И узнав, что произошло нового за время его сна, садился работать. На столе лежали непрочитанные письма и записки, доклады и рапорты. На все он должен был ответить сам, во всем он должен был разобраться. Вот, например, создается фонд для борьбы с Советской властью и для поддержки контрреволюционного саботажа. Известно, что владельцы торгового дома "Иван Стахеев и К" внесли крупную сумму. Известно, что много внесли Тульский поземельный банк, Московский народный банк, табачный фабрикант Богданов. Но кто внес вот эту кругленькую сумму в четыреста восемьдесят тысяч рублей? И что это за французское письмо? А эта сумма в пятьсот сорок тысяч рублей? Откуда она взялась?
На небольшом клочке бумаги он набросал схему вражеской организации так, как она рисовалась в его воображении. И медленно, шаг за шагом, решал задачу, которую только он мог решить...
Или эти знаменитые "Солдатские университеты", которые подготовляют по существу вооруженное восстание против Советской власти. Великолепный "университет", из аудитории которого изъято бомб-"лимонок" столько-то, карабинов кавалерийских еще больше, пистолетов системы "Маузер", пистолетов системы "Браунинг"... А закрой эти "университеты", какой визг поднимется - большевики душат культуру, большевики не дают солдатам учиться, большевики враги науки и варвары!
Обдумывая и решая, он расхаживал по своему кабинету из угла в угол, как когда-то в тюрьме. Глаза его поблескивали, а руки он держал засунутыми за ременный солдатский пояс.
В любой час ночи секретарь собирал в его кабинете чекистов на совещание.
Приходили молодые рабочие коммунисты, плохо и бедно одетые - кто в обмотках, кто в огромных, разношенных, похожих на бутсы ботинках, кто в пиджаке, кто в сатиновой косоворотке.
Приходили бывшие солдаты, в гимнастерках, выцветших под жарким галицийским солнцем, в порыжевших, разбитых сапогах, заткнутых соломой.
Приходили седоусые старики-путиловцы, железнодорожные машинисты, черноморские и балтийские матросы...
Сидя за своим столом, поглядывая то на одного, то на другого товарища, Дзержинский докладывал. Негромким и спокойным голосом, очень коротко, ясно и понятно он объяснял, как надобно раскрыть новую контрреволюционную организацию.
И чекисты слушали его затаив дыхание.
Потом Дзержинский спрашивал:
- Вопросы есть?
На все вопросы, даже на самые незначительные, он подробно отвечал. Потом весь план обсуждался, и Дзержинский внимательно выслушивал все предложения.
- Это верно, - иногда говорил он, - вы правы.
Или:
- Это неверно. Если мы пойдем на это, все дело может сорваться.
И объяснял, почему.
А потом в качестве примеров рассказывал одно, другое, третье дело из чекистской практики...
Дело поджигателей Рязанского вокзала.
Дело с эшелоном из Саратова. Этот эшелон с продовольствием для голодающего Петрограда саботажники не приняли в Петрограде и отправили назад в Саратов.
Или история "Общества борьбы с детской смертностью". Хорошее название для контрреволюционной организации, в которой пудами хранился динамит и аммонал, были пулеметы, винтовки, гранаты...
А "Союз учредительного собрания"?
А "Белый крест", "Все для родины"?
И каких только не было названий! Даже "Черная точка".
Спокойно и серьезно Дзержинский говорил о том, что было правильно в распутывании дела, что было неправильно, где медлили и где торопились, как нужно было поступать и как поступали. Он еще и еще продумывал старые дела. На них учил людей трезвому спокойствию и энергичной находчивости для предстоящей работы.
Иногда во время такой беседы вдруг звонил телефон. Дзержинский брал трубку.
- Да, - говорил он, - слушаю. Здравствуйте, Владимир Ильич.
В кабинете становилось так тихо, что было слышно, как дышат люди. Дзержинский говорил с Лениным. Его бледное лицо слегка розовело. А чекистам в такие минуты казалось, что Ленин говорил не только с Дзержинским, но через него и со всеми.
Нередко после совещания Дзержинский находил на своем столе два куска сахару, завернутые в папиросную бумагу, или пакетик с табаком, или в бумаге ломоть серого хлеба.
В стране был голод, и Дзержинский недоедал так же, как и все. Было стыдно принести ему просто два куска сахару: вдруг еще рассердится. И чекисты оставляли на столе свои подарки.
Но он не сердился.
Он разворачивал бумагу, в которой аккуратно были завернуты два кусочка сахару,, и грустная улыбка появлялась на его лице.
За глаза чекисты называли его отцом.
- У отца нынче совещание, - говорили они.
Или:
- Отец вызывает к себе.
Или:
- Отец поехал в Кремль к Владимиру Ильичу.
Иногда по ночам он ходил из комнаты в комнату здания ЧК.
В расстегнутой шинели, в старых сапогах, слегка покашливая, он входил в кабинет молодого следователя. Следователь вставал.
- Сидите, пожалуйста, - говорил Дзержинский и садился сам.
Несколько секунд он пытливо всматривался в лицо своего собеседника, а потом спрашивал:
- На что жалуетесь?
- Ни на что, Феликс Эдмундович, - отвечал следователь.
- Неправда. У вас жена больна. И дров нет. Я знаю.
Следователь молчал.
- И Петька ваш один дома с больной матерью, - продолжал Дзержинский. - Так?
Вынув из кармана маленький пакетик, Дзержинский весело говорил:
- Это сахар. Тут целых два куска. Настоящий белый сахар, не какой-нибудь там меляс или сахарин. Это будет очень полезно вашей жене. Возьмите. А с дровами мы что-нибудь придумаем.
Часа два он ходил от работника к работнику. И никто не бывал забыт в такие обходы. Он разговаривал с начальниками отделов и с машинистками, с комиссарами и с курьерами, и для всех у него находилось бодрое слово, приветливая улыбка, веселое "здравствуйте".
- Отец делает докторский обход, - говорили чекисты.
КАРТОШКА С САЛОМ
Страна голодала, голодали и чекисты. В доме на Лубянке большими праздниками считали те дни, когда в столовой подавали суп с кониной или рагу из конины.
Обедал Дзержинский вместе со всеми - в столовой - и сердился, когда ему подавали отдельно в кабинет.
- Я не барин, - говорил он, - успею сходить пообедать.
Но часто не успевал и оставался голодным. В такие дни чекисты старались накормить его получше - не тем, что было в столовой.
Один чекист привез как-то восемь больших картофелин, а другой достал кусок сала. Картошку почистили, стараясь шелуху срезать потоньше. Эту шелуху сварили отдельно и съели - тот чекист, что привез картошку, и тот, который достал сало. А очищенные картошки порезали и поджарили на сале.
От жареного сала по коридору шел вкусный запах. Чекисты выходили из своих комнат, нюхали воздух и говорили:
- Невозможно работать. Такой запах, что кружится голова.
Постепенно все узнали, что жарят картошку для Дзержинского. Один за другим люди приходили в кухню и советовали, как жарить.
- Да разве так надо жарить, - ворчали некоторые. - Нас надо было позвать, мы бы научили.
- Жарят правильно, - говорили другие.
- Нет, неправильно, - возражали третьи.
А повар вдруг рассердился и сказал:
- Уходите отсюда все. Двадцать лет поваром служу - картошку не зажарю. Уходите, а то нервничаю.
Наконец картошка изжарилась. Старик-курьер понес ее так бережно, будто это была не картошка, а драгоценность или динамит, который может взорваться.
- Что это? - спросил Дзержинский.
- Кушанье, - ответил курьер.
- Я вижу, что кушанье, - сердито сказал Дзержинский, - да откуда картошку взяли? И сало. Это что за сало? Лошадиное?
- Зачем лошадиное, - обиделся курьер. - Не лошадиное, а свиное.
Дзержинский удивленно покачал головой, взял было уже вилку, но вдруг спросил:
- А другие что ели?
- Картошку с салом, - сказал курьер.
- Правда?
- Правда.
Дзержинский взял телефонную трубку и позвонил в столовую. К телефону подошел повар.
- Чем сегодня кормили людей? - спросил Дзержинский.
Повар молчал.
- Вы слушаете? - спросил Дзержинский.
- Сегодня на обед была картошка с салом, - сказал повар.
Дзержинский повесил трубку и вышел в коридор. Там он спросил у первого же встреченного человека:
- Что вы ели на обед?
- Картошку с салом.
Тогда он вернулся к себе и стал есть.
Так чекисты "обманули" Дзержинского, один раз за всю его жизнь.
В ШКОЛЕ
Однажды весенним утром Дзержинский шел к себе на работу. В Москве было грязно, пыльно и голодно: это был год разрухи, тяжелый год в жизни Советского Союза.
Перед Дзержинским шла старуха с палкой. Кто не знает этих старух, согбенных временем, с угасшим взором, шамкающих, почти страшных? Она шла медленно, но и Дзержинский не торопился: хотелось подышать весенним воздухом, отдохнуть, собраться с мыслями...
Но чем дальше он шел за старухой, тем больше она привлекала его внимание. Скорбными глазами он смотрел на ее лохмотья, на ее согбенную спину, на трясущуюся голову, покрытую драным серым платком. Кто она? Как, должно быть, страшна ее одинокая старость! Куда она идет? И как помочь всем этим людям - малым и старым, голодным и убогим, больным и хилым, когда везде фронты, когда голод душит страну, когда сырой черный хлеб - это лакомство, а картофель - чудо?
Старуха шла, тяжело опираясь на палку и с трудом передвигая ноги, а за ней шел Дзержинский в длинной шинели и думал о том, что надобно выяснить насчет богаделен и подумать, чем может чекистский аппарат помочь таким вот старухам и старикам.
У школы, из окон которой несся веселый гам детских голосов, старуха присела отдохнуть на тумбу. Дзержинский вынул спички, чтобы закурить папиросу, и, закуривая, увидел, как из окна второго этажа кто-то высыпал на старуху пригоршню пепла. Старуха сидела не двигаясь, ничего не замечая, что-то шептала беззубым ртом, а пепел медленно падал на ее сутулую спину, на руки, покрытые узловатыми венами.
Швырнув на тротуар незакуренную папиросу, Дзержинский вошел в школу и спросил у толстой сторожихи, где учительская. Сторожиха, занятая тем, что держала за шиворот грязного мальчишку, отчаянно верещавшего, сказала, что учительская будет налево и опять налево и опять налево.
- По колидору. Только ноги не поломайте, бо там так темно, что только свои могут безопасно ходить. А чужие завсегда падают. А один родитель Хрисанфова Петьки папаша - завчера от такую гулю себе набил...
Зажигая одну за другой шипящие, сырые спички, особые спички тех лет, Дзержинский вошел в узкий коридор, удивительный тем, что в нем были и стены, и потолок, но пола не было вовсе. Весь настил был содран, и идти приходилось по каким-то ямам и выбоинам - то по кирпичу, то по камням, накиданным без всякого порядка, то вдруг по одной доске, проложенной как прокладывают кладки над речкой.
Повернув два раза налево, Дзержинский отыскал дверь и вошел в учительскую как раз в ту секунду, когда бородатый сторож зазвонил в большой медный колокол, к которому была приделана для удобства деревянная ручка. Учителя, один за другим, стали выходить в коридор, и очень скоро Дзержинский остался вдвоем с полной седой женщиной в пенсне. Женщина, не обращая на Дзержинского внимания, писала в большой книге, хмурилась и глядела порой в другую большую книгу, раскрытую перед ней. Одета она была дурно, и цвет лица ее, несмотря на полноту, говорил о том, что она не просто недоедает, а голодает в прямом и страшном смысле этого слова.
- Мне бы нужно видеть директора школы, - сказал Дзержинский.
- Я директор, - ответила женщина. - Чем могу служить?
И, сняв пенсне, она взглянула на Дзержинского большими светлыми глазами так прямо, просто и спокойно, как смотрят только очень честные люди.
- Я директор, - повторила женщина. - Что вам угодно?..
Очень вежливо и лаконично Дзержинский рассказал о том, как нищую старуху обсыпали из школьного окна и как вообще хулиганят школьники этой школы.
- Я довольно часто хожу здесь, - говорил Дзержинский, - и волей-неволей бываю свидетелем многих неприятных сцен. Дети из вашей школы дерутся камнями, пристают к прохожим, ругаются и...
- Это сейчас, - спокойно перебила женщина, - а в недалеком будущем они станут убивать, поджигать дома, красть всё, что им заблагорассудится.
- Вот даже как! - произнес Дзержинский.
- Да, вот как.
Помолчали.
- И... ничего с ними нельзя сделать? - спросил Дзержинский.
- Ничего.
- Во что бы то ни стало они будут убивать, поджигать дома и красть всё, что им заблагорассудится?
- Да, я так полагаю.
Опять помолчали.
Дзержинский смотрел на женщину серьезно и внимательно, и только в глубине его глаз то вспыхивали, то гасли лукавые огоньки.
- Так, - сказал он. - Что же все-таки делать?
- Не знаю.
- Но ведь все эти истории имеют какую-то причину?
- Да, имеют.
- Тогда разрешите узнать, почему ваша школа будет выпускать убийц, поджигателей и воров? - сказал Дзержинский.
- Потому, что Советской власти нравится товарищ Кауфман, - загадочно ответила директорша.
И, внезапно покраснев от гнева, она рассказала, что до революции здесь была гимназия, а после революции сюда въехал Кауфман со своим учреждением. И у него, у этого Кауфмана, есть даже такая теория - самопоедание. Вы не слышали?
- Нет, не приходилось, - вежливо ответил Дзержинский.
- Теория очень простая. Так как в Москве нет дров и за дрова можно получить любые жизненные блага, то Кауфман со своим проклятым учреждением непрерывно кочует. Он ездит со своим учреждением и занимает дома. Для его учреждения нужна одна комната, а он занимает десять и девять из десяти сразу же ломает на дрова. Понимаете? От дома остается одна скорлупа, а там внутри - ничего нет. Все деревянные части выломаны - и полы, и стены, если там дерево, - всё! Вот это и есть самопоедание.
- И вашу школу он так съел?
- Да. И я ничего с ним не могу сделать. Он провалился, как сквозь землю, вместе со своим учреждением. Нету ни учреждения, ни Кауфмана.
- Пожалуй, это не удивительно, - сказал Дзержинский.
- Но ведь кто-то же должен отвечать за эти безобразия! - воскликнула директорша. - Ведь я всюду пишу о Кауфмане, а его покрывают. Его просто скрывают от нас всех. Вы думаете, он съел одну только мою школу? Он бог знает сколько домов съел... И вот извольте теперь воспитывать детей после Кауфмана, когда даже полов нет в классах... В школе темень, грязь, ужас... А товарищ Кауфман разъезжает, наверное, в шикарном автомобиле, ему и горя мало...
- Кому же вы писали? - спросил Дзержинский.
- Всем, - ответила директорша, - и даже председателю ВЧК писала, Дзержинскому, но толку никакого. Полы мне все равно новые никто не делает...
- Так ведь для полов нужны доски, - сказал Дзержинский, - а где их сейчас возьмешь?..
- И даже телефон сорван, - не слушая, сказала директорша, - вы подумайте! Вот здесь висел телефон, а он его сорвал. Ну зачем ему телефон?
Дзержинский поднялся.
- Ну, до свидания, - сказал он, - авось как-нибудь вашему горю можно будет помочь. Но только, мне кажется, вы не правы насчет детей: нельзя их так распускать, даже если в школе все изломано.
В Чека он спросил о деле Кауфмана. Ему сказали, что дело это давнее, что Кауфман умер за день до ареста и что остальных хищников осудили.
Потом Дзержинский позвонил по телефону в Наркомпрос Луначарскому и рассказал о школе, в которой побывал.
- Надо им помочь, Анатолий Васильевич, - говорил он, - это ведь просто невыносимо. Я знаю, что вам трудно; давайте вместе, соединенными усилиями и Народный комиссариат просвещения и ВЧК - займемся этим делом. Идет?
И, прикрыв телефонную трубку ладонью, Дзержинский спросил у секретаря:
- У нас во дворе лежали доски, - есть они или их уже нет?
- Сегодня утром были, - сказал секретарь.
- Ну, так вот, - опять в трубку заговорил Дзержинский, - вы слушаете, Анатолий Васильевич? У нас нашлось немного досок, теперь вы поищите у себя, потом мы сложимся и осуществим это дело. Будьте здоровы.
На следующий день Луначарский заехал в школу.
- Здравствуйте, товарищ, - с порога сказал он. - Что у вас тут за несчастье с полами? Давайте поговорим... Мне вчера звонил Дзержинский. Он побывал у вас...
- Какой Дзержинский? - спросила директорша.
- Ка-к какой?
- У нас тут никого не было, - сказала директорша, но вдруг, взявшись пальцами за виски, тихо ахнула.
- Ну, вот видите, - сказал Луначарский, - а вы - какой Дзержинский! Рассказывайте, что у вас с полами?
ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТРОГРАДА В МОСКВУ
Секретарь молча вошел в кабинет к Дзержинскому и положил на стол телеграмму.
"В Петрограде убит Урицкий".
Дзержинский прочитал, потер лоб ладонью. Потом взглянул на секретаря. Секретарь хорошо знал это мгновенное выражение глаз Железного Феликса: детское, непонимающее. Это выражение появлялось в глазах Дзержинского тогда, когда совершалась какая-нибудь ужасная, непоправимая подлость, непонятная его чистому уму.
Зазвонил телефон.
Дзержинский взял трубку.
- Да, Владимир Ильич. Хорошо, Владимир Ильич.
Повесил трубку и сказал секретарю:
- Еду в Петроград.
В Петрограде в Смольном ему дали вторую телеграмму.
Он долго читал ее, не веря своим глазам; ему казалось, что он сошел с ума, что это дикий, страшный сон.
В Москве тремя выстрелами тяжко - может быть, смертельно - ранен Ленин.
Ленин при смерти.
В Ленина стреляли.
Вчера он слышал голос Ленина, а позавчера Ленин, весело посмеиваясь глазами, говорил с ним вот так, совсем близко...
Еще и еще раз он перечитал телеграмму. Потом спросил:
- Когда идет поезд в Москву?
И, не дослушав ответа, пошел на вокзал. Ему говорили о специальном вагоне, он не слушал. За его спиной была солдатская котомка, фуражку он низко надвинул на глаза. Он шел в расстегнутой шинели, в больших, со сбитыми каблуками болотных сапогах. И никто не видел, какое выражение было в его глазах - там, под низко надвинутым козырьком фуражки: может быть, опять детское выражение непонимания.
В Ленина? Стрелять в Ленина?
Так он пришел на вокзал.
Это был вокзал тех лет - грязный, закоптелый, проплеванный.
Медленно, вместе с толпой он вышел на перрон, добрался до какого-то стоявшего на дальних путях состава.
И стал спрашивать, когда этот состав доберется до Москвы. Выяснилось, что к утру.
Состав был смешанный - и пассажирские вагоны, и товарные, и даже угольная платформа. Все было занято. На крышах лежали вплотную, тело к телу. В тамбурах, на тормозных площадках, на буферах стояли люди.
Люди облепили даже паровоз. Это был "скорый" поезд.
Раз и другой Дзержинский прошел вдоль поезда, - нигде не было места. Потом сказал бородатому красноармейцу:
- Подвинься, товарищ.
Бородатый уступил Дзержинскому часть ступеньки. Потом они вместе перешли на буфер.
О чем думал Дзержинский в эту звездную, холодную августовскую ночь?