Собрание сочинений. Том 1 - Павленко Петр Андреевич 7 стр.


С 1946 года я руковожу Крымским отделением ССП, редактирую альманах "Крым", с 1947 года являюсь членом редакционной коллегии журнала "Знамя", с которым, в основном, связана вся моя литературная жизнь.

В послевоенные годы мне пришлось довольно часто бывать за рубежом: в Праге, Вене и Берлине - в связи со сценарием "Падение Берлина", в США - в связи с Всеамериканским конгрессом в защиту мира. Зарубежные впечатления подсказывают новый роман. Но я не могу забыть и того восторга, который был вселен в меня когда-то народной Ферганской стройкой. Я в долгу перед ней. Я в долгу перед Юлиусом Фучиком, с которым познакомился в Москве в 1935 году и о котором следовало бы создать героический фильм. Я в долгу перед Севастополем. В общем, перелистывая записную книжку, понимаю, что надо написать больше, чем написано, и написать намного лучше, чем удавалось это делать до сих пор.

Живу - работаю с уверенностью, что это все-таки удастся.

П. Павленко

БАРРИКАДЫ
Роман

Вырывайте кресты из земли!

Они все должны стать мечами.

Г. Гервег

Посвящение

Роман написан с чувством, какое возникает при первом представлении о летах нашего детства и отрочества. Он не история, и в то же время не вымысел, он ощущение нашего прошлого.

Так иногда, вспоминая происшествия ранних лет, первый жизненный опыт и первые попытки изменить мир по-своему, мы соединяем в одно: и то, что действительно было, и то, что рассказано старшими. Есть в нашей памяти такие житейские случаи, в которых собрано все, что когда-либо случилось с нами или вокруг нас.

Перебирая страшные повествования об отдельных жизнях семьдесят первого года, я вспоминал другие жизни и другие, позднейшие в истории годы, - и между теми и другими протягиваю полотнище этого посвящения.

Пусть оно звучит, как сегодняшний лозунг, вздернутый между домами, над улицей.

Я посвящаю повествование памяти:

Войне Иокинена,

финна, сына рабочего, журналиста, одного из основателей подпольной КПФ, убитого в дни заговора в Ленинграде в августе 1920 года;

Жанны Лабурб,

первой французской женщины, расстрелянной в Одессе французскими интервентами за дело русского Октября;

каменщика Франсуа Берто Лепети,

пришедшего в нашу партию от бакунинского анархоюродства и кропоткинского анархолиберализма. Он погиб в океане в 1920 году;

Раймонда Лефевра,

делегата КИ, писателя, написавшего книгу "Революция или смерть", которая прозвучала, как голос человека, нашедшего потерянную жизнь; Лефевра, погибшего так же, как и Лепети, в сентябре 1920 года в океане;

Леопольда Линдера,

коммуниста Эстонии, убитого без суда;

товарищей Оупп и Мескасу,

умерших в Ревеле под ногами жандармов;

Джона Рида,

писателя;

Мустафы Субхи,

турка, повешенного белогвардейцами вниз головой в Симферополе в 1919 голу;

рудокопа Вильяма Джона Хьюлетта,

приехавшего из Валисса и умершего в России;

садовника Туомаса Хюрскюмурто,

убитого в дни финского заговора в Ленинграде, в августе 1920 года;

корейца Хоя,

расстрелянного японцами. Пробив грудь его, пуля вышла через спину и взломала проволочный узел на кистях его рук, и руки успели еще подняться высоко над головой в знак упрямства и в подтверждение последнего крика: "Если б знать, что, умирая ничего не сделав, я все-таки умираю за революцию!";

перса Идаета Эминбекли,

погибшего с оружием в руках при обороне Астрахани от белых банд в 1919 г., в день, когда ему исполнилось 83 года.

Наблюдение действием

На рассвете Париж восстал.

События - как толпа любопытных - первыми немедленно окружили монмартрскую драму.

Никто не сумел бы объяснить причин веселой уверенности города в исходе давно ожидавшегося столкновения, если б уверенность не складывалась из необходимости. Лавки, которые любят запираться из-за драки в чужом квартале или обыска в соседнем округе, торговали даже в районе стрельбы, и улицы были забиты народом, как в дни больших общественных праздников. Банки не отметили даже самого ничтожного колебания ценных бумаг, точно события в Монмартре касались распорядка уличного движения. Раненых запросто развозили с Монмартра на биржевых фиакрах, как жертвы ярмарочной толкотни. Вереницы пустых извозчиков весело неслись из центра навстречу этому неожиданному занятию, напоминая кортеж затевающейся свадьбы. На ходу в экипаж прыгали люди в цилиндрах и кепи, немедленно придавая легкомысленному движению пустых экипажей вид важной процессии.

Как всякое подлинное восстание, бунт 18 марта был давно ожидаемым следствием многих событий. Осада Парижа, голод, недовольство правительством обороны, безработица, расстройство торговой и промышленной жизни, неустойчивость республики, расщепляясь на бытовые волокна, мельчайше касались всего - даже сердечных чувств человека. Никогда Париж не был так странен, как в первые дни этого раннего, словно в парниках, взращенного марта. Все двигалось в нем, не подвигаясь, как в беге на месте. Так иной раз весною тяжелая, обремененная дождем туча, встретив несколько ветров, дрожа и мечась вверх и вниз, падая набок или вздымаясь на дыбы, не может сдвинуться с места. Она упирается краями в колокольню, в гребень леса или растерянно цепляется за крыши домов, она тужится, чтобы двинуться, но, надолго застряв между ветров, бессильно разбрызгивает она несозревший дождь вместо заготовленного внутри ее ливня. Так было в Париже почти с января - грозы опасностей социальных столкновений, спазмы патриотизма, увлечение безвластием, аресты, обыски, обвинения, хлопоты, меморандумы, соглашения, вопли газет, волнения в саксонских частях, обложивших Париж, и бездействие почты, и просроченность векселей, подлежащих оплате, и доклады в Академии наук о том, "можно ли верить Геродоту, что в древнем Египте свиньи были рабочим скотом земледельца", и - наконец - выставки голодных художников, предлагавших даже раскрашивать лошадей для парадов в любые цвета и оттенки.

Учреждения давно не работали.

"Сейчас налицо столько фактов, что я могу верить лишь слухам", - сказал кому-то Ренан.

В эти дни ранней весны сады и парки Парижа засуетились досрочной зеленью, потянулись в вышину и ширь, перевалили зеленой пеной через решетки - на улицы. Газоны парков, вразброд подрастая, стали похожи - в своей безнадзорности - на куски нежилых степей. Трава полезла из щелей и выбоин мостовых, будто она давно уже росла под камнями и был нужен лишь удобный час, чтобы ей вылезти во все стороны. Даже на баррикадах, сооруженных в дни осады, свежесрубленные стволы иудина дерева, припав ветвями к своему беспокойному ложу, пускали липкие почки и врастали в землю культяпками изуродованных стволов. Деревья ветвями обнимали баррикады, будто стремясь навсегда оставить их прикрепленными к своим корням.

Даже на опустевшем, брошенном на произвол судьбы овощном рынке, вокруг закрытых его ларьков, пышно исходил самосев лука и сельдерея. Кухонная зелень готова была всеми средствами оставить за собой давно обжитое поле рынка. А в Булонском лесу, срубленном в целях обороны еще до перемирия с немцами, показались на свет растения, никогда там не бывшие: над пнями каштанов и кленов неожиданно, как явления старой наследственности, лишь приглушенные позднейшей культурой и воспитанием, вытянулись кусты черемухи, сирени и ежевики.

Воздух над городом обрел тонкую, почти осеннюю ясность и такую чистоту, которая помнилась по переживаниям детства, когда все дни были солнечны, все погоды удачны.

Воздух стал чувствоваться, чего не было раньше, и день не успевал начаться в прежнем порядке, когда пустота улиц и сомкнутые глаза витрин потворствовали старому ритуалу рассвета - шороху метел по мостовой, громким зевкам сторожей, сдержанному грохоту первой телеги и медленно нарастающим шумам газетчиков и бродячих разносчиков зелени. День начинался теперь сразу, подобно аккорду военного оркестра. С первого шага он обрастал тем ярким и сложным движением толп и той организованной сутолокой явлений, которые еще так недавно были присущи лишь очень смело развернутому полдню какого-нибудь на редкость удачного дня. День, чтобы возникнуть, подготовлялся теперь в ночи. Стало обычным ходить до рассвета в очереди у булочных и встречать там людей с новостями, подгонять события авансами заблаговременных выводов или исчерпывать происшествия россказнями очевидцев, - и все это так, что появление солнца заставало новый день уже полностью сформированным и без погрешностей сформулированным.

По ночам, чего не позволял себе город раньше, в часы владычества сонной, мещанскому отдыху отданной ночи, - стали петь на каждом перекрестке. Еще трогала сердце песня времен прусской осады:

Пускай меня всего лишили,
но на земле французской мой шалаш.

От этой песни сердце начинало биться обидой и мужеством. Уличные музыканты превратили в песню фразу Бланки из его "Социальной критики" -

В тот день, когда
вынут кляп
изо рта трудящихся,
он будет вложен
в рот капитала.

Дантоновское - "смелость, смелость и еще раз смелость" варьировалось стихами и прозой неисчислимо, превратясь в поговорку, и мальчишки положили ее на музыку свиста.

…На рассвете 18 марта солдаты генерала Винуа окружили артиллерийский парк на Монмартре, чтобы вывезти пушки Национальной гвардии. Туча, два месяца стоящая над Парижем, так и не разразилась бы в этот день ливнем восстания, если бы прибыли лошади, но лошадей не было. Рассвет появился из-за последних холмов раньше, чем ему следовало. В его неожиданно разбежавшейся белизне заводские гудки показались запоздавшими, хозяйки сломя голову бросились за провизией, мальчишки промчались по улицам, торопясь занять места в очередях за хлебом. Тут кто-то спросил у солдат, зачем они здесь. Пушки? И с этого началось.

На этом кончается хроника фактов, потому что дальше день переходит в руки одних человеческих настроений.

Равэ, столяр на фабрике мебели, возвращался от тестя. Он потом утверждал, что в семь часов утра солдаты уже братались с народом и девки сидели верхом на пушечных жерлах, как на картинках в пивных, - только там сидели на бочках. Между тем водопроводчик Бигу, вышедший вместе с Равэ, так как они вдвоем заночевали в гостях, в девять часов еще дрался без надежды на благополучный исход, и, по его мнению, только к часу все было кончено. Но в одиннадцать часов Оливье, их товарищ, двигался с демонстрацией к ратуше по тем самым улицам, откуда вывезли раненых и где расстреляли генералов Тома и Леконта. Он говорил, что не слышал ни единого выстрела. Голос его скрипел и спотыкался на звуках, как механизм изуродованной музыкальной копилки, потому что он пел на протяжении шести километров. Он принес домой обрывки скабрезных куплетов, от которых жена шарахнулась в сторону, а дети пришли в дикий восторг. Песни про девочек и разное баловство были единственным жанром радости, отдыха и удовольствия. Песен же прошлых революций так мало, что они тотчас становятся гимнами. Оливье с громадным удовольствием наорался веселых песен и в шесть вечера завалился спать, будто завтра был праздник.

На другой день, когда по дороге в Версаль потянулись обозы правительственных учреждений и у застав интенданты раскрыли для вывоза военные склады, в городе нельзя было ни за какие деньги достать ломовых. В дальних кварталах города, где не так часто читали газеты, суетню эту приписывали весне и концу войны. Но, разбивая эту лирическую доверчивость к наступающему теплу и покою, цены на все скакнули вверх. Число безработных стало увеличиваться, как - гуляющих на воскресном празднике. Безработица вдруг развернулась, как долго скрываемая эпидемия, и захватила в свое кружение целые профессии, кварталы, семьи. Учреждения почти не работали. Народ валом повалил в разные стороны - в Версаль, в провинцию, в Национальную гвардию, где выдавали паек, или разбрелся по домам, в предместья Парижа, к передышке на своих огородах с цветной капустой.

Толпы день и ночь стояли у конторы дилижансов Лафитт. Ввиду исчезновения денег, контора принимала в оплату билетов мебель и меха, столовое серебро и даже вина хороших марок. В Сен-Дени за ящик вина Лафитт получали у саксонских артиллеристов коня. По ночам голодные першероны, запряженные в крытую камеру на колесах, объезжали квартиры охотников выехать из Парижа.

Нежданно-негаданно выросли шумные, взволнованные базары на окраинах города, в Шарентоне, у ворот Сен-Дени, у товарной станции в Палтене, где ютились беженцы из Эльзаса, а главное - в конце бульвара Виктор, где солдаты сбывали свой скудный армейский нажиток. Все штатское быстро исчезало с парижских улиц, и двадцать третьего, в день объявления Коммуны, город казался лагерем.

Тридцатого марта в зале Мольера, излюбленном месте народных собраний времен немецкой осады, некто Пейзан - человек новый в Париже - делал доклад о Парижской Коммуне. Равэ помчался туда. Зал был набит битком. Общее впечатление от доклада и прений у Равэ осталось такое, что переворот завершен и больше не о чем разговаривать. Через три-четыре дня министры в Версале поймут, что остались без страны, и события закончатся так, как прикажет Париж. Равэ ушел домой успокоенный. Когда второго апреля тот же Пейзан читал в Национальном клубе, в трех минутах ходьбы от тестя, лекцию "О магнетизме и спиритизме у церковников", Равэ, смеха ради, потащил туда тещу и жену с детьми. Тут встретили десяток знакомых, докладчик опаздывал, в зале стоял грохот разговоров. Новости поступали ежеминутно, и от их чудовищного неправдоподобия становилось страшно. Пришли толпой национал-гвардейцы 73-го монмартрского батальона, бывшие плотники. Равэ знал их по Международной выставке 67 года. Они рассказали, - он ахнул! - что две колонны версальцев, одна через Вокресон, другая через Нантер, соединились в Берже и разбили отряд Коммуны, защищавший Курбевуа. Гарибальдийский батальон был почти полностью уничтожен в этом сражении.

- Придется воевать? - спросил Равэ и сам же ответил, убежденно тряся головой: - Ерунда! Недоразумение! Хотят запугать - только и всего. Верно я говорю?

Национал-гвардейцы пожали плечами. Подошел Левченко, цирковой актер "Козак Жан", жилец тестя; он был белый и зеленый от следов грима, и лицо его все время старалось улыбаться, но не могло.

- В мэрии должны быть точные сведения, - сказал он. - Пойдем-ка.

Но в общем настроение у всех было прекрасным по своему бодрому легкомыслию. Везде было одно убеждение, что, раз правительство бежало в Версаль, значит оно запросит пощады.

Впятером отправились в мэрию. Там спокойно им сообщили, что - к сожалению - случай в Курбевуа верен, но дело не в нем, а в том, что на завтра назначена генеральная вылазка двух отрядов Национальной гвардии, во главе которых пойдут Флуранс, Ранвье, Бержере, Эд и Дюваль - первые генералы Коммуны.

- Такое наступление нужно было предпринять еще двадцатого марта, - сказал Левченко. - То, что легко достигалось тогда, сейчас дорого обойдется.

- Друг мой, что вы понимаете в этих делах? - прервал его Равэ. Он похож был на рыжего воробья, промокшего под дождем: маленький, верткий, взъерошенный. - Вы артист цирка, хорошо. Вы образованный человек, отлично. Вы революционер, превосходно. Но вы не француз. В наших делах с Версалем я понимаю больше, чем вы. Ничего не потеряно - ясно вам? - и ничего не упущено. Разве мы не знаем? - у Тьера нет армии. Наши гардмобили завтра решат судьбу дела. Спокойствие!

- У себя на родине я окончил офицерскую школу, бывал в боях, сидел в тюрьме, и у меня на многие вещи свой взгляд, Равэ. Вы наивны.

- Вы не знаете Франции и Парижа, - сказал Равэ, покраснев. Он был взволнован, но ему не хотелось обидеть русского. - Я вам советую, возьмите ружье и делайте то же, что все мы. - Он, однако, не удержался и добавил, не глядя ему в глаза: - И больше молчите. Да.

Восстание прикинулось праздником. В железнодорожных мастерских Западной дороги не успевали, начиная с ночи на девятнадцатое, подавать на линию локомотив за локомотивом. После безделья времен осады и перемирия почувствовалась воля к работе. Вереницы раненых и вконец изуродованных вагонов, которым не хватало места в депо, стояли на линиях между станциями, вдоль крепостного вала. Беженцы из Эльзаса превратили их в двойники своих ферм, с курятниками между колес и навесами для телят с боков у прицепов. Беженцы парижских пригородов и прифронтовых поселков, отброшенные в город германской осадой, вскопали пространства по бокам железнодорожного полотна, норовя засеять его морковью и луком, и поселили в сигнальных будках своих коз, детей и цепных собак. В Ла-Вилетт, в товарном вагоне, сбитом с колес немецким снарядом, некто Себас открыл лавку.

В ночь с девятнадцатого на двадцатое машинисту Ламарку было поручено пройти на локомотиве окружную дорогу и донести о состоянии полотна. Он вышел со станции Клиши в начале второго часа. Бульвар, вдоль которого шла линия, казался вымершим до самых ворот Нейи, где ночь боролась с движением и взволнованно отступала прочь под натиском легковых экипажей, фур, ручных телег и пеших людей. Части регулярной армии с барабанным боем пробивали дорогу сквозь толпу. Светало, но не рассвело еще, когда он добрался до Пуан-дю-Жур, перед грандиозным виадуком Отей. Дорожный мастер осматривал мост. По дороге в Версаль тянулись подводы.

- В этом году жара начнется сразу, с весны, - сказал станционный смотритель, - смотри-ка, правительство уже выезжает на дачу.

Ламарк протер куском пакли неспавшие глаза: по дороге в Версаль тянулись подводы, вниз по Сене спускались баржи, лодки, понтоны.

Смотритель глядел и смеялся, но Ламарк не понял его, потому что он еще не знал, что случилось вчера. Утро ему казалось раздольным и обещающим простоту. Тут мастер поднял сигнал с левого берега, и Ламарк выдавил хриплый лай из трубы своего локомотива. Он легко подал машину на террасу виадука, и все, что лежало поодаль, ринулось к мосту, сломав свою дальность. Пока он медленно проходил высоко взнесенные над землей сто семьдесят пять метров гранитных арок, под которыми сжалась река, и две набережных по бокам ее - глаза его увидели направо остров Биланкур с белой россыпью зданий и десятки парусов на Сене, а слева и потом со всех сторон - город, ударивший его зеленым и красным железом крыш, которые солнце усердно превращало в зеленое и красное золото, разбегом бульваров и набережных и завитьем многочисленных скверов. Над Сеной, пересекая виадук, мчался вниз по реке воздух Парижа - из угольного дыма и запаха апельсинов. Глаза, оттого, должно быть, что вдруг сразу увидели столько далеких и разных вещей, зачесались в углах и сейчас же подёрнулись слезой. Он опять отер глаза паклей и, пролетев виадук, стал увеличивать ход вдоль бульваров южного вала.

Когда он вернулся в депо, машинист Дорсэй позвал его взглядом.

Назад Дальше