Голубые песцы: Повести и рассказы - Рытхэу Юрий Сергеевич 11 стр.


С приближением парохода слухи об артистах становились подробнее, определённее. Но было непонятно: зачем в такое селение, как Уэлен, где в общем-то хватало одного гармониста - им был моторист полярной станции, - столько музыкантов да ещё играющих на разных инструментах!

- Не хотят ли они насовсем поселиться в нашем селении? - спросил Рыпэль, бывший шаман, ныне числящийся руководителем колхозной самодеятельности.

- Они только на один день, - пояснил директор школы, единственный среди русских в Уэлене владеющий чукотским языком.

Директор школы был ленинградцем и много интересного рассказал нам об оркестре.

- Есть же люди, для которых вся жизнь - одно удовольствие - играть музыку! - с нескрываемой завистью произнёс Рыпэль, узнав, что музыканты за свою игру получают зарплату.

В этот день дядя решил покрыть свою ярангу новой кожей. Кожа давно сохла, распяленная на земле воткнутыми моржовыми рёбрами. Когда содрали старые шкуры, обнажился чёрный закопчённый скелет яранги. В жилище заглянуло солнце, высветив втоптанную в земляной пол собачью шерсть. Весёлый летний ветер заиграл меховой занавесью полога. По обычаю помогать дяде пришли соседи.

Новую покрышку натянули быстро. В яранге сразу стало уютно, жёлтый тёплый свет залил чоттагин. Я сидел внутри и смотрел, как по новой крыше ходил дядя и затыкал дыры костяными нерпичьими лопатками. Большая человечья тень закрывала солнечный свет, и я боялся, что дядя проткнёт новую кожу и испортит праздник.

Но всё обошлось благополучно. Дядя спустился, и все уселись пить чай.

- Был бы здесь пароход, может, угостил бы я вас настоящим огненным спиртом, - сказал дядя соседям-помощникам.

- Но ведь он везёт артистов, - напомнил я.

И, будто откликаясь мне, в чоттагин, освещённый жёлтым светом, ворвался далёкий протяжный гудок.

- Пароход! Артисты! - закричал я и выбежал на улицу.

Сначала я увидел на горизонте дым, а потом уже разглядел под ним белую надстройку и чёрный корпус, поднимающийся из воды.

- Артистов везут! Артистов везут! - кричал я, сбегая к воде, где уже готовили вельбот.

Со всех сторон на берег собирались люди. На кривых ногах приковылял старый полуослепший певец Рентыгыргын, уже потерявший голос.

Он не видел парохода, но, поворачивая к воде то одно, то другое ухо, жадно ловил пароходный гудок.

Пароход подошёл близко к берегу, и нам было хорошо видно толпящихся на его палубе людей. И всё же разглядеть на таком расстоянии артистов не было никакой возможности. Кроме того, я не знал, чем отличается артист от обыкновенного человека.

Наш колхозный вельбот выделялся у чёрного борта парохода белым пятнышком. Вот он отошёл от борта, как китёнок от матки, и направился к берегу. Ещё издали было заметно, как он осел в воде: народу на нём было полно.

Я смотрел во все глаза, надеясь всё же отыскать в вельботе артистов. И чем ближе подходил вельбот, тем явственнее обозначались сидящие в нём люди - чукчи и русские, и таяла надежда первому узнать необыкновенных гостей Уэлена.

Однако среди пассажиров вельбота артисты были. Правда, я об этом узнал от директора школы. Он даже указал на самого главного артиста - дирижёра. Дирижёр молодо соскочил на берег и поздоровался со всей толпой. Лицо у него было худое, острое. Странно было видеть при таком молодом лице седые волосы. Дирижёр быстрыми шагами пошёл вверх по галечной гряде. За ним торопливо засеменил председатель райисполкома. Они обошли все деревянные дома Уэлена и даже заглянули в большую ярангу Гэмалькота.

- Ищут такую ярангу, чтобы поместились все артисты, - разъяснил кто-то цель поисков.

Певец Рентыгыргын, услышав это, протолкался через толпу людей, сопровождавших дирижёра, и взял его за рукав.

- Идём со мной, - сказал он по-чукотски главному артисту.

К удивлению всех, дирижёр его сразу понял.

Рентыгыргын подвёл его к шести огромным камням, наполовину вросшим в землю. Они оставались ещё с незапамятных времён и считались священными. Когда в нашем селении уничтожали шаманство и срывали деревянных идолов, с камнями ничего не могли поделать - они прочно вросли в землю и были слишком тяжелы.

- Здесь мы поём наши песни, - сказал Рентыгыргын, подведя к камням дирижёра.

Находящийся рядом инструктор райисполкома Пиура перевёл слова старого певца.

Дирижёр окинул взглядом камни, посмотрел на море, на блестящее зеркало лагуны, оттуда тянул южный ветер, и сказал:

- Отличное место! Здесь и будем играть.

- Подстелим на землю паруса, - сказал Рентыгыргын.

Пиура быстро перевёл.

- Превосходно! - воскликнул артист.

Вельботы ушли к пароходу за артистами, а рядом со священными камнями под руководством Рентыгыргына расстелили два белых паруса.

Поднимался южный ветер. Гладкая вода лагуны покрылась рябью. Прибой на море уменьшился, и артисты прыгали с вельботов на берег, даже не замочив обуви. Все они были одеты одинаково - в длинные чёрные костюмы и ослепительно белые рубашки - и поэтому казались на одно лицо. Зато сколько разных инструментов они принесли с собой! Вот хрупкие скрипки из тонкого тёмного дерева, различные трубы - деревянные и металлические. Огромные барабаны поразили нашего руководителя художественной самодеятельности, бывшего шамана Рыпэля, который на своём веку перепробовал множество яраров самых разных размеров и силы звучания, но таких ещё не встречал.

Артисты торопились, спешил и капитан парохода. Он часто поворачивал лицо навстречу южному ветру и хмурился.

Со всего селения к священным камням натащили всё, на чём можно было сидеть, - скамьи, стулья, табуретки, и всё это расставили перед разостланными парусами, на которых уже располагались на своих складных стульчиках музыканты.

Для дирижёра Рентыгыргын подкатил китовый позвонок.

Наконец всё было готово для начала концерта.

Зрители заняли места перед оркестром. Дирижёр встал на китовый позвонок и поднял в правой руке маленькую тоненькую палочку.

Я стоял в первых рядах зрителей. Музыканты в чёрных костюмах и белых рубашках походили на чёрных кайр на птичьем базаре у скалы Ченлюквин. Ветер шевелил длинные седые волосы дирижера, шевелил паруса у краев.

Раздались первые звуки. Они были похожи на жалобу тысячи птиц, уносимых ветром. Но нет, это показалось. Птицы боролись с ветром. Кругом расстилалось море, где-то впереди маячил синий берег, он звал птиц, обещая им укрытие от бури. Мелодия нарастала. Она с каждой секундой наполнялась силой, и вот уже торжествующие звуки победы разносятся над морем.

А ветер унёсся дальше, помчал победный крик птиц в морские дали, в широкую тундру, где бродит серый летний песец, лохматая росомаха, дремлют болота, поросшие мхом и низкой тугой травой. Олени подняли рога и слушают незнакомые звуки. Откуда они? Кто-то новый пришёл на эти берега, где из века в век раздавались одни и те же звуки. Музыка разносилась по узким горным долинам, взбиралась на чёрные каменные вершины и скатывалась оттуда на стойбище оленеводов, раскинувших яранги по берегам рек и озёр.

Южный ветер набирал силу. Он толкался в спины слушателей, навязывал им свой голос. Но люди слушали русскую музыку, и никто не оглядывался на зов ветра, не смотрел на вскипевшую от низких волн лагуну.

Музыка как бы поднимала всех нас, кто в эти минуты стоял перед священными камнями, над морем, над горами мыса Дежнёва, над великой чукотской тундрой. Горизонт убегал всё дальше, открывая широту мира. Словно вся коса вместе с ярангами превратилась в огромный корабль, оснащённый белыми парусами.

Невдалеке от меня стоял старый певец Рентыгыргын. Я невольно обратил внимание на его лицо и не узнал старика. Глаза его смотрели куда-то вдаль, поверх музыкантов, дальше чёрных священных камней, за море. Похожие на корни полярной ивы, узловатые коричневые пальцы сжимали посох. Губы что-то шептали, и весь он как-то выпрямился, будто стал выше, сильнее, моложе.

Ветер шевелил страницы нот на пюпитрах, но музыканты не обращали на него внимания, пальцы их бегали по струнам, рождая волшебные звуки.

Никто не замечал времени. Солнце сошло с лагуны, встало над Инчоунской горой, и его косые лучи осветили ряды яранг, легли на лакированные деки скрипок, зажгли огонь на медных трубах.

Паруса, разостланные под оркестром, наполнились музыкой и несли музыкантов.

Никогда ничего подобного не было в Уэлене! Когда смолкли последние звуки, вздох восторга пронёсся над толпой. Кто-то захлопал, и к нему присоединились все. Дирижёр сошёл с китового позвонка и устало склонил седую голову. Рентыгыргын подошёл к нему и подал руку.

- Это настоящая жизнь! - сказал он дирижёру.

Музыканты уезжали вечером, когда солнце село в воду. На вельботах подняли паруса.

И когда я смотрел на эти паруса, освещённые заходящим солнцем, в груди у меня пели скрипки. Рядом со мной стоял старый певец Рентыгыргын. Южный ветер уже вовсю бушевал. Он наполнял паруса и пел только что услышанные мелодии.

Я прислушался к шёпоту старика.

- Это жизнь! Это настоящая жизнь! - услышал я сквозь шум ветра.

…С тех пор прошло более четверти века. Этот день был для меня и для многих моих земляков одним из самых замечательных. Уэлен уже давно не такой, каким был в день того, первого концерта. В селении не осталось ни одной яранги, а на сцене колхозного клуба может разместиться большой симфонический оркестр. И, может быть, в том, что мои земляки стали смелее смотреть вперёд и за сравнительно короткий срок до неузнаваемости переделали свою жизнь, сыграла свою роль и музыка русского композитора Петра Ильича Чайковского, которая называется Первая симфония ("Зимние грёзы"), соль минор, сочинение тринадцатое…

Я возвращался с концерта той же дорогой. Туман по-прежнему окутывал величественные здания и шелестел изморозью в деревьях. Я долго стоял в сквере Русского музея, возле бронзового Пушкина, и душу мою и мысли несли вдаль паруса музыки.

ЛЮБОВЬ ИВАНОВНА
(рассказ)

Утром после завтрака арестовали нашего завхоза.

Когда, одетый по-дорожному, он вышел на улицу, он выглядел так, будто собрался в путешествие на мыс Дежнёва, а не в тюрьму.

- Неправильно идёт, - заметил стоящий рядом со мной Кавав, мой одноклассник.

Кававу было уже семнадцать лет, но учился он, как и я, в седьмом. В первый класс Кавав пошёл десяти лет, а до этого кочевал с родителями по тундре. Кавав любил читать и знал много интересных историй. К тому же слыл среди нас, интернатских, предприимчивым человеком.

- Почему неправильно идёт? - спросил я его.

- Он должен держать руки за спиной, - пояснил Кавав. - Так полагается арестованным. Не видел разве в кино?

Завхоз уселся на нарту, повернулся к нам и попытался улыбнуться. Но вместо улыбки лицо его исказила кривая, жалкая гримаса, и все, кто в эту минуту стоял возле нарты, отвернулись или сделали вид, что смотрят на снежные заструги, обточенные морозным ветром.

Каюр крикнул на собак, и нарта, скрипнув полозьями по сухому снегу, тронулась с места.

Жилось нам в ту военную зиму тысяча девятьсот сорок четвёртого года нелегко, голодновато. Но завхоз был общительным и весёлым человеком, и мы к нему не питали зла: в самом деле, при чём тут завхоз, когда всем трудно. Да и он всегда весело улыбался и, заглядывая в наши тарелки со скудными порциями, приговаривал:

- Тогда, когда наша армия гонит фашистских захватчиков, надо терпеть…

И если кто-нибудь ему жаловался на прохудившуюся обувь, немедленно отзывался:

- Тогда, когда наши доблестные воины переносят лишения…

И мы терпели, а завхоза между собой прозвали "Тогда-Когда".

Несколько дней продукты поварихе выдавал сам директор школы. Время было каникулярное, свободное, и мы занялись подлёдной рыбной ловлей. За день, намёрзнувшись на ветру, мы налавливали вдвоём с Кававом уйму рыбы: было чем поделиться и с малышами-первоклассниками.

Рыбу мы варили в нашей комнате, где жили втроём: Кавав, я и Игорь Харькевич. В комнате была плита и большая консервная банка, приспособленная под кастрюлю.

В этот вечер в нашей комнате было особенно уютно. Горела керосиновая лампа с новым "стеклом" - стеклянная банка с аккуратно срезанным дном. Специалистом по производству таких "стёкол" у нас был Игорь. Вроде бы нетрудное дело: взять верёвочку, смочив в керосине, перевязать ею стеклянную банку и зажечь. Выждав немного, опустить в таз с холодной водой. Вот и всё. А хорошо эта операция получалась только у Игоря: его банка непременно распадалась на две части.

- Интуиция! - говорил Кавав, уважительно глядя на Игоря.

В тот вечер я был за повара и "колдовал" над нашей кастрюлей, когда послышался стук в дверь и в комнату вошли директор и незнакомая русская девочка.

- Здравствуйте, ребята! - громко поздоровалась она.

Ростом девочка была примерно с меня. Лицо тонкое, очень бледное. Огромные глаза, а над лбом светлые вьющиеся волосы. И вся такая тоненькая, что даже меховая куртка не скрывала её худобы.

"Интересно, в каком классе она будет учиться?" - подумал я.

- Любовь Ивановна - ваш новый завхоз и воспитатель! - объявил директор.

Вот она кто!

Любовь Ивановна улыбнулась и наклонила голову.

Директор с новым завхозом ушли. В комнате долго стояла тишина. За окном гулко ударяли взрывы - на припае трескался от мороза лёд.

- Любовь Ивановна! - раздельно и громко произнёс Кавав и, помолчав, добавил: - Вся прозрачная, как весенний ледок.

Перед началом занятий в интернат привезли оленье мясо. Туши прибыли издалека. Они были мёрзлые, звонкие. Любовь Ивановна распорядилась перенести их на чердак и там уложить.

Кавав ловко хватал оленью тушу за передние и задние ноги и вскидывал себе на шею. Сильный и ловкий, он легко взбегал по чердачной лестнице, покрикивал на нас и весело смотрел на Любовь Ивановну.

Кавав был видный парень - красивый, длинноногий. Не зря происходил он из рода оленеводов, измеривших своими ногами чукотскую тундру вдоль и поперёк. А если Кавав хотел понравиться девушке, то посмотреть на него тогда было загляденье: что бы он ни делал, в руках у него всё играло. Забыв зависть, мы с восхищением смотрели на него.

- Влюбился в нашего завхоза, - сказал мне Игорь Харькевич, с минуту понаблюдав за стараниями нашего товарища.

Я с ним согласился, и мне стало немного грустно, потому что Любовь Ивановна смотрела только на Кавава, и в уголках её губ дрожала сдерживаемая улыбка. За несколько дней, прошедших со дня её приезда, мы кое-что узнали о ней. Любовь Ивановна пережила блокадную зиму в Ленинграде, а до войны училась в педагогическом институте имени Герцена. Все эти сведения сообщил нам Кавав, умолчав о том, как он их раздобыл.

Вечером Кавав шумно вошёл в комнату, и Игорь не без ехидства осведомился у него:

- Влюбился?

- Дурак, - коротко ответил Кавав и полез за печку, где мы прятали нашу "кастрюлю". В ней лежали четырнадцать полуоттаявших оленьих языков. Кавав выложил их на пол возле печки.

- Эх вы! Думали, влюбился! А я заботился о вас, друзья мои! - Кавав притворно громко захохотал и крикнул Игорю: - Бледнолицый, сходи за снегом!

Обычно такие проделки Кавава мы громко и дружно одобряли, но на этот раз что-то сдержало нас. Игорь медленно взял "кастрюлю", принёс её, набитую снегом, и поставил на плиту. Кавав ни разу не прикрикнул на него. Он молча очистил от оленьей шерсти языки и поставил варить.

Когда они сварились, мы так же молча принялись за еду, остерегаясь встречаться друг с другом глазами. Кусок останавливался в горле, но надо было съесть всё, чтобы не вызвать подозрения: Тогда-Когда частенько устраивал обыски.

Следующий день был первым днём занятий после зимних каникул. С утра морозило, и остервенело дул ветер с океана. Вставать не хотелось. Кто-то должен был первым подняться с постели и зажечь лампу.

В утренней тишине отчётливо слышались голоса из-за стенки: там находилась кухня.

- Это такие воришки! - кричала повариха тётя Паша. - Надо за ними следить и следить! Наш прежний завхоз пытался их поймать, да не тут-то было. Изо рта упрут - не заметишь!

- Полно, тётя Паша, - успокаивала повариху Любовь Ивановна. - Если даже случилось невероятное и ребята стащили языки - ничего страшного: им же они были предназначены.

- Предназначены - это верно, - с шумным вздохом сожаления согласилась тётя Паша.

Кавав зашевелился, чиркнул спичкой и зажёг лампу.

Первый учебный день прошёл быстро.

Мы возвращались к себе в интернат при лунном свете. Северный ветер за долгие зимние месяцы намёл на улице селения высокие и прочные сугробы. Мы взбегали на них и с криками скатывались вниз.

Только один Кавав шёл в сторонке: он никогда не принимал участия в наших шалостях, считая себя взрослым человеком. Его большая тень медленно плыла по сугробам, причудливо ломаясь на застругах.

Войдя в комнату, мы сразу заметили, что кто-то побывал здесь: кровати были аккуратно заправлены, пол чисто выметен.

- Это Любовь Ивановна! - догадался Игорь.

- Будет она марать свои белые пальчики! - откликнулся Кавав, не сводя глаз с чисто вымытой кастрюли, что стояла на краю плиты.

Должно быть, в эту минуту у нас мелькнула одна и та же мысль: Любовь Ивановна догадалась, кто съел оленьи языки…

Нас уже не радовала чистота комнаты, будто вся грязь, которая прежде копилась здесь, тяжёлым грузом легла на наши сердца. Странное дело: с нами такого раньше не случалось.

Кавав медленно положил сумку на кровать, потом быстро переложил её на табурет. Едва мы успели раздеться, как послышался стук в дверь.

Вошла Любовь Ивановна. Она улыбалась, и радость так и искрилась в её тёплых глазах. Она тщательно оглядела комнату, словно проверяя, не насорили ли мы вновь.

- Что, Кавав, такой хмурый? - спросила она нашего товарища.

- Ничего, - буркнул Кавав и вдруг заговорил торопливо, будто боясь, что вот он остановится и Любовь Ивановна уйдёт, хлопнет дверь. - Тундру вспомнил, Любовь Ивановна, и тоску почувствовал. Оленей вспомнил, наших товарищей по жизни и кормильцев тундрового народа. Поэтому нахмурился… В тундре хоть и зима сейчас и ветер гуляет, зато простор и легко дышать: всё вокруг - твоё дыхание, всё, что видишь от горизонта до горизонта и от земли до неба. Ходят рядом олени - тёплая и живая еда. Когда хочешь, можешь его заколоть, съесть сладкой сырой печёнки, розового костного мозга. А языки! До чего хороши оленьи языки! Вкусные, как свежие яблоки…

Кавав никогда не ел, как и я, неконсервированного яблока, но со слов Игоря, который рос в яблоневых садах на Украине, недалеко от Белой Церкви, мы знали, что вкуснее свежих яблок ничего нет на свете.

Кавав умолк и пытливо посмотрел на Любовь Ивановну.

Его слова поразили нас. С нами он никогда так не говорил.

Любовь Ивановна стояла возле стола и с интересом слушала. Когда Кавав умолк, она от нетерпения передёрнула плечами и сказала:

- Говори, говори, я слушаю.

- Не буду говорить! - вдруг отрезал Кавав и с маху уселся на кровать так, что доски, заменявшие сетки, затрещали.

- Что с вами? Вы так интересно рассказывали! - проговорила Любовь Ивановна, подходя к нему.

Назад Дальше