Глухая рамень - Александр Патреев 5 стр.


- Вот что, Ефрем Герасимыч… вижу, что вы оба повесили головы. Неужели так безнадежно? Не думаю. Кудёмовские врачи неплохие: что надо, предпримут, а если и случится что, руки-то все же опускать не полагается. Если горе согнуло человека, значит в нем крепости не было… Тебя я считал крепким, а жену - поддержи… Еще вот что… будешь в Ольховке, побывай в семьдесят второй даче, - нельзя ли передвинуть ставеж пониже, чтобы вязать плоты прямо на льду?.. Я припоминаю это Староречье: пойма широкая, берег отлогий, простор есть… А в Ольховке людей копни поглубже: заведующий обозом там… себя ведет подозрительно, и жалобы поступили…

Бережнов собрался уходить, но у порога задержался еще на минуту:

- Петр Николаич чего-то не захотел в Ольховку, а я посылал… Мне это не понравилось. Не поехал, отговорился… Очень странно… Как ты думаешь: в чем тут причина? - спросил он озабоченно.

- Не знаю… Ведь и здесь делов всяких много.

Проводив Бережнова, Сотин запер сенную дверь, вернулся в комнату и сказал жене:

- Ты ложись, я посижу с ним. А часа в три меня сменишь.

Игорь лежал тихо, закрытый до подбородка ватным одеялом: спутанные кольчики волос казались потными, тени от длинных сомкнутых ресниц обозначились резко, по временам он будто всхлипывал, сипел от удушья. Отец легонько тронул рукою его лоб, потом висок. - ребенка знобило. Он снял с себя пиджак и поверх всего одел маленького: хотелось согреть его, - быть может, вместе с теплом придет и облегченье…

Вскоре больного потревожил приступ кашля, он открыл глаза, зашевелился и, повернув голову к отцу, заплакал. Сотин вместе с одеялом поднял его, заходил по комнате. В сдавленной тишине нудно тянулось время. На дворе пропели петухи. Миновала полночь, а он, с сыном на руках, все ходил и ходил, нежно и тихо баюкал песней, рожденной сердцем в эту глухую ночь:

По зеленому лужку
Пробежали кони,
Отшумели под окном
Зеленые клены…

Горячей щекой Игорь доверчиво прижался к отцу, потом - убаюканный - замолк, а он продолжал ступать по половицам; руки онемели от тяжести, стали словно чужие и едва сдерживали дорогую ношу. Бережно, чтобы не потревожить, положил Игоря в детскую кровать, привалился спиною к стене и незаметно заснул…

Утром, когда брезжил рассвет, Ефрем Герасимович вскипятил самовар, потом разбудил жену. Игорю стало к утру как будто лучше: не плакал, дыхание было ровнее, кашлял реже, не задыхался.

У крыльца остановилась подвода. Знакомый возчик, войдя в избу, стал у порога с шапкой в руке и молча пережидал, пока завтракали и собирались в дорогу. Вместе с больным Игорем мать брала также с собою и грудного ребенка - девочку, которой исполнилось на днях девять месяцев.

Расправив сено в глубокой кошевке, Ефрем Герасимович усадил жену с детьми, закутал тулупами. Ни ветра сильного, ни стужи не было в это утро. Подвода тронулась проулком к лесу, и, пока не скрылась за поворотом, Сотин провожал свою семью взглядом. И теплая почти погода, и резвый молодой жеребец Звон, сразу подхвативший машистой рысью, и более спокойный сон Игоря перед дорогой вселяли в него уверенность в благополучном исходе.

Проводив своих, Сотин вернулся домой, где стало вдруг пусто, неуютно, по-сиротски бедно. Деревянную пустую кроватку Игоря он передвинул в угол, прибрал на столе. Тут и вошла Параня, закутанная в большую старую шаль с кистями. Истово покрестилась на передний угол, будто не примечая, что нет икон, потом поздоровалась с Сотиным. С печальным сухим лицом она по-старушечьи чинно, не торопясь разделась и, вздохнув в явном прискорбии, промолвила, что прислал ее Петр Николаич.

Малое время спустя она веничком подметала пол, сырою тряпкой обтирала скамью. Уже рассветало, когда под окнами остановилась вторая подвода. Сотин собрался скоро и, стоя у порога в длинном нагольном тулупе, попросил Параню протапливать печь каждый день, чтобы комната не настывала.

- И натоплю, и приберу, и все произведу в порядок - не сумлевайся, Ефрем Герасимыч, будь в надеже…

Она заперла за ним сенную дверь, а войдя в комнату, опять перекрестилась. В чужой избе, даже среди белого дня, было отчего-то боязно, тревожно и зябко на душе.

За этот день она заглянула во все уголки чужого небогатого хозяйства, обшарила полки посудного буфета, корзиночку со всякой женской рухлядью, пакеты и сумочки с разными крупами и сахаром, заглянула потом и в сундучок, оставшийся почему-то незапертым. Ее глаза - завистливые и недобрые - уже с первого взгляда видели, чего и сколько можно взять, чтобы хозяевам, когда вернутся в разные сроки домой, была неприметна пропажа…

Глава VIII
Судьба Параньки

Мать умерла, покинув Параньку шестнадцатилетнею. Вскоре в дом пришла хозяйкой чужая - с вкрадчивым взглядом, с робкой улыбкой нищенки и тихим нравом. С первого дня она повела себя так, чтобы задобрить, расположить к себе сиротливое сердце падчерицы. Но Паранька сразу невзлюбила ее, замкнулась, стала молчаливой, недоверчивой, злой.

В тот самый вечер, когда отец укладывался с новой, молодой женою спать, Паранька почувствовала к нему жгучую ненависть и горькую обиду за покойницу мать, плакала навзрыд, пряча под одеяло голову и кусая подушку.

Утром с ненавистью глядела она, как хозяйничала в доме мачеха, оголив по локти веснушчатые руки: месила тесто в чужой квашне, доила чужую корову, ступала по половикам, вытканным не ее руками, оскверняя память о покойнице.

Не могла и не хотела Паранька мириться с таким положением и, не скрывая чувств, высказала отцу свою обиду. Он пытался уговаривать, всяко добиваясь мира, но Паранька не поняла его. Некоторое время спустя в доме шла уже открытая, непримиримая вражда, а частые вмешательства отца только отдаляли от него Параньку. И когда он уразумел это, отступился совсем.

Наедине с мачехой Паранька молчала, насупив брови, или, не стерпев, начинала попрекать куском… Так с полгода воевала она с человеком, которого пригнали в эту семью нужда и жалость к вдовцу-лесорубу. Чаще всего мачеха отмалчивалась, а когда становилось непереносно, уходила плакать в сарай. Паранька же, заметив это, стала еще решительнее добиваться первенства… Целые дни отец находился в лесу, заявлялся домой лишь вечером и, если заставал перебранку (Паранька неизменно была зачинщицей), только хмурился, глядел на дочь сердитыми, очужавшими глазами. Однажды вечером, когда сидели за столом, он сказал, обращаясь на этот раз к обеим:

- Почему промеж вас ладу нет? Время бы понять, что к чему… Ты, Паранька, уж не маленькая, - неужто враждой донимать друг дружку?.. Ну сама посуди: до каких пор вдовцом мне жить?..

- Успел бы жениться, когда замуж выйду, - ответила она, не поднимая глаз и слушая отца с тяжелой и злой тревогой.

- Ин что - выходи, тебе лучше будет, да и нам спокойнее. Годы твои подоспели.

- А ты искал его?.. Нашел? - И Паранька покосилась на молодую мачеху: - Себе-то выбрал, а обо мне не позаботился.

- Разум есть, так выйдешь. А нет разуму, так тут никто не поможет.

Ни слова больше не промолвив в ответ, Паранька швырнула по столу свою ложку, улезла на печь и, не раздеваясь, пролежала там до утра… А когда разодняло, ушла из дому, повязав материн черный полушалок.

Падал густой, хлопьями, снег, заволакивая даль морозным туманом. От него было сумеречно в безлюдном, унылом поле и в длинной лесной просеке, тянувшейся почти до Малой Ольховки.

На кладбище, среди чужих могил, занесенных первым молодым снегом, она легко отыскала родную могилу: деревянный невысокий крест, врезанная в нем маленькая медная иконка, не успевшая еще потемнеть, и бедная реденькая ограда из тонких выструганных реек…

Наплакавшись до боли в груди над могилой, Паранька опустилась перед иконой на колени - и так стояла долго, глядя на крест затуманенными глазами, не чуя коленями знобящего снега… Кабы знала мать, какая горькая доля выпала ее дочери, - поднялась бы из темной сырой могилы, обняла бы Параньку и, плача сама, благословила бы ее, гонимую из дому…

Так утомили Параньку слезы, что едва брела заснеженной тропой, уходя от кладбища и плохо видя перед собою. В голом поле кружила метелица, но шум ее, с каким-то посвистом и завываньем, почему-то вселял в нее смутную, несознаваемую веру, что не так уж безнадежна жизнь. А когда шла просекой, попутная подвода нагнала ее - подвезли до самой Варихи.

В сумерки она поужинала одна, чтобы не садиться за стол с ними, а когда вернулся из леса отец - заметно усталый и угрюмый, - забралась на полати и всю долгую ноябрьскую ночь не смыкала глаз… С дрожкой злобой и возрастающим страхом в душе, охватившим ее впервые, Паранька прислушивалась к неразборчивому шепоту мачехи и отца, лежавших на кровати в потемках. Из неясных, осторожно сказанных слов Паранька поняла главное: мачеха беременна. И ей стало так жутко, что перехватило дыхание. Страх постепенно исчез, осталась одна лишь ненависть к обоим - отцу и мачехе - и к тому третьему, кто вторгался в ее жизнь.

Так оно и случилось: Паранька потом заметила, мачеха стала как-то спокойнее, смелее, прежде заплаканные глаза высохли, даже прояснели, а в движеньях ее появилась уверенность хозяйки. Оставаясь по-прежнему тихой и молчаливой, мачеха постепенно забирала права в доме. Отец, понимая все, держался так, будто в семье ничего особенного не происходит, а сам отдалялся от дочери все больше и больше. Выйти замуж - было для Параньки единственным спасеньем от надвигающейся беды, выйти за кого-нибудь, лишь бы посватали.

С этих пор она стала пропадать по вечерам, не пропускала ни одних посиденок, где около каждой девки увивались парни, - возвращалась домой после полуночи, а то и на свету. Отец не попрекнул, не поругал ее за это ни разу. На святках начались свадьбы, - но Параньку не посватал никто: кому нужна бедная, некрасивая, бесприданная девка. А слухи уже ползли по деревне плохие, и, поняв их неодолимую силу, способную погубить, Паранька ужаснулась своего будущего.

Как-то, в начале великого поста, вернувшись с базара, отец и мачеха застали ее в слезах. Паранька была в избе одна, плакала навзрыд, уронив голову на раскинутые по столу руки.

Выпятив живот и шумно дыша, мачеха снимала новую, купленную шубу и равнодушными, чуть косящими глазами молча взглянула на падчерицу, ничуть не удивясь ее обильным слезам.

- Что, догулялась? - сказала она холодно и безучастно.

Мгновенно вспылив, Паранька вскинулась с мокрым, перекошенным от злобы и горя лицом:

- Молчи, не твое дело… приживалка несчастная! - Присутствие отца только усилило горечь и злость. - Ты рада в петлю меня загнать, в омут головой сунуть, - кричала на нее Паранька. - Змея подколодная… Все одно - не быть тебе тут хозяйкой! - И готова была рвануться к мачехе.

Оберегая свой живот, мачеха прошла в печной закуток, негромко, с явной издевкой пробурчав:

- А вот и буду.

- Не будешь, не дам! - кричала Паранька и в запальчивости обозвала ее нехорошим, оскорбительным словом. Та, более со зла и обиды, притворно заплакала.

- Да уйми ты ее, - обратилась она к мужу. - Всю душу вымотала, окаянная! Отравит она меня.

Он шагнул к дочери - злой, решительный и бледный, но Паранька, не отступив ни на шаг, бросила ему в лицо:

- Не подходи… Ты… ты сам хуже ее… Ты все наделал, один ты. Из-за тебя моя жизнь загублена, погубитель!..

Молча, с размаху, он ударил Параньку, ударил не так чтоб очень больно, но она взвыла диким голосом, рухнула грудью на стол, сотрясаясь в плаче, истошно заголосила.

После этого стало никому не до обеда, - отец отрезал себе ломоть черного хлеба, густо посолил его и, завернув в тряпочку, ушел куда-то.

Выждав немного, Паранька принялась собирать свои пожитки, навязала большой узел - и ушла из дому. На другой день она вернулась, молча отперла семейный сундук, ключ от которого носила при себе на пояске со дня похорон матери, и все, что осталось от покойницы, выбрала оттуда. Отца не было дома, мачеха опасалась раздражить ее чем-либо и только искоса, украдкой следила за ней, примечая, какие вещи выкладывала она из сундука.

Какую-то старую, изодранную тряпку, годную лишь для мытья полов, Паранька издали швырнула к ногам мачехи:

- Возьми… на постель вам, молодым, сгодится! - Она понесла оба узла разом, пинком отворив дверь перед собою… Она уходила совсем, чтобы никогда не возвращаться в эту постылую избу.

Покинув деревню Вариху, Паранька полтора года прожила в Малой Ольховке, где приютила ее родная тетка по матери, жившая вдвоем с незамужней дочерью. На первых порах ей было легче мириться с незавидной долей бедной родственницы, принятой в дом лишь из милости, нежели переносить совместную жизнь с мачехой. А потом, день ото дня, становилось чувствительнее, обиднее: ведь она здесь - только лишняя обуза, и рано или поздно все равно не миновать ей искать другого пристанища. А где? К чужим людям проситься в избу?..

Но вот однажды, на исходе зимы, в самые последние морозы долетел до Малой Ольховки слух… Паранька, сидя на скамье, пряла пряжу, когда в оконную раму громко, невзначай постучал кнутовищем знакомый лесоруб: "Отца-то в лесу бревном придавило… Паранька, поторопись… Не знаю, застанешь ли живого"…

Веретено выпало у нее из рук, покатилось по полу. Так и не подняв его, Паранька собиралась в Вариху, со слезами на глазах торопила тетку:

- Скорее… Не запоздать бы.

Дорогой, отворачиваясь от резкой встречной пурги, они шли до Варихи, не сбавляя шага… Но в живых его уже не было: он умер, не повидав напоследок дочь, умер в тот самый час, когда они вышли из Малой Ольховки. Им рассказали здесь, что с вечера он стал впадать в глубокое беспамятство, а приходя ненадолго в себя, с тихим стоном произносил имя дочери, подзывая к себе…

И вот за гробом шла Паранька рядом с мачехой, вплоть до кладбища не уронила ни одной слезы. Зато над свежей могилой, когда опускали гроб, когда мерзлые комья земли стучали по крышке гроба, она плакала неутешно, переводя взгляд с отцовской могилы на материну могилу, находившуюся рядом.

С кладбища возвращалась Паранька опять в отцовский дом, не видя, как всю дорогу следом за ней шла мачеха, не переставая плакать.

Было холодно в нетопленой избе, пусто, темно и сиротливо. Паранька сама принесла вязанку дров, начала разжигать лучину, пока мачеха, осунувшаяся и постаревшая за эти три дня, ходила к соседям, у которых с утра находился ее годовалый ребенок.

Сидя с Паранькой у потрескивавшего в печке огня, тетка наставительно говорила:

- Тут - твое место, твоя изба, от отца наследная. Не уходи, никто не выгонит.

- И не уйду. Останусь, - решила Паранька. - А вещи мои пришли с кем-нибудь… с подводой попутной…

И Паранька осталась в Варихе… День за днем копилось в ней решительное упорство, а мачеха, застигнутая бедой врасплох, не осмеливалась теперь (да и не умела) воевать за свои права. Скоро стало обеим, особенно Параньке, нестерпимо тесно, друг дружке мешали жить, мачеха очень боялась к тому же и за ребенка: как бы обозленная падчерица чего-нибудь не сделала с ним… Вражда их длилась после того недолго, и вот перед рождеством Паранька выгнала неродную мать…

- Тут все мое, - говорила она, отворачиваясь, чтобы не видеть ненавистное, чужое лицо. - Какая тут жизнь, коли два медведя в берлоге. Ступай, заводи свое…

Мачеха покорно собрала свои немногие пожитки, с которыми вступила в этот дом, не сумев разглядеть будущего, и ушла, добровольно отказавшись от законных прав.

Паранька взялась хозяйствовать: сдавала исполу землю, одна жала свои полосы, носила рожь на мельницу узелками, не желая кланяться в ноги соседям, а на зиму порядилась в жилицы к дьякону в селе Вьяс. Некрасивая бойкая девка чем-то приглянулась духовному отцу с седеющей гривой, да и сама она, не боясь за свою судьбу, охотно приняла мужскую ласку… Но Паранькин грех открылся вскоре, - и "блудницу" прогнали из почтенной семьи, сунув трешницу в руки.

С узелком в руках стояла она у чужого порога, как провинившаяся нищенка, но не просила ни прощенья, ни милости, не возмущалась, она просто не знала, как теперь быть ей с собою, что делать, к кому идти…

- Иди, куда хочешь, - шипела оскорбленная дьяконица, с лицом перекошенным от злобы и ревности. - Потаскуха. Мою семью позорить вздумала? Не позволю. Не на такую напала… Дура я: змею приютила… Убирайся, чтобы духом твоим здесь не пахло!.. Иди в свою Вариху.

Оставалось одно - смириться. Жаловаться было некому.

Что требовалось, сделала старуха знахарка, на которую указала Параньке дальняя родственница ее - горбатая Лушка. Провалявшись в постели два месяца, она встала наконец, - только уж пропала охота жить. После, когда боль пережитого затихла, а молодость брала свое, девку опять потянуло к вольной жизни.

"Все равно уж, - обреченно махнула на себя рукой Паранька. - Теперь я бросовая. Только не голодать бы".

Так, на утеху парням и женатым, начала жить, стараясь не думать о будущем. Но по ночам, когда оставалась в избе наедине с собой, ей все нашептывал чей-то голос:

"Такая доля скоро затрет одинокого. Осмеют люди, затопчут в грязь, и сама же останешься виноватой. Все равно никто не заступится - ни свой, ни чужой. Только и скажут: "Какова баба - такова и слава… Пускай"". (Так говорили в деревне о девке Лошкаревой, чья судьба оказалась схожей с Паранькиной.)

"Пуще всего имей зуб, тогда и место найдешь и харч добудешь. А станешь ртом глядеть - как раз голодать придется, а то и умрешь натощак. Попомни, Паранька, жить надо умеючи, - вразумляла мать. - Береги себя, не давайся в руки: сперва приголубят люди, а после непременно ударят палкой. Остерегайся…"

Надо бы ей блюсти эту заповедь, - ведь давала же Паранька зарок покойнице! Но только теперь поняла свою великую оплошность и горько плакала в своей пустой избе.

Другие девки из деревни Варихи, кончив полевую работу, нанимались к Тихону Суркову в лес. Образумилась и Паранька: всю долгую зиму собирала вершины, сучки, лазая по колено в снегу - мокрая, иззябшая, - и, набрав большими грудами, сдавала десятнику счетом. За три месяца дали ей шесть рублей. Показалось дешево, да и тяжело, десятник сулил другую работу - на лесном складе, - да не дал, а за посулы его опять Параньке пришлось изведать, что хорошей жалости у людей нет. Об этом и говорила она своей горбатой подруге Лушке, сидя в делянке на обледенелых бревнах. Кругом, на болоте, стоял темный непроходимый лес.

- Уйдем давай, - зазывала она Лушку, обозленная на этот мир, несправедливый и равнодушный к женскому горю. - Уйдем. Все мужики обманщики. Не пропадать же тут. На хлеб добьемся. Если что - корову продам, торговать буду.

Ушли обе, потому что не легче жилось и горбатой Лукерье… Всякая базарная мелочь: холст, льняная куделя, нитки, пуговицы, гвозди, яблоки, гребешки, серьги, булавки - все перебывало у них на лотке. В Параньке проснулась жадность к деньгам. Из-за них она потом, перед германской войной, стала шинкаркой: на водку было много охотников.

В избе у нее часто происходили драки, посетители пили, пели и плакали, били посуду, ломали табуретки, лезли на нее с кулаками, не желая платить за причиненный ущерб. Не церемонясь с такими, она выгоняла их вон, толкая кулаками в загорбок. Нередко, со скуки, напивалась сама.

Назад Дальше