Евсеев понимал, что его "Жигуль" может привлечь внимание соседей, не выселенных еще из других домов, что стоянка его здесь, на обочине, возле полуразрушенных строений, странная; остановил машину и сидит с закрытыми глазами. Вам плохо, товарищ водитель?
Мне плохо и хорошо. Я даже не подозревал, что так отлично помню все. Наверное, если бы можно было пройти сейчас по комнатам, я бы не заблудился даже в темноте.
Николай совсем раскис. Прошлое овладевало им с неимоверной силой, он просто не в состоянии был думать ни о чем другом.
Такое уже случалось в тот его приезд. Он увидел Тоню на тротуаре, остановил машину, вылетел из кабины, бросился наперерез: "Здравствуй, Тошка!"
Женщина глянула ему в лицо, молча обошла его, как неодушевленный предмет. А он остался стоять, растерянный, ошеломленный. Прохожие цепляли его сумками, он стоял нелепо, как огородное пугало. Опомнившись, побрел к машине, уселся за руль и тихо тронул "Жигуль" с места. Автомобиль быстро догнал идущую по тротуару Антонину, на ходу, вполглаза, Николай заметил, что Тоня располнела, что волосы у нее перекрашены, что одета она скромно и с элегантностью, которая у нее еще с юности, когда и одеваться особенно было не во что. Он глядел на руку ее, на кисть, которой она будто опиралась на воздух, и физически ощущал прикосновение ее прохладных пальцев к своей щеке.
Когда вечером того дня мать позвала его к телефону в комнату отца, Евсеев вздрогнул в тревоге.
- Это я… Ты извини меня, так глупо получилось. Ты откуда-то выскочил, через десять лет… Извини.
Господи, извинить ее! Он глупо хихикнул в трубку, пролепетал:
- Я просто хотел с тобой поговорить.
Помолчав, она спросила сдавленным голосом:
- Ты решил изменить своему железному правилу?
- Какому?
- Если я выйду замуж за другого, ни за что не станешь со мной разговаривать и встречаться.
Он забыл, он просто забыл, а она помнила и верила его правилам.
- Я просто не понимал, что ты в самом деле можешь выйти замуж за другого.
Мать предупредительно закрыла дверь в комнату, чтобы ему не мешали племянники. Евсеев услышал, как Антонина вздохнула там, у себя, и сказала:
- Я тоже… не понимала.
- Послушай, мы с тобой можем встретиться и поговорить? - спросил он, волнуясь, как в те далекие времена, когда ежедневно ожидал встречи с нею.
- Не знаю. Нужно ли это?
Уговорить ее оказалось нетрудно, и они на ноябрьском ветру бродили по тротуару возле какой-то высокой длинной стены, наступая на облетающие с кленов и акаций листья, пока не продрогли.
Он испытывал нелепое ощущение: Тоня не воспринималась им как жена другого, мать взрослой дочери, женщина, уже много испытавшая, умудренная годами. Он разговаривал со своей девушкой, со своей милой: ее голос, ее глаза, жесты - все было, как тогда, в юности.
- Почему ты не дождалась меня?
- Не надо, Коля. Не надо. Когда-нибудь потом, в следующий раз. Лучше расскажи, как там, на твоем Севере.
Ему стало горько и смешно. Следующего раза может и не быть. Это же не юность, когда все в будущем, светлом и радостном.
- И как часто, ты думаешь, будут у нас эти следующие встречи?
- Не знаю.
- Ну хоть раз в шесть лет мы можем встречаться, правда?
Они расстались, пожав друг другу руки, как старые, добрые знакомые. Топя села в рейсовый автобус, силуэт ее затерялся в толчее пассажиров, а Евсеев пошел от автобусной остановки к своему "Жигуленку", радуясь и печалясь. Увидел ее, поговорил, и уже хорошо. Неплохо ей живется, дочь не болеет, муж не дурак. Слава богу. Ведь ничего от этой встречи он не хотел. Увидеть и поговорить. И на том спасибо. Спасибо за встречу, за то, что жива и здорова, что хранит ее судьба. И все же обида на Антонину оставалась.
Она вышла замуж в тот день, когда он, отслужив, приехал домой.
Почему он не пошел к ней на свадьбу? Ведь была такая шальная мысль - явиться с букетом цветов, поздравить от имени тех, кто служит в армии и верит, что его ждут. Испугался, что слова застрянут в горле. И ей будет стыдно за него.
Евсеев поглядывал через зеркальце заднего вида на перекресток. Ни к чему все это. Было и прошло.
Что же хочет он, чего добивается? Не гонит ли его неустроенность в семейной жизни, его душевное одиночество и неприкаянность? Хочет он прикоснуться к чистому и светлому прошлому, чтобы позабыть о лжи и мучительных дрязгах нынешних своих семейных будней.
А может, хочется ему, чтобы Антонина призналась в своей вине, в своем предательстве? Чтобы все наконец стало на свои места?
Он прозевал ее, проглядел. Или Антонина прошла дворами, напрямик. Когда она остановилась возле машины, он сразу узнал ее, наклонился к дверце, распахнул: "Садись".
Она неловко пригнулась, узкая юбка мешала ей, нужно было повернуться спиной к нему, а она сначала поставила на полок ногу. Ей пришлось несколько раз поправить юбку, приподнимаясь, она пыталась натянуть подол на колени, по ничего не получилось, полные колени ее остались обнаженными, потому что сиденье было слегка наклонным, а она откидывалась на него спиной, да и юбка была слишком модной. В конце концов Антонина прекратила безуспешные свои попытки, закрыла глаза и замерла, словно ожидая неприятности.
Евсеев наклонился, потянулся через эти колени, крепко стиснутые, беспомощные, взялся за ручку дверцы, захлопнул ее и нажал на кнопку замка. Выпрямился, отодвигаясь и разворачиваясь боком, сказал негромко:
- Здравствуй, Тоня.
Она не раскрыла глаз, вздохнула обреченно.
- Здравствуй, Николаюшка.
Так его называла только она. В самые лучшие, самые нежные их встречи, когда обнимала его и когда их губы уже начинали терять чувствительность, распухая от поцелуев. Это было какое-то сладкое безумие.
Стоя в деревянном, дряхлом коридорчике, спрятанные от глаз прохожих, отделенные дверью от комнаты, где вечера напролет стрекотала старенькой швейной машинкой мать Антонины, солдатская вдова со страшного лета сорок четвертого, когда под Новым Бугом лег в землю ее молодой муж, отец двух ее девочек, - в загадочном полумраке Николай и Тоня замирали в тесном объятии. Крепко прижимаясь друг к другу, они ощущали дыхание, биение сердец, невыразимо прекрасную и ласковую близость гибких упругих тел, жарких, вздрагивающих под одеждами, летом почти символическими. Губы их соприкасались в горячем единении, в неутолимой жажде касания. Удовлетворения не было, наступало в конце концов изнеможение - от близости, от нежности. И тогда оставалось лишь слабо касаться губами, пылающими огнем, распухшими, обессиленными, но зовущими еще и еще.
Николай глядел на женщину, которая сидела рядом с ним, и думал, что колени ее он видит лишь теперь, двадцать лет спустя. В те далекие годы в моде были длинные платья, даже у девочек, и колени ее он лишь ощущал, когда обнимал ее в том коридорчике.
Евсеев узнавал и не узнавал Антонину. Паутина морщин у глаз и у носа, все такого же дерзкого, чуть вздернутого. Тонкие складки у рта, едва подкрашенные губы, все еще припухлые. Скуластые щеки. Сетка морщин на шее. Крепко выкрашенные волосы, светлые, как у прибалтийских красавиц, короткая прическа. Красивая женщина сидела рядом с ним. Не знал Евсеев этой женщины, и никаких чувств к ней не испытывал. Разве только неловкость за открытые ее колени. В ее возрасте можно было бы носить юбки и подлиннее.
Он съехал с тротуара и повел машину по узкой улице с односторонним движением.
- Сколько тебе можно быть со мною? - спросил он, глядя на дорогу.
Он почувствовал ее взгляд и пожалел, что улица не дает увидеть ее глаз.
"Жигуль" мягко прошел неасфальтированный участок, легко вписался в левый поворот и покатился по центру.
- Через час мне нужно быть дома.
- Понятно, - сказал Евсеев.
Час, один час. Огромный отрезок времени. Триста километров над Чукоткой при попутном ветре. Тысячу километров на реактивном лайнере над страной. Три тысячи шестьсот раз может измениться в полете ситуация за это время. Всего лишь один час свидания. Мгновение в их жизни, лучшая, самая прекрасная часть которой уже прошла.
Быстрей выехать за город, уйти от напряжения городских магистралей, чтобы можно было не глядеть на проезжую часть, на встречное и попутное движение, на тротуары и прохожих, чтобы не слышать двигатель, не заглядывать в зеркало заднего вида. Перестать быть водителем.
- Куда мы едем?
- Туда, где я смогу глядеть на тебя.
- А нужно ли это?
Наверное, не нужно, мысленно ответил Евсеев. Ерунду я затеял, ерунду.
Дорога прорезала гигантскую рудную насыпь - по чукотским понятиям, сопку. "Жигуль" легко шел на подъем, обгоняя автобусы и грузовики. Зелень деревьев поникла от жары. Крыша машины грелась от яростного солнца. Над асфальтом, метрах в ста впереди, вился дымок миража, темнели "лужи" несуществующей воды.
- Ты помнишь, где-то здесь мы попали с тобой под дождь, на этих цветных кручах? Дороги тогда еще не было.
- Ты была в голубом платье белым горошком, и я не разрешал тебе снять босоножки и идти босиком, чтобы ты не простудилась. Мне ужасно хотелось нести тебя на руках, обнимать, прикрывать собою от дождя.
- А я всю дорогу мечтала, чтобы ты взял меня на руки, хоть один раз, хоть на один шаг. Я бы обняла тебя обеими руками, мокрая насквозь, и прижалась к тебе…
- А помнишь, мы на рыбалку с тобой поехали, на велосипеде? И в каком-то шалаше целовались, и ты странно поглядела на меня и рассмеялась совсем некстати.
- Помню. Ты еще стал допрашиваться, почему я смеюсь, а я сказала, что расскажу потом, когда закончу школу.
- А когда закончила и я напомнил твое обещание, ты его опять не выполнила. Может, скажешь сейчас?
Антонина не ответила, и, скосив глаза, Евсеев увидел ее серьезный курносый профиль.
- Нет, - тихо сказала Антонина. - Теперь не скажу.
Он тоже не сказал бы, если бы она стала выспрашивать, о чем он сам подумал тогда, в шалаше. Старые тайны остаются с нами.
Встречные машины нагнетали в салоп запах соляра и горелого масла.
- Я недавно видел ваш дом, он почти разрушен. Только акация жива. Помнишь, мы под ней сидели до глубокой ночи?
- И ты у меня уснул однажды на коленях. И стал что-то говорить, совсем странное.
- Не может быть, чтобы уснул!
- Честное слово! - она тихо засмеялась. - По-моему, ты даже захрапел.
- Ну что ты! Это я сейчас храплю. Как старый пес.
- Виктор тоже так храпит, что я его в другую комнату переселила. А Веру к себе забрала.
Оказывается, мужская судьба одинакова везде.
- А где мама?
- Ей дали квартиру в новом микрорайоне.
- А помнишь…
Они перебирали в памяти события давних дней и имена друзей, а безотказный "Жигуль" проносил их мимо домов и людей, мимо грузовиков и автобусов, под жарким летним солнцем, под голубым сводом чистого неба, и на миг Евсееву показалось, что все в его жизни изменилось, все плохое и неустойчивое исчезло, и едут два любящих друг друга человека к далекой желанной цели, и ожидает их там, за горизонтом, радость и счастье - взаимопонимание, сердечность, детская любовь.
"Жигуль" вырвался наконец из городских застроек на шоссе, уходящее по холмам в зеленеющую и желтеющую даль. Но обеим сторонам дороги стояли ряды деревьев, подрубленных, подстриженных, похожих друг на друга в отчаянном стремлении протянуть к солнцу тонкую поросль от изуродованных, задыхающихся без ветвей стволов. С ревом неслись по дороге грузовики с ящиками и мешками, оборудованием и с чем-то неизвестным, закрытым, спрятанным под брезент. Летели, почти не касаясь колесами асфальта, мотоциклы, и мощный поток встречного ветра бесстыдно рвал с пассажирок платья. Крепко обняв водителей, приникали они грудью к их спинам, не обращая внимания на нахальство ветра, опьяненные лихостью ревущего полета. С самолетным гулом мчались легковушки. Шоссе дышало и гремело. Какое-то время, включившись в эту напряженную гонку, "Жигуль" нес Николая и Антонину вдаль, и они умолкли, завороженные этим могучим бегом.
Затем Евсеев притормозил, поморгал поворотом и, выбрав момент, свернул на проселочную дорогу. Машина покатила вниз, к огромному зеркалу водохранилища, сверкающему среди зеленых и желтых холмов.
Когда-то в далеком послевоенном детстве к этим берегам ходили они пешком, за десять верст, в пригородный совхоз, раскинувший свои хаты среди садов, порубленных снарядами.
Господи, в кои же это веки они, преждевременно повзрослевшие пацаны и девчата, показывали уцелевшим в войну своим матерям и бабушкам пьесы "Партизаны в степях Украины", "Старые друзья", "Сын полка"! Не везде еще говорил репродуктор, не всюду светились лампочки. И сколько развалин, сколько пепелищ на земле украинской! А они, старшеклассники неполной средней школы № 28 с учительницей литературы, в которую все будущие мужчины были безнадежно влюблены, ставили спектакли, на которые шли истосковавшиеся по мирным зрелищам люди. Артисты… Разве могли они подумать тогда, в том голодном сорок седьмом, что их дети будут из своих квартир смотреть передачи со сцеп лучших театров страны и всего земного шара? Даже не мечтали об этом. Проще были мечты - лишний бы кусочек хлеба. Тогда, в совхозе, их угостили свежим парным молоком после премьеры. Ах, как это было вкусно! И как чудовищно давно…
Евсеев выбрал притененную обочину у лесопосадки, мягко притормозил, выключил зажигание. Пыль слабым облачком ушла вперед, к воде. Николай приоткрыл дверцу со своей стороны и повернулся к своей пассажирке.
Огромные печальные глаза глядели на него с грустью. В их глубину вглядывался он пацаном, пытаясь разгадать тайну их власти над ним, и сейчас чувствовал себя таким же беспомощным.
- Ты поседел, - сказала Антонина с сожалением, - совсем поседел. Тебе плохо живется?
Он взял ее руку в свою, легонько провел по голубоватым жилкам, по пальцам, по сморщившейся коже, когда-то такой нежной и гладкой, повернул ладонью вверх, наклонился и поцеловал.
- Живу я хорошо, Тоша. Летаю высоко и низко, близко и далеко. Днем и ночью. Зимой и летом. А весны и осени у нас не бывает.
- Я не о работе.
- А не о работе что же говорить? О Жанне ты, наверное, знаешь, она давно здесь, у бабушки жила, замуж вышла.
- Больше у вас никого нет?
Он отрицательно покачал головой.
- Ты всегда мечтал о сыне.
- Мечтал.
Антонина, понимая, о чем он думает, прикрыла глаза. Евсееву показалось, что ресницы у нее задрожали.
- Тебе трудно? Ты не жалеешь, что уехал тогда?
- Жалею.
Антонина вздохнула и глянула печально.
- Мы больше не будем встречаться.
Он испугался. Как будто это решение что-то меняло. Любой категорический запрет непонятен и страшен.
- Но почему?
- Виктор устроил мне сцену ревности. Я совсем не ожидала. Просто сказала ему, что ты хочешь меня видеть, а он такое наговорил. Будто он всегда запасной и я не любила его никогда.
Евсеев вспомнил тот август, когда он уже купил букет цветов и совсем собрался на свадьбу к Антонине, гадая, что лучше: прочитать наизусть симоновское "Открытое письмо" или сказать экспромтом здравицу невестам, бросающим своих женихов.
- Ты обещала сказать, почему не дождалась меня.
- Да? Разве это имеет значение теперь?
- Конечно.
Антонина положила руку на кисть Евсеева, заглянула в его глаза. Треск мотоцикла, пронесшегося мимо, заглушил ее негромкие слова. Шлейф пыли и выхлопных газов медленно уходил в сторону от проселка, рассеиваясь над желтыми головами подсолнухов.
- Что? - переспросил Николай.
- Ты сам не захотел.
- Я?
- Ты ведь просто выставил, выдворил меня из своей жизни. Ты написал мне: "Ни моя жизнь, ни моя смерть не касаются тебя". Куда уж яснее.
Евсеев подумал, что память у него совсем никудышная, если он мог забыть эти слова.
- Послушай, Тоня, но ведь ты расписала, как тебе хорошо без меня, и спросила с издевкой: "Ты еще живой, солдат?"
- Какая же издевка? Я действительно не знала, где ты и что с тобой. Ты умолк. Я очень боялась за тебя: ты же помнишь - венгерские события, война на Суэцком канале, мало ли что. Я спросила о главном, что меня беспокоило. Я хотела поехать к тебе.
- Поехала бы?
- Ну да. Честно говоря, я надеялась, что ты предложишь, наконец, выйти за тебя замуж.
- Для солдата это было невозможно.
- Откуда мне было знать! Я не хотела терять тебя.
- А потом?
- Потом ты заявил, что я тебе нисколечки не нужна. И после того целый год я о тебе ничего не знала. Да и о возвращении узнала случайно, от твоего брата.
- Ты же выходила замуж за другого!
- А ты предлагал выйти за тебя?
- Нет, но… ты же знала, что я люблю тебя.
Антонина покачала головой, глядя на убегающую вниз дорогу и на пожухлые от жары листья абрикосовых деревьев перед машиной.
- Два дня я прожила у мамы после свадьбы. Я сказала Виктору, что ты вернулся, что я должна еще подумать, пусть он не приходит и не зовет меня. Два дня и две ночи я ждала; вот ты идешь, твои шаги, вот сейчас постучишь в окно, я помню до сих пор, как ты стучишь, ты позовешь меня, скажешь, что я нужна тебе, что ты не можешь без меня, что не отдашь меня никому другому… Ты не пришел.
- Я не знал…
- Ты не любил меня.
- Я не думал…
Легкое прикосновение пальцев к его щеке было словно дуновение прохладного ветра. Всегда у нее оставались холодными руки, даже летом он, бывало, согревал их.
- Я не могу пожаловаться на судьбу. Виктор любит меня. Дочь хорошая. Недостаточно серьезная, может быть, да все они сейчас такие, не хватает им трудностей. Работа моя мне нравится, люди рядом со мной добрые, мне легко с ними. Но… что-то осталось в моей душе нерастраченное, невысказанное, ну, наверное, хранимое для тебя…
- Антон!..
- Недавно вечером по телевизору передавали концерт, пели Лещенко и Толкунова. "Первое танго", знаешь? Я впервые услышала. И не смогла, не выдержала. Горло сдавило, я выскочила из комнаты, перепугав своих…
Евсеев глядел перед собой на огромное блестящее пространство водохранилища, на поля, уходящие к горизонту, на рощи. Желтые, зеленые, фиолетовые, подступали поля к лесопосадкам, к совхозу, утонувшему в садах. Холмы и рощи, разноцветные, разнообразные. Не то что в полете над Чукоткой: там, куда ни глянь, - голые сопки, скалы и ядовитая зелень болот в полярный день. Вода, отблески солнца повсюду, на всем пространстве равнин и гор, если погода ясная. А больше в тумане, в белой вате облаков, предательских, таящих скалы, утесы. Зимой же - стерильная белизна снега, морозные туманы в распадках, угрожающие шлейфы поземок. Здесь в это время дожди и слякоть, опавшие листья подгнивают.
Пройдут годы. Новые летчики будут летать над Заполярьем на новых машинах, по все так же будет сверкать в болотах солнце и гулять пурга. И все так же зеленеть лугам на Украине. И будут любить друг друга молодые, и так же терять друг друга. И никто не сможет сделать ни шагу в прошлое, чтобы что-то поправить, изменить.
- Конечно, - сказала Антонина, - мы с тобой второй тайм играем, так, кажется?
- Похоже, - кивнул Николай, хотя внутри у него все противилось этому, он совсем не считал себя таким старым, чтобы об этом стоило говорить. Старому вертолет не доверят. "Старый"! Наши прадеды в сорок лет только женились, по первому разу.