Узники засуетились. Машинально раздевались, переходили, как лунатики, с одного места на другое, бросали вещи: рубашки к рубашкам, брюки к брюкам. Тот, кто ошибался, тут же получал удар палкой. И обреченные изо всех сил старались, чтобы после казни не пришлось палачам сортировать их одежду.
Микола разделся быстрее других и посмотрел по сторонам. Одни раздевались с молчаливым безразличием, другие - с ненавистью, кое-кто исступленно шептал молитву, иные негромко матерились.
Неподалеку был виден пологий спуск в широкую яму, противоположный край которой был отвесным. На высоте около полутора метров эта высохшая глинистая стена была изрешечена черными дырочками, местами множество этих дырочек сливалось воедино, образуя целое углубление. От пуль, конечно. Только они могли так изрешетить землю как раз на уровне человеческих голов.
Сколько людей сложило здесь головы!
И в каждой такой голове тоже роились какие-то мысли, до последнего мгновенья возникали несбыточные надежды и иллюзорные планы. Мерещился побег, спасение - словом, чудо. Так же, как сейчас у него. Но все было, оказывается, напрасно.
Неужели конец?!
Захотелось броситься на конвоира, стоящего поблизости, последним усилием вырвать из его рук автомат и стрелять, стрелять, стрелять. Только бы не умереть покорно, а погибнуть в борьбе, уничтожив хотя бы одного врага. Но эта безумная мысль так же быстро угасла, как и вспыхнула. Не вырвать ему из сильных рук гестаповца автомат, не сделать ни одного выстрела. Вокруг много врагов, у каждого оружие, и стоит ему метнуться в сторону, как его сразу же уничтожат.
Так лучше еще хоть несколько минут видеть жизнь. Видеть солнце, ушедшее от изуродованной свинцом стены, которое словно боялось, чтобы и его не продырявили пули. Голубую высь над головой, всмотревшись в которую, ощущаешь себя летящим в неведомые бескрайние миры. Окрестности, такие прекрасные в легкой осенней грусти. Ласточку, внезапно мелькнувшую рядом…
Прощай, жизнь!
- Становись! Равняйсь!
"Даже для расстрела нужно равнять…" - подумал Микола.
Прощайте, друзья, товарищи! Все, все… И милая моя Ларисонька… И Гордей, стоящий где-то в этой шеренге, хотя он и не низкого роста и мог бы стоять поближе, на виду. Или ему что-то мешает быть рядом, или посредине всегда безопаснее, надежнее. Наверно, он даже здесь не забывает об этом.
Все, все прощайте! На мгновение прикрыл глаза ладонью, будто надеялся, что после этого предстанут иные картины. Но нет, все осталось по-прежнему, и теперь виделось даже более четко и явственно. Он будет первым, и пуля пройдет навылет, и в глинистой стене появится е г о дырочка…
Пожалуй, впервые в жизни пожалел о том, что высокого роста, и первым придется входить в яму, в то время как Гордей и те, кто пониже, еще какое-то время будут жить. Всегда он гордился своим ростом, потому что любил быть первым, и, как шутили друзья, высокие всегда нравятся девушкам…
Длинноногий офицер в черных перчатках залихватски докладывает о чем-то другому, такому же голенастому и подтянутому, будто двойнику, и начинает казаться, что это уже двоится в глазах. Второй кивает головой и неожиданно кричит точно так же, как первый, - пронзительно и зло:
- Нале-во! Бегом - марш!!!
Микола машинально повернулся направо - туда, к яме, куда приготовился идти, не успел даже подумать: не ошибся ли офицер, командуя "налево", как удар по спине образумил его.
- Бегом! - подхватили команду конвоиры.
Узники сорвались с места и побежали. Неизвестно куда, но хорошо, как хорошо, что подальше от ямы, подальше от ямы, хотя в конце концов все равно окажешься там…
- Шнель! Шнель! - покрикивали конвоиры, бежавшие рядом с овчарками на поводках, и казалось, эти откормленные собаки со вздыбленными, как у вепрей, холками не рычали, а тоже хрипели в ярости: "Шнель! Шнель! Шнель!"
Бежали, хотя бежать уже не было сил. Поддерживали, волочили за собой тех, кто падал, оступался, иначе их мгновенно растерзают собаки, которые и без того бросаются узникам на плечи. Может быть, овчаркам кажется, что люди бегут от них и их нужно ловить, хватать, рвать.
Прерывистое дыхание людей, уже громче собачьего хрипа.
Но вот какие-то ворота. Часовые с автоматами на груди, с черепами на рукавах, пропуская вереницу узников, так и приседают от хохота: смеются над коллегами, которым пришлось бежать с собачьей скоростью.
- Шнеллер! - подгоняют они своих, и те, пробегая мимо, тоже смеются в ответ.
Им весело - и тем и другим. И они тоже называются людьми.
Узники бегут дальше, бегут по крутому глинистому подъему. Вдоль него пожелтевшие деревья, кажется, тоже бегут - навстречу. Эх, свернуть бы в сторону!.. Но как это сделать, если едва переставляешь ноги и вот-вот упадешь, а рядом захлебываются в диком лае собаки и конвоиры тоже готовы в любую минуту броситься на несчастных. В голове стучит единственная реальная мысль: "Не упасть! Только бы не упасть!"
Команда "Ложись!". Наверно, устали конвоиры. Оказывается, и эти бездушные роботы способны уставать. Замахали палками, но так, для виду: бить было некого - узники молниеносно, распластались по земле. Полежать бы подольше, успокоить сердце, расслабить мышцы хотя бы на минутку. Но уже звучит новая команда:
- Встать! Бегом!
Теперь палки взлетают не напрасно. Узников бьют изо всей силы - отрывая от земли, такой ласковой и желанной, какой, пожалуй, никогда еще она не была. Бегом! И они бегут. И, хотя вокруг такая прохладная осенняя свежесть, такая густая, хоть пей, и вся огромная небесная чаша до самого края заполнена этой живительной прозрачностью, узники задыхаются, узникам не хватает воздуха - для них вся вселенная превратилась в душегубку.
- Ложись!
И они падают как подкошенные, даже не сгибая коленей. Некогда. Через мгновение придется опять вскакивать, а так хочется полежать подольше.
- Встать! Бегом! Ложись! Встать! Бегом! - так нужно, чтобы вконец измотать и выбить из головы какие бы то ни было мысли о побеге.
А если упасть и не подниматься? Будь что будет! Пусть бьют, добивают палками, пусть стреляют в затылок, пусть рвут на части собаки, - лечь и лежать, лечь и не подниматься, лечь и не вставать. И все. Но обессиленное тело поднимается, и ноги бегут сами собой. Неизвестно куда. В какой-то широкий провал оврага. А если в яр, то разве непонятно, в какой? Известно - в Бабий яр…
4
До войны Микола даже не слышал о Бабьем яре, хотя часто бывал в Киеве, а потом даже учился здесь в радиотехникуме на улице Леонтовича, рядом с Владимирским собором. В городе было много я р о в. Высокий правый берег - сплошь крутые откосы, изрезанные глубокими оврагами. Даже главная улица проходила по дну древнего яра, по которому князь Владимир гнал киевлян на крещение. Отсюда и название улицы - Крещатик.
Пожалуй, Бабий яр был самым большим - широченный, глубокий, со множеством ответвлений. На его откосах привольно паслись козы и увлеченно играли в войну куреневские мальчишки, а по дну, журча, петлял прозрачный ручей, устремляясь по песчаному руслу к Днепру.
Начинался Бабий яр от Лукьяновки, от городского кладбища (известна поговорка: "Не торопись - на Лукьяновку успеешь"). Напротив, через дорогу, было еврейское кладбище с плоскими гранитными надгробиями, огражденное серой каменной стеной, тянувшейся вдоль яра.
По другую сторону оврага шли огороды жителей окраины. Плывуны обрывали и уносили с собой целые куски этих участков, и заборы кое-где уже висели над кручей, а корни деревьев наполовину торчали в воздухе, все еще упрямо хватаясь за землю. Местами на склонах виднелись следы древних гончарных горнов, быть может, времен Киевской Руси, а то и более ранних - здесь, на Кирилловских горах, обнаружены были поселения первобытного человека.
Там, где яр достигал необозримых днепровских лугов, на живописных холмах, стояли корпуса известной психиатрической лечебницы, прозванной в народе Кирилловкой. Это название тоже вошло в живую речь киевлян. Если кто-нибудь нес околесицу, его иронически спрашивали: "Ты случайно не из Кирилловки?" Или когда в семье начиналась какая-либо кутерьма, жаловались: "Настоящая Кирилловка".
На территории больницы, в прозрачной рощице, возвышалась древняя церковь. Здесь была резиденция черниговских князей в стольном граде Киеве. Потом эту церковь расписывал Врубель.
Вдоль берега Днепра со временем появилась улица Кирилловская, настоящая городская улица - с многоэтажными домами, мостовой и тротуарами, с трамвайной линией, ведущей в отдаленную дачную местность - Пущу-Водицу. Над ручьем, бежавшим по дну яра, нависал каменный мост с чугунными перилами, и когда двадцать первого сентября сорок первого года город захватили гитлеровцы и перестал действовать водопровод, толпы людей двинулись к мелкому бурлящему потоку. Черпали ведрами, бачками, кастрюлями, кувшинами воду для приготовления пищи и для питья. Но двадцать девятого сентября, после ужасных массовых расстрелов, вода в ручье стала красной от крови.
Короче говоря, об этом яре Микола не слышал и, возможно, не услышал бы, если б не началась война. Один из первых ударов врага принял на себя древний Киев. Навсегда с тех пор осталась песня:
Двадцать второго июня
Ровно в четыре часа
Киев бомбили,
Нам объявили,
Что началася война…
Накануне Микола остался ночевать у своего приятеля, который жил на Стрелецкой, недалеко от Софийского собора. Двадцать второго, в воскресенье, намечалось открытие республиканского стадиона на Красноармейской. Готовился большой спортивный праздник, футбольный матч между киевским "Динамо" и московскими армейцами. В связи с этим улицы, ведущие к вокзалу, могли перекрыть, и Микола решил переночевать в городе.
Они с приятелем допоздна играли в шахматы. Спорили. Приятель канючил и все просил вернуть ход, а Микола требовал строгого соблюдения правил.
- Он же гость, - с укором напоминала сыну мать.
Приятель-снисходительно согласился:
- Правильно, неудобно обыгрывать гостя.
После этого Миколе расхотелось играть. Но и после того, как легли спать, друзья долго не могли уснуть, возбужденно шептались обо всем, о чем только могли говорить друзья, встретившиеся после долгой разлуки. И Микола впервые поделился своей тайной - он влюблен в Ларису. Уже и репродуктор на стене умолк, а они все говорили и говорили, словно чувствовали, что это их последняя встреча. Уснули, когда за окном начало светать. Но поспать удалось недолго. Проснулись от сильных и настойчивых ударов в раму. Спросонья никак не могли сообразить, что происходит. Стекла сперва жалобно дребезжали, потом одно из них лопнуло и осколки с отчаянным звоном посыпались в комнату. Кровати ходили ходуном, и вся комната - пол, стены - покачивалась, как при землетрясении.
Ребята вскочили. Хозяйка с тревогой смотрела в окно.
Частые выстрелы зениток, монотонный гул неизвестно чьих самолетов и какой-то незнакомый гул земли казались совсем близкими. Будто стреляли рядом, может быть, даже где-то за Софийским собором или с крыши соседнего дома.
Стекла дребезжали.
Во дворе и на улице стояли люди с запрокинутыми головами. В бездонном небе, еле-еле двигаясь, серебрилось пятнышко самолета. А вокруг него время от времени возникали белые шарики разрывов зенитных снарядов. Кто-то уверял: это учебная тревога. Но могут ли снаряды рваться так близко от самолета, если учебная? И в то же время, если тревога настоящая, то почему так долго не могут попасть? Пушистые облачка разрывов усыпали небо, а самолет ползет себе и ползет, и выстрелы ему нипочем. И на какой-то момент появлялась надежда, что все же это ученье. Но отчего так тревожно сгрудились во дворе и на улице люди и так яростно трещат выстрелы, а стекла сыплются из рам?..
И все же трудно было поверить, что началась война, которая уже чувствуется и здесь, в Киеве, за сотни километров от границы, а скоро по улицам родного города поползут колонны вражеских войск, будут стрекотать, немилосердно чадя дымом, немецкие мотоциклы.
Микола вместе со своими сверстниками пошел в военкомат, чтобы записаться добровольцем. Но ему очень серьезно и спокойно предложили оставаться там, где он работает, - на пункте технического радиоконтроля. И он продолжал передавать в Москву необходимые данные, когда во двор с криками и стрельбой ворвались немецкие мотоциклисты.
Поселок заняли в конце июля, через месяц после начала войны. А Киев сдерживал врага еще два месяца.
Вскоре после захвата города фашистами всколыхнулся от взрывов Крещатик. Третьего ноября взлетел в воздух Успенский собор Лавры, запылали книгохранилища, музеи. Горел весь город, и багровое зарево в небе видно было по ночам за сотни километров. Пожары продолжались почти месяц, а когда прекратились, небо над Киевом показалось таким зловеще-черным, будто там не осталось никого и сам город исчез, потонул во тьме.
Вот тогда и услышал Микола впервые о Бабьем яре. Бежавшие из Киева рассказывали о Бабьем яре. И хотя фашисты уничтожили сразу всех без исключения свидетелей - даже молоденьких девушек, работавших в канцелярии лагеря на его территории, Киев знал все подробности через час после первых выстрелов. От люден ничего не утаишь. Народ всегда знает правду.
29 сентября 1941 года здесь, в Бабьем яре, начались массовые расстрелы киевлян и военнопленных.
Сначала потянулись сюда бесконечные колонны евреев - по Львовской улице из центра, по Глубочицкой - с Подола. Неподалеку находилась товарная станция Киев-Петровка, и несчастные шли с надеждой, что их куда-то повезут по железной дороге. Женщины, дети, старики, больные. Несли с собой самое необходимое в дороге, самое ценное, что смогли взять, ведь, где ни окажись, нужно же на что-то жить; брали ключи от своих квартир, куда надеялись вернуться…
А тем временем в яре было все подготовлено для массовых расстрелов. Подготовлено пунктуально,, по всем правилам палаческой логики. Холеный офицер со стеком ходил в сопровождении группы эсэсовцев над отвесными кручами, над извилистыми глубокими ответвлениями яра и нервно отдавал распоряжения. Лицо у него было бледное, будто никогда не попадало на солнце. Может быть, потому, что лаковый козырек фуражки с высокой тульей был всегда надвинут на самые брови, словно офицер прятал глаза от людей. Перед этим офицером, по фамилии Топайде, все лебезили: он был уполномоченным самого рейхсфюрера Гиммлера. А за глаза называли его "инженером расстрелов".
Вдоль кручи, чуть ниже кромки, был прорыт узкий карниз для ходьбы. А на противоположной стороне яра фашисты установили ручные пулеметы. Обреченные двигались по узенькому выступу - слева стена, справа яма. Сзади напирали идущие следом за ними, впереди - косили пули. Пулеметы не умолкали, и путь оставался один - только в могилу. Падали вниз убитые, раненые, полуживые и живые, падали друг на друга, в сплошное кровавое месиво. Потом овраг засыпали хлоркой и землей. И все начиналось сначала, только на новом участке оврага.
И так более двух лет. Ежедневно!
Вслед за евреями в яр отправили целыми таборами цыган, и никто из них, пожалуй, до последней минуты не знал, куда и зачем их гонят. Затем умертвили больных Кирилловской больницы и раненых, лежавших в ее корпусах, превращенных в военный госпиталь. На холме, у древней церкви с росписями Врубеля, гитлеровцы установили душегубки и, загоняя в них человек по семьдесят, включали газ. Двигатели работали пятнадцать минут…
Потом стали сгонять сюда партии военнопленных из Дарницкого лагеря. Этот страшный лагерь находился неподалеку от большого железнодорожного вокзала, на песчаных холмах, под высокими стройными соснами.
Изголодавшиеся, израненные люди ели траву, но вскоре и травы не осталось. Тогда начали грызть кору деревьев, и деревья стояли обнаженные, без коры до той высоты, куда могли дотянуться эти несчастные. Охранники хохотали и стреляли в них когда вздумается, безо всякого повода.
Скачала пригнали из Дарницы большую группу командиров, до последнего патрона защищавших Киев и не сумевших вырваться из Трубежских болот. Их телами заполнили длинный, с полкилометра, противотанковый ров - до глиняного карьера кирпичного завода. Потом привели на расстрел матросов Днепровской флотилии. Была поздняя осень. День выдался холодным, ветреным, с крупитчатым снегом. Матросы шли молча, плотной стеной, в бескозырках, полосатых тельняшках, босые, угрожающе вздымали вверх окровавленные кулаки - руки пленных были туго скручены колючей проволокой.
Перебили футболистов, отважившихся обыграть команду "высшей расы". Расстреливали заложников: за каждого убитого солдата вермахта - сто человек, за офицера - триста, за саботаж - пятьсот…
В яру не умолкая трещали пулеметы.
Живые засыпали землей мертвых, чтобы самим тут же стать мертвыми, потому что свидетелей быть не должно.
Но потом оказалось, что и мертвые способны обвинять.
Когда в сорок третьем году Советская Армия погнала врага с Украины и фронт приблизился к Днепру, в Бабьем яре вновь появился "инженер расстрелов" Топайде. Он носился в открытой машине по знакомым ему местам, истерически ругался. Бледное лицо его нервно подергивалось, судорожно перекашивалось безобразной гримасой - "инженерство", как видно, не прошло для него бесследно И на этот раз Топайде появился здесь по приказу Гиммлера, который выразился довольно четко: "Довести дело Бабьего яра до логического завершения". Заканчивая эту абсолютно секретную беседу, немногословный рейхсфюрер напомнил: "Вы уже имели возможность отличиться там в сорок первом, так вот и теперь полагаюсь на вас. Помните - никаких следов!.." Об этой операции Топайде должен был доложить Гиммлеру лично.
Тридцатого августа, в конце знойного лета, примчались в яр длинные крытые машины с эсэсовцами. Дорога из города была перекрыта. Начались работы, напоминающие большое строительство, будто бы сооружались какие-то оборонительные рубежи, военные объекты. У въезда на территорию, обнесенную колючей проволокой, появилась надпись большими буквами "Баукомпани" (строительная компания). По всем правилам фашистского цинизма. По обе стороны яра обозначена была довольно широкая "зона смерти", и если кто-нибудь случайно туда попадал, его немедленно расстреливали. Грузовики останавливались перед воротами, водители вылезали из кабин, а их место занимали другие, с нашитыми на рукава черепами, - и лишь тогда машина въезжала на территорию лагеря. Только душегубки, или, как их называли гестаповцы, "газвагены", ехали без задержки, почти не сбавляя скорости, - они торопились, они не успевали: еще так много "единиц" предстояло уничтожить.
А теперь вот и Микола очутился в этом яре.