Молодой человек - Ямпольский Борис Самойлович 9 стр.


10. Что со мной однажды случилось

Такой был ясный, солнечный день, с синим-синим небом, с золотистой паутиной над красными георгинами. Только что появились первые фланирующие франты. В длинных, обтянутых в талии пиджаках, они шли друг за другом, как журавли. Собирались толпы вокруг лотерейных столиков, и усатый дядька из "Охраны материнства и младенчества", свекольный нос которого к этому времени стал фиолетовым, лениво бормотал:

- Коньяк можно выиграть… какао "Стелла" можно выиграть, амура-купидона…

Я подошел и стал наблюдать игру.

Вот сорвали целый ряд. Остался одинокий лепесток.

"Тут 1 копейка". Я видел ее сквозь этот бумажный лепесток, обнаженную, одинокую, заветную, выигрышную.

Я лениво протянул руку:

- А ну-ка, попробую счастья…

И сорвал лепесток.

Но что случилось? Там стояла чужая, странная, как жук, черная цифра - 99. И она была живая, она жужжала. Мир завертелся, и замелькал, и зажужжал - 99… 999… 9999… Я стал ртом хватать воздух.

- У меня нет таких денег, - сказал я.

- А ты думал, одна копейка, да? - Лотерейщик схватил меня за руку: - Попался!

- Я не попался! - закричал я.

- Ах ты мазурик! Ты работаешь в типографии и знаешь карты!

- Я не мазурик. Я не работаю в типографии! - кричал я.

- А что ты, ясновидец?

- Я не ясновидец.

- Так, может, ты гипнотизер?

- Я не гипнотизер.

- А откуда ты знал выигрыши? - кричал лотерейщик, держа меня за воротник. - Вот скажи, пусть все слышат, ты, шулер!

- Так это же так просто! - сказал я.

- Вы слышите? - закричал он как зарезанный. - Просто! Хотел бы я знать, как это просто!

- Я запоминаю карты, - сказал я.

- Как это ты запоминаешь? - От неожиданности он даже отпустил мой воротник. - Нет, вы только послушайте, что он говорит! А кто тебя научил?

- Никто меня не научил.

- А почему никто, кроме тебя, не догадался?

- А я виноват? Разве я виноват, что никто не догадался?

- Вы слышите, он еще не виноват! Ах ты, фальшивомонетчик!

- Ничего подобного! - кричал я.

Он потащил меня сквозь толпу. Он тащил меня, я упирался. Все глядели на меня.

Милиционер стоял на углу и не шевелился. Он стоял как памятник, и казалось, не только автомобили, извозчики, но даже облака в небе застыли и ждали, пока он откроет им дорогу.

И вдруг в какой-то момент, точно щелкнула в нем пружина, он повернулся и, вытянув руку, показал направление.

- Куда вы меня тащите? - кричал я. - Я ничего не сделал.

- Сделал или не сделал, сейчас посмотрим. Сейчас распотрошим тебя.

Милиционер смотрел поверх наших голов и не видел нас. Меня подвели к нему вплотную. Блеск пряжки, на которой играло солнце, ослепил меня, я почувствовал военный запах ремня и кобуры.

- Кто такой? - спросил постовой со своей красной милицейской высоты.

Лотерейщик стал криком объяснять, что я сделал, и почему меня привели, и что надо предпринять, и все, что приходило ему в голову.

- Тихо! - приказали с высоты.

Он замолк.

- Пусть мальчик сам объяснит, кто он такой.

- Кто ты такой? - закричал лотерейщик, будто я был глухой. - Ну, скажи, ты кто?

- Никто.

- Вот видите, вот видите, какой шулер!

Я не знаю отчего - от пережитого страха или от собравшейся вокруг и глазеющей на меня толпы - мне стало противно все: и лотерейные карты, и какао "Стелла", и американская "Имша", и радость выигрыша, стало жаль потерянного времени и своих мечтаний.

"Пусть это только пройдет, - думал я, одновременно боясь взглянуть на окружавшую меня толпу, - вот сейчас, сейчас пройдет, и я больше не буду. Пусть только пройдет! Увидите! Увидите!" - неистово уверял я кого-то, клялся самому себе и всему свету.

Как в огне, сгорало в этом охватившем сердце раскаянии все азартное, пенное, наносное.

- Охматмлад! Ты знаешь, что такое охматмлад? Охрана материнства и младенчества, - назидательно говорил лотерейщик, глядя на меня жуликоватыми глазками. - А ты крадешь у них - у матери и младенца!

- Тихо! - снова изрекли с высоты. - Тихо, и чтобы я больше вас никогда не видел. Баста!

11. Неожиданные встречи

Как они нашли меня в этом большом городе - непонятно, но они стояли передо мной, оба маленькие, оба круглолицые, пузатые. Я знал этих людей. Там у нас, на Комиссаровской, у своих собственных домов, они были важные, недосягаемые, как банкиры или доктора. А тут показались мне вдруг жалкими, никому не нужными и смешными в своих белых жилетках и парусиновых картузах.

Не знаю уж, каким я им показался, но, поглядев на меня, они оба покачали головами.

- Ну, и как ты тут?

- Ничего.

- Очень плохо?

- Хорошо.

- Видим, - сказали они оба в один голос. И вручили мне маленькую, зашитую белыми нитками, в холстинке посылочку.

- Ладно! - сказал я.

- А что передать? - спросили они.

- Все хорошо.

Мне хотелось плакать.

- А где ты все-таки живешь? Скажи по крайней мере свой адрес.

- Адреса пока нет, - сказал я.

В летние теплые ночи я ночевал в лодках, и я знал, как воркует река на рассвете, в тумане, накатываясь на берег. Я ночевал в парках над Днепром и видел, как на восходе солнца открывали глаза черно-красные пионы. Я ночевал на станционных путях, в старых красных теплушках, и всю ночь гудели гудки, дрожала земля, - казалось, я уезжаю.

Но все это я не мог им сейчас объяснить и рассказать.

- Ну, так до свидания! - сказали они.

- До свидания, - сказал я.

В посылке были коржики с маком. Там, дома, в пятницу, когда пекли коржики, я уже стоял у печи и получал первые, еще горячие, пахнущие горячим маком, а теперь они были какие-то стеклянные, невкусные, и я отчего-то заплакал. Я грыз холодные коржики и плакал.

Пошел дождь, мелкий, холодный, подул ветер, и в самую душу проникала извечная горечь палых листьев.

Теперь мне некуда было идти, и я целые дни проводил на бирже, все боясь, что вдруг вызовут, вдруг наступит моя очередь, вдруг что-то случится невероятное, неведомое, а я и знать не буду.

Только после того, как закрывали биржу, я уходил на пристань к пароходу из Мозыря или на вокзал к одесскому и предлагал донести чемодан, все время выслушивая один и тот же вопрос: "А ты не драпанешь?.."

Если было мало пассажиров или носильщики уж слишком гонялись за мной, я подымался вверх по Бизаковской, заходил во дворы и предлагал напилить-наколоть дров, и не было случая, чтобы, нанимая, меня не спросили: "А ты не отрубишь себе палец?"

В те дни, когда я не находил ни одной доверчивой хозяйки, я шел в "1-е Госкино" и носил по Крещатику, по Университетской, по улице Франца Меринга на высокой палке рекламу: "Смотрите "Мисс Менд"!", "Тайна Мисс Менд!" Но этого я не любил, потому что люди, читая плакат, одновременно смотрели на меня, и мне было стыдно, что я занимаюсь таким пустячным делом.

Иногда я ходил на Днепр к взорванному Цепному мосту и наблюдал там работу котельщиков. Я приходил на Пост Волынский, на свежую, еще мягкую железнодорожную насыпь, где под полуденным солнцем рабочие-костыльщики, ухая, забивали костыли в новенькие просмоленные шпалы железнодорожной ветки, я видел, как впервые прошли по новой линии красные вагоны, и шпалы еще дрожали, и рельсы звенели. Я ходил по Лукьяновке, заглядывая в глубокие траншеи, откуда дышал на меня холод свежеразрытой земли. Мимо тянулись желтые от глины грабарки, бежали по деревянным настилам с тачками землекопы, рабочие-монтажники нежно опускали на мягкую земляную постель трубы нового водопровода. Я ходил на Шулявку, к "Большевику", я ходил на Подол, и на Соломенку, и на Демиевку, я был всюду, где пахло известкой и кирпичом новой стройки, и ужасно завидовал каменщикам, и штукатурам, и кровельщикам, но я еще ничего не умел и пока никому не был нужен.

- Аскольд!

В своей черной косоворотке и кепочке он шагал вверх по Владимирской с перевязанной ремешком пачкой книг.

Я очень обрадовался ему, он был из той, уже забытой жизни, где металлисты, Арсенал, "Ленинская кузница".

- Здравствуй, Аскольд. Что за книги?

- Геометрия, хрестоматия, ботаника, - перечислил Аскольд.

- А что случилось?

- Сам соображай.

- Что, в школу пошел?

- Подымай выше.

- Неужели в рабфак?

- Механического профиля, - уточнил Аскольд.

- А как же ты попал? - вырвалось у меня.

- Мобилизация, - кратко отвечал Аскольд.

Весь этот год я мечтал о рабфаке. А теперь я шел рядом с рабфаковцем механического профиля, я шел рядом с мобилизованным, и Аскольд казался мне высшим существом какого-то иного, недоступного мне мира.

И из этого мира он изучающе глядел на меня.

- Работаем или учимся?

- Работаю и учусь, - сказал я неожиданно.

Мне было совестно, что я еще ничего не добился.

- Я знал, что пробьешься, - сказал Аскольд.

Рабфак не давал мне покоя.

- И физику учите, и химию? - допытывался я.

- Больше, чем в гимназии, - отвечал Аскольд.

- И географию?

- Попробуй спроси, - сказал Аскольд.

- Главный город Аргентины?

- Буэнос-Айрес, - ответил Аскольд с такой важностью, будто отныне ему принадлежал этот город.

- Главный город Монако?

Аскольд подмигнул:

- Монте-Карло. Казино.

Я перескакивал с континента на континент, я сталкивал лбами самые отдаленные государства, от Колумбии до Японии.

Прохожие оглядывались и долго смотрели вслед, так мы громко кричали: "Египет!" И отклик: "Каир!" "Канада!" И отклик: "Оттава!"

- Я пришел, - сказал неожиданно Аскольд, останавливаясь у богатого особняка с каменными фигурами на балконах.

Я с уважением посмотрел на вывеску общежития, которую держала одна из фигур. Это всегда было моей заветной мечтой - жить в общежитии. Все вместе, койка к койке, как в казарме. Подъем! Отбой!

- Можно, я у вас переночую? - сказал я. - А то у меня частная квартира, неинтересно.

Мы шли длинными коридорами, мимо больших комнат, уставленных солдатскими койками.

На тумбочках у железных коек висели большие замки, и тумбочки имели вид сейфов. И на этих тумбочках, на койках, на стульях, на картинах, на кадках с сухими пальмами - повсюду на самых видных местах были приколочены белые жестяные бляхи с выбитыми на них номерами, и казалось, что именно эти бляхи - самое главное, а не сами койки, стулья, картины.

Наконец мы вошли в огромную и высокую, похожую на костел залу, тоже густо уставленную железными кроватями, на которых лежали, или полулежали, или сидели парни и читали книги или, уткнувшись в тетради, писали, а некоторые ухитрялись даже на кроватях чертить.

Голубые русалки, изображенные на стенах и потолке и привыкшие к иной атмосфере, не обращая на странных парней никакого внимания, продолжали свою сказочную, свою русалочью, старорежимную жизнь среди водорослей и золотых рыбок.

Аскольд, проходя между коек, похлопывал ребят по плечу.

- Здорово, Каленик! Одолел печенегов?

- Мм!.. - отвечал Каленик, занятый зубрежкой.

- Здорово, Сорокопуд! - говорил он другому. - А какая формация сменила феодализм?

- Капитализм! - радостно сообщил Сорокопуд.

- Здорово, Швачкин! А что сказал Архимед?

- Дайте мне точку опоры - и я переверну мир! - откликнулся Швачкин.

Так постепенно мы с Аскольдом добрались до круглого окна, у которого стояла его койка.

Из окна видны были крыши, и дальние улицы, и гора, а на горе темный лес.

Но я не смотрел на город, я жадно следил, как ребята читали и писали, как вдруг хмурились, снова и снова перечитывали, а потом как будто каменели, запоминая, и, глядя на русалок, шепотом про себя повторяли прочитанное, и я завидовал им всем сердцем.

И во мне была эта жажда, это упрямство и готовность жертвовать всем для цели.

"И я буду учиться, и я буду рабфаковцем, и я буду вузовцем…"

Аскольд вынул из кармана воблу и стал стучать ею о край стола с такой силой, что похоже было, она в конце концов оживет. Когда вобла стала мягкой как воск, он разорвал ее и дал мне кусок костистой, крепко пахнущей солью, дальним, неведомым морем рыбы.

- Королева морей, - сказал Аскольд, жадно грызя воблу и открывая книгу для чтения.

- Королева, - подтвердил я.

Я был очень голоден.

Ночью я вдруг отчего-то проснулся. При свете коптилки, сделанной из картофеля, Аскольд сидел на кровати и раскачивался над книгой, время от времени ероша волосы, как бы возбуждая свой ум.

Я смотрел на него, и мне хотелось рассказать все: про лотерею, про те угарные дни, и как я перестал ходить на отметку на биржу, потерял очередь, а теперь все надо сначала.

Аскольд откуда-то издалека посмотрел на меня.

- А ну, спроси?

- Абиссиния? - точно пароль, произнес я посреди ночи.

- Аддис-Абеба, - откликнулся Аскольд.

- Исландия?

Аскольд на мгновение задумался.

- Рейкьявик, - подсказал кто-то сонным голоском.

- Сам знаю! - рассердился Аскольд.

- Чили?

- Сант-Яго! - выкрикнул Аскольд.

Сидней… Гавана… Лхасса… Аскольд чувствовал себя властителем вселенной.

И я забыл свое горе. Мир состоял из одних столиц. Столицы были зеленые, голубые, они были желтые, как пески пустыни, и я ясно видел: над минаретами Багдада восходит волшебный полумесяц…

12. Последняя ночь

Я шел мимо Ботанического сада. Падали листья с каштанов, и трамваи медленно подымались в гору.

Листья кружились в воздухе, светлые, печальные, падали на крышу трамвая, на подножки, залетали в вагон; грустно пахло осенью.

Я шел по тихим вечерним улицам. Сколько вокруг освещенных окон, и ни одного для меня!

Город постепенно затихал, гасил огни, не стало прохожих.

Дома стояли темные; освещенные витрины, грустные и голые, лишь подчеркивали пустоту осиротевшего города.

Из подвальных окон кондитерской веяло сладким теплом. Я постоял у вентилятора и погрелся.

- Мальчик, иди сюда!

Девица подмигнула.

- Подержи, мальчик, сумочку!

Я держал ее лаковую сумочку, пока она подтягивала черный чулок.

- Спасибочко, мальчик! - сказала она и снова подмигнула.

Я стоял одуревший и пришибленный потным запахом духов.

Кто она, эта одинокая, с насурмленными бровями и вихляющей походкой, ушедшая под тень ворот? Сверкнула спичка, и она, жадно, быстро затягиваясь, поглядывая по сторонам, курнула несколько раз, и бросила, и потоптала туфелькой, и пошла, вихляя бедрами и беззаботно покачивая сумочкой.

Далекие лунные облака, принадлежащие полям и лесам, чуждо проплывали над городом, не касаясь его жизни, не желая знать его улиц.

Как печальны дома с пустыми глазницами окон, как печальны улицы, когда ветер несет бумажки и сор из подворотен!

Как хорошо в это время сидеть в освещенной комнате и ничего этого не видеть! И читать или играть в шашки.

Я шел темными, длинными, неизвестными мне улицами. Кто-то нетерпеливо звонил у парадного, кто-то долго прощался под каштанами, кто-то звал кого-то, и никто не откликался… Дальние раздавались свистки, слышался топот сапог, случайные рассеянные звуки ночного города.

Я заходил в тихие переулки, тут яснее ощущалась обособленность и уют человеческого жилища. Светились редкие окна. И звучали голоса.

А чье это голое, паутинное окно с одинокой, мигающей, пыльной лампочкой? Кто живет там? Отчего так пустынно и грустно? Кто эта женщина с кастрюлями? Есть ли у нее дети? Счастлива ли она? Может, у нее болен ребенок?

Ничего не может быть хуже, как быть затерянным в этом каменном лесу. Нигде не чувствуешь себя более одиноким, чем в большом городе, среди тысячи тысяч живущих тут людей, когда тебе негде ночевать и ночь застанет тебя на улице. И ветер качает фонари, ветер скрипит сорванными афишами, и все дома серые, каменные. Каменные до ужаса. В подворотнях пахнет мочой, на черных лестницах крысы. А вот чужая дверь, из которой торчит вата и висит какая-то бумажонка: "Сдается угол". Да, да, сдается угол, вот сейчас, среди ночи сдается угол. "Угол" - это звучит как "рай".

Я долго звонил. Я уже дал один короткий и один длинный, потом два коротких и один длинный, и потом такой длинный звонок, что казалось: мертвые и то встанут.

Наконец дверь открылась, на пороге стоял заспанный человек в подтяжках.

- Это у вас угол? - спросил я.

- Какой угол? - взвизгнул он, держась за свои подтяжки, точно боялся, что упадут штаны.

- Я бы хотел снять угол.

- Чего ты мне баки заливаешь?

- Я не заливаю. Я прочитал объявление.

- А ну, бегом отсюда!

Он еще раз подтянул штаны и со стуком захлопнул дверь.

На всякий случай я постучал еще в одну дверь.

- Кто? - спросил скрипучий голос.

- Это вы писали объявление?

- Ну и что, открыть тебе?

- Пожалуйста, откройте.

Я услышал скрежет засова, дверь приоткрылась на цепочке, и в щелку стал глядеть подозрительный, много на своем веку видевший-перевидевший глаз старухи.

- Днем ты прийти не мог?

- Мне негде ночевать, - сказал я.

- А что, у меня приют? - недовольно проворчала старуха.

- Нет, я сниму угол.

- Гроши есть? - Глаза так и впились в меня.

Я показал свой последний рубль.

- А он не фальшивый?

- Что вы, бабушка!

- Ну хорошо, хорошо, входи уже, - сказала старуха, снимая цепочку.

Старуха была похожа на большую ящерицу.

- А ты не воришка? - спросила она.

- Ну что вы!

- Все вы так говорите: "Ну что вы!", а только пусти - ручки вверх!

- Ручки вверх! - сказал чей-то молодецкий голос за спиной.

- Ай! - крикнула старуха.

- Спокойно! Как черепаха! - И, затолкав нас в темную переднюю, кто-то вошел в квартиру.

Дверь захлопнулась.

- Иллюминацию! - приказал тот же молодецкий голос.

Старуха зажгла лампу. Перед нами стояли двое - один был красавец, с маленькими пшеничными усиками, другой - карлик с веселым личиком.

Старуха смотрела на них невинными розовыми глазками.

- Сигнал! - произнес красавец с усиками таким тоном, точно сказал "привет!". И самое удивительное, что старуха это так и поняла и ответила:

- Здравствуй!

- Узнаешь? - спросил красавец.

- Как же не узнать! - отвечала старуха.

- Я Володька Поль!

- Собственной персоной, - подтвердила старуха.

- И-и-и… - засмеялся карлик.

- И этого знаешь? - спросил Володька Поль.

- Видела, - сказала спокойно старуха.

- В цирке - Тютю, - объявил Володька.

- Тьфу! - плюнула старуха.

В это время я подвернулся.

- Ух ты мазурик! - гневно сверкнув глазами, сказала старуха. Она была уверена, что это я их навел.

Володька Поль вошел в комнату и сел в бархатное кресло.

- Посижу-ка я в старорежимном кресле, - сказал он.

Кто-то крикнул:

- Ваше высочество!

Володька Поль вздрогнул, а старуха сипло засмеялась.

Назад Дальше