постепенно привык к этой боли, стал меньше замечать ее, а тут начались занятия в институте, появились новые заботы, новые знакомства, и уже через месяц я спокойно думал о Лере и Вовке и даже снова стал разговаривать с Лерой. Она, как и раньше, заходит теперь ко мне за учебниками и держится спокойно, с достоинством, как старшая.
С Вовкой мы по-прежнему друзья. Он часто заходит ко мне, а я к нему. Когда Лера занята, я привожу Вовку на наши институтские вечера, знакомлю его с нашими ребятами, и мне приятно, что у меня такой умный и красивый друг, который нравится всем нашим студентам и особенно девушкам.
О том, что Лера и Вовка собираются пожениться, знает уже, кажется, весь наш пятиэтажный дом. Мне даже один раз пришлось услышать, как дворничиха тетя Дуся обсуждала с лифтершей вопрос о том, где они будут жить, когда поженятся, - у Леры или у Вовки.
Но не все говорят об этом так спокойно и доброжелательно.
Однажды, возвращаясь вечером из читальни, я услыхал, как Женька Сухов говорил ребятам на лестничной площадке о Лере и Вовке грязно, похабно.
Я тогда подошел к Женьке и сказал:
- Ты не имеешь права так говорить о Лере. Это скотство. Я запрещаю тебе так говорить о ней.
- А кто ты такой, чтобы мне запрещать? - Женька, прищурившись, нагло ухмыльнулся. - И какое тебе до нее дело? Или тоже пользуешься?..
Вначале я хлестал по Женькиному лицу ладонями.
Потом мне этого показалось мало, и я стал месить его кулаками. Женька упал. Ребята оттащили меня, силой довели до моей квартиры и втолкнули в дверь…
Иногда к Вовке приезжает его товарищ по техникуму Славка, скромный, очень мило улыбающийся парень в очках, который может часами читать на память Есенина, Багрицкого и Блока. Порой вместе с Вовкой Славка заходит ко мне, и мы идем гулять, втроем или даже вчетвером - с Лерой. В Славке мне нравится все, кроме одного, - его слишком откровенного внимания к Лере. Он все время старается быть возле нее, читает стихи только тогда, когда она с нами, он даже несколько раз приглашает ее в кино, и они уходят вдвоем, без Вовки. Мне и то обидно, а Вовке, кажется, все равно - он шутит, смеется и совершенно не обращает на это внимания. Я как-то не выдерживаю и спрашиваю его:
- Тебе не кажется, что Славка слишком любезен с Лерой?
- Кажется, - невозмутимо отвечает Вовка.
- Почему же ты так спокойно к этому относишься?
- Видишь ли, Семка… Мы с Лерой после защиты диплома собираемся пожениться. И если она способна увлечься Славкой, то пусть лучше это будет сейчас, чем потом. Потом это может быть страшно. Особенно, если будут дети. Вовка хмурится и отворачивается к окну. Я смотрю на него и удивляюсь: насколько он все-таки старше, взрослее меня, хотя мы с ним почти одногодки. Я не всегда бываю с ним согласен, но все же мне кажется, что он умеет думать о жизни серьезнее и глубже, чем я. В общем, так вот и идет наша жизнь до того дня, когда однажды Вовка не заходит ко мне и полушутя не спрашивает:
- Скажи, Семка, с какой стороны у человека аппендикс?
- Понятия не имею, - отвечаю я. - А ты что - решил заняться анатомией? - Нет, мне некогда заниматься анатомией. У меня что-то с правой стороны болит. - Он показывает на низ живота. - Вот тут. Ты спроси вечером у матери. Ладно? - Ладно. Спрошу. Вовка уходит.
Вечером мама говорит мне, что аппендикс - с правой стороны и что, когда он болит, надо класть лед и вызывать врача. Сама она помочь в этом случае не может - она глазник.
Я бегу к Вовке. Аппендикс у него болит еще сильнее.
Вовка уже не может заниматься, лежит на диване с грелкой и жалуется, что она не помогает.
- Дай сюда грелку! - требую я.
- Возьми ради бога! - Вовка охотно отдает ее мне. - Все равно толку от нее ни на грош.
Я выливаю из грелки кипяток, наполняю ее холодной водой из крана и приношу в комнату.
- Вот теперь клади. А я побегу за льдом и вызову врача.
- Да брось ты, Семка! - Вовка морщится. - Какого, к черту, врача! Поболит - пройдет.
- Мама сказала, что нужно вызвать врача.
- Ну, мало ли что сказала твоя мама. Я свою-то не всегда слушаюсь. Ты лучше Леру позови.
- Хорошо, - обещаю я и ухожу.
Леры дома нет. Я оставляю ей записку и бегу в аптеку.
Из первого же автомата я вызываю к Вовке врача, а уже через двадцать минут взлетаю на четвертый этаж с пузырем льда в руках.
- Где Лера? - спрашивает Вовка.
- Ее нет дома. Я оставил записку.
Врач - высокий хмурый мужчина - приходит минут через десять после меня. Он щупает Вовку справа, слева и мрачно произносит:
- У вас аппендицит. Вот направление. - Он быстро, почти одним росчерком пишет маленькую бумажку. - Я пришлю за вами скорую помощь.
- А это обязательно, доктор? - спрашивает Вовка.
- Что обязательно?
- Ну, в больницу…
- Если хотите жить - совершенно обязательно.
- Хочу, доктор. - Вовка кивает и просит:
- Семка, собери мне быстренько в портфель мыло, зубную щетку, порошок и "Автоматику". Вон там, на столе, толстая лежит.
Да, сунь еще первый томик Метерлинка. Он у меня на очереди…
Врач уходит. Я провожаю его до дверей на лестницу, потом собираю все, что нужно, и сажусь возле Вовки.
- Наверно, операция будет, - тихо говорит он.
- Наверно, - соглашаюсь я. - Говорят, это самая легкая операция.
- Да черт с ней! - Вовка машет рукой. - Пусть бы тяжелая была! Только быстрее! Диплом ведь, Семка! Каждый день дорог! А тут лежи, плюй в потолок… Эх!
Приходит с работы Вовкина мать и, узнав, в чем дело, сразу начинает волноваться и суетиться. Мы успокаиваем ее, как можем. Леры все нет. Мы встречаем ее уже тогда, когда за Вовкой приезжает скорая помощь и я вместе с санитарами помогаю ему спускаться вниз. Лера бежит нам навстречу по лестнице, вдруг видит - Вовку, людей в белых халатах, бледнеет и прижимает руки к груди.
- Вова, что с тобой? - почти кричит она.
- Не волнуйся, чепуха. - Вовка через силу улыбается. - Аппендицит. Через неделю вернусь.
В машине скорой помощи, кроме санитаров и Вовки, умещаются только двое - Вовкина мать и Лера. Мне приходится остаться. На другой день я убегаю со второй лекции и иду в институт Склифосовского узнать, что с Вовкой. Какая-то удивительно спокойная, невзрачная женщина за окошечком говорит мне, что больной Малков прооперирован, операция прошла удовлетворительно, состояние тоже удовлетворительное.
- Увидеть его можно?
- Нет. Свидания только по воскресеньям.
- Что ему можно принести?
- Пока - только фрукты. Все остальное у него есть.
После занятий я еду в Елисеевский магазин - лучший коммерческий магазин в Москве - и покупаю там два больших антоновских яблока. Они стоят безумно дорого, эти яблоки. На них уходят все деньги, которые мама оставила мне на карманные расходы до следующей стипендии. Как драгоценность, я везу эти яблоки в институт Склифосовского и протягиваю в окошечко равнодушной, невзрачной женщине.
- Записка будет? - сухо спрашивает она.
Сейчас.
Я вырываю из тетради лист и пишу записку.
- Ответа ждать будете?
- Буду.
Женщина отдает кому-то яблоки и записку, и их уносят.
Я жду долго, почти, полчаса. Наконец мне приносят мой же тетрадный листок, на обороте которого корявыми, шатающимися буквами написано:
"Семка, спасибо. Скажи Лере, чтоб приехала обязательно.
Между нами - мне паршиво. Кажется, во время операции прорвался гной. Спроси у матери, чем это пахнет.
В.".
Прямо из вестибюля института звоню на работу маме, но мне говорят, что она на обходе и к телефону в это время не зовут.
После обеда я выбегаю на угол и из автомата звоню еще раз. Мне говорят, что мама на операции.
Вечером, когда мама, наконец, приходит домой, я спрашиваю, чем пахнет, если во время операции аппендицита прорывается гной.
- Перитонитом, - говорит мама.
- А что это такое?
- Воспаление брюшины. Это очень опасно. А у кого это?
- У Вовки.
Мама начинает волноваться:
- Это плохо, Семочка. Это очень плохо. Я посоветуюсь завтра с нашими хирургами.
На следующий вечер мама приходит раньше обычного.
- Я специально отпросилась, - говорит она. - Скажи Вовиной маме, что помочь может пенициллин.
Это новое средство. Импортное. Его страшно трудно достать, и оно стоит очень дорого. Но, говорят, оно делает чудеса. У нас его достать невозможно. Кажется, у главврача есть какой-то крошечный запас, но он о нем даже не позволяет говорить. Вот если она где-нибудь раздобудет…
Я бегу к Вовкиной матери. Она, выслушав меня, одевается и уходит куда-то звонить.
Через два дня ей удается, наконец, достать пенициллин.
Но, кажется, он уже бесполезен.
В этот день Лера вбегает ко мне растрепанная, страшная. На белом, совершенно белом ее лице, как угольки, чернеют широко раскрытые глаза.
Я замечаю, что у Леры перекручен чулок, и это почему-то пугает меня больше ее бледности. Ведь Лера всегда так безжалостно-жестоко высмеивала женщин, которые не следят за своими чулками…
- Семка, - задыхаясь говорит она. - Вовкиных родных вызвали в больницу. Мне соседи сказали…
- Едем, - отвечаю я.
- Подойди к зеркалу, приведи себя в порядок.
Я выхожу из комнаты, закрываю дверь и надеваю в коридоре пальто. Когда я возвращаюсь, Лера причесана, у нее подкрашены губы, и это еще сильнее подчеркивает ее бледность, но чулок у нее по-прежнему перекручен. Мне неудобно говорить ей об этом, и я киваю на дверь. - Пошли. Мы почти бежим к троллейбусу, потом пересаживаемся на другой. У Леры какие-то странные, возбужденно-испуганные глаза. А я все время невольно смотрю на окружающих и думаю: замечают они или нет, что у Леры перекручен чулок. Кажется, никто, кроме меня, этого не замечает. Люди глядят в окна, в газеты, в книги, разговаривают, и никому до нас нет дела. В институте Склифосовского нам безоговорочно выписывают пропуска и выдают халаты, хотя сегодня и не приемный день. И по этому я чувствую, что дело плохо, очень плохо. Я бегу за Лерой по узким и длинным коридорам, слышу стоны и кряхтенье больных в палатах, и мне становится жутко. В маленькой палате, куда вбегает Лера, - четыре кровати. Возле одной из них я вижу мать и бабушку Вовки. А на кровати… Боже, неужели это Вовка?!. Ужасно худой, с обтянутым темным лицом, с выпирающим, острым носом, с провалившимися, страшными глазами, которые, кажется, ничего не видят, кроме какой-то одной точки на потолке. Приходит сестра. Делает ему укол. Пенициллин. Тот самый пенициллин, который теперь уже, видимо, бесполезен. После укола Вовка вдруг вскакивает, машет руками и дико, безобразно ругается. Я за всю жизнь ни разу не слыхал, чтобы он так ругался. Его укладывают обратно в постель.
Сестра, которая делала ему укол, поворачивается ко мне и тихо произносит:
- Агония.
Какое это страшное, безнадежное, черное слово! Я только тут впервые понимаю его ужасное значение.
У Вовкиной матери красные, измученные, выплаканные глаза. Она сидит, бессильно опустив руки на колени, и неотрывно смотрит на Вовку. Бабушка его тихо плачет, скривив рог и вытирая глаза белым, в горошек, платком, который она при мне сняла с головы. Лера стоит молча, раскрыв от испуга рот и прижав своим обычным жестом руки к груди.
Я все еще не верю. Мне кажется, что это - страшный, какой-то немыслимо страшный сон, который вот-вот кончится, который не может продолжаться долго.
Но сон не кончается. Он становится еще более страшным.
Вовка вдруг приходит в себя, узнает мать, Леру, бабушку.
Меня он не видит, потому что я стою у него в изголовье.
Но мне кажется, что ему и не нужно видеть сейчас меня. Ему нужны люди более близкие.
Он протягивает губы и тихо просит:
- Лера, поцелуй меня.
Лера присаживается на кровать, целует его в губы, в лоб, гладит его волосы.
- Мы поженимся, Лера, - говорит Вовка.
- Да, конечно. - Лера кивает. - Поженимся.
И она находит в себе силы улыбнуться..
Мне страшно. Мне так страшно, что я не выдерживаю и выхожу в коридор.
Когда я возвращаюсь, Вовка уже опять никого не узнает.
…И вот все кончено. Бабушка деловито закрывает ему глаза пальцами, складывает его руки на груди и пристраивает между ними снятый с себя железный крестик.
Мне не нравится этот крестик. Я думаю о том, что Вовка был комсомольцем и собирался вступать в партию, о том, что мы с Лерой - тоже комсомольцы и нам нужно было бы убрать этот крестик с Вовкиной груди.
Но какая-то непонятная сила удерживает меня, сковывает движения, язык. Я ничего не делаю и ничего не говорю.
Мы медленно выходим на улицу. На улицу, которая дышит весной, светом, радостью пробуждающейся природы, шепотом вечерних свиданий. Я тяжело, устало отмечаю про себя, что ничего этого Вовка уже никогда не увидит.
Неожиданно я вспоминаю, что вчера из-за полного безденежья снес в букинистический магазин сочинения Надсона, и теперь у меня в кармане почти полная сотня. Я поднимаю руку и останавливаю такси. Это первое в моей жизни такси, которое я останавливаю сам и в котором поеду на свои деньги. Мы молча садимся в машину и минут через пятнадцать так же молча вылезаем из нее возле своего дома. Мы с Лерой заходим к Вовке и с полчаса молча сидим в его комнате и глядим в пол. Мне очень хочется курить, но папиросы у меня дома, в столе. Я вдруг вспоминаю, что на столе остался незаконспектированный и даже непрочитанный материал по языкознанию. Завтра семинар, и я к нему не готов. Но в конце концов черт с ним, с этим семинаром и со всем языкознанием вместе! Есть на земле вещи поважнее, чем классификация индоевропейских языков. Лера поднимается первая. Мы тихо выходим в коридор. Я иду проводить ее до квартиры. И когда она поднимается впереди меня по лестнице, я вдруг замечаю, что чулок у нее все еще перекручен. На другой день рано утром ко мне заходит Славка. Нужно ехать за Вовкиными вещами. Я стучусь в соседнюю квартиру, где есть телефон, звоню своему декану, говорю, что у меня умер друг и я не смогу приехать на занятия. Потом говорю Славке:
- Я готов. - Надо зайти за Лерой.
Славка вынимает из кармана платок и тщательно протирает очки.
- Зачем нам Лера? - спрашиваю я.
- Надо. Славка не объясняет и молча поднимается наверх. Я иду за ним. На улице Славка покупает Лере букетик подснежников, и меня коробит от этого: как он может думать сейчас о цветах? Санитарка выносит нам большой узел, завязанный в белую простыню, и потертый Вовкин портфель. Славка сразу хватает узел. Портфель достается мне.
Славка берет Леру под руку, и мы выходим на улицу.
Он все время говорит, говорит об обычных вещах, о которых мы говорим каждый день: о погоде, о преподавателях, о новых фильмах и книгах. Он даже читает на память какие-то стихи.
Я понимаю, что он делает это специально, что он старается отвлечь Леру от мыслей о Вовке, но все-таки мне это неприятно. По-моему, от этих мыслей ее все равно не отвлечь, и делать это сейчас не нужно. Да Лера, кажется мне, И не слушает его.
В троллейбусе Славка по-прежнему держит Леру под руку, а узел с Вовкиной одеждой опускает на пол.
Когда я вижу этот узел на грязном полу троллейбуса, у меня вдруг поднимается необъяснимая волна злости и на Славку, которому, видно, не дорога память друга, и на Леру, ничего этого не замечающую.
Я грубо выхватываю у Славки узел с вещами и прижимаю его к груди. Славка удивленно смотрит на меня близорукими серыми глазами, которые через очки кажутся очень большими, и, не сказав ни слова, отворачивается к Лере.
От троллейбуса я уже иду сзади них и несу в одной руке портфель, а в другой - узел. Славка два раза просит у меня что-нибудь, но я ему ничего не даю и смотрю на него волком.
А Лера ничего не замечает, деревянно идет впереди, неподвижно смотрит перед собой и кусает лепестки подснежников.