Танец единения душ (Осуохай) - Владимир Карпов 17 стр.


"Пироповая дорожка", - вторила мысленно Аганя, прижимая к себе ребенка, хрупкую, новую жизнь. Шла по улице и никак не могла понять, почему эти слова так засели в голове. Только одинокость чудилась во всем, затерянность. Одинокая собачонка пробежала на растопыренных ножках, виляя хвостиком, столбы с проводами стояли одиноко, гудели, и солнце одиноко силилось осветить всех.

Она помогала матери на лесосплаве "парить" вязки: тонкие берёзки скручивались, а потом распрямлялись витиеватой дорожкой, спутницей плота, которую, если не перетрут камни на перекате, то разрубит топор, разделяя брёвна. Тут же, присев в сторонке, кормила Лёньку, прикрываясь плечом от косых взглядов сплавщиков. Маленький припадал, елозил дёснами сосок, делая до постыдного сладко. Не так, как Вася, заставляя её выпадать за облака, по-другому, разнеживая, высвобождая, но чуть-чуть и похоже.

"Пироповая дорожка," - воспринялась на иной лад, когда её стали называть Алмазной. Да ведь все они - и она, и даже Андрей, и та, пришедшая из нездешних, все, все, все, - "пироповая дорожка" и есть. Спутники, по которым надо ещё только найти - найти что-то, нужное, редкое, очень-очень ценное.

Мужики в болотных сапогах с завёрнутыми голенищами ходили по плоту на реке, ребятишки играли на сложенных штабелями брёвнах: худая девчушка взвизгивала, взмахивала косой, то приманивая, то убегая от парнишки. "Ноги переломаете, ити вашу мать", - привычно кричал конторский человек.

Уехать потянуло не медля. Но куда поедешь с грудным ребенком на руках? Оставалось ждать, как Аганя прикинула, до весны. Но и не загадывала - мало ли?

Лёнька начинал узнавать её, улыбаться, гулить, поднимать головку, переворачиваться, садиться, ползать. От недавней сонливости не осталось и следа. Летал по полу на холке, жалея коленки. Взвизгивая, гонялся за бабочками, которые и летом и зимой всё просыпались и просыпались. Причем, нарядные, одна красивей другой, редкие даже для улицы в солнечные дни бабочки-цыганочки. Мать сначала пугалась их, видела знак, начинала вспоминать, как жили прежние хозяева, не случалось ли у них чего такого, нехорошего или непонятного, гадать, почему они уехали. Пыталась поймать, выбросить бабочку за дверь.

Не лето же, замёрзнет, - вступилась Аганя. - Пусть летают: мешают они тебе, что ли?

Да пускай, - успокоилась мать, - хлеба не просят.

И теперь стала пугаться, когда они на время пропадали. Но скоро опять одна-две "цыганочки" порхали по дому, присаживались у замороженного белого окна, будто тоскуя.

Вместо ожидаемой зимней скуки, Агане некогда было присесть, приходилось, как в детские годы, ночь урывать, чтобы книжку почитать. Мать ругалась:

- Кто-то там понавыдумывал, а она сидит, лица нет, переживат. Молоко свернётся, будешь знать!

Но молоко, при её небольшой, вроде, груди и добром Лёнькином аппетите, оставалось, приходилось сцеживать. Отдавала одной роженице с соседней улицы: дородная, грудастая баба, а молоко не пошло. Выходило, Аганя выкармливала двоих. В клуб одно время повадилась по субботам бегать. Лёнька уже ползал - с матерью его оставляла или с девчонками соседскими. Танцевать понравилось - стесняться перестала и всё начало ладиться. Парни приглашали, набивались в ухажёры. Но она потанцует, и бегом домой, привяжется какой, всегда есть отговорка: сына кормить спешит. Парням-то, известно, чего надо. А тут ещё - не девочка уже, с нагулянным ребенком, по их-то понятиям. Курит папиросы. Аганя хотела от этой привычки отказаться, бросала то и дело, особенно, когда слышала, что на молоко влияет, но… и сама не заметила, как опять люлька во рту. Деревенские девушки, конечно, когда прикуривала в кругу парней, посматривали косо. И правильно - она бы тоже так смотрела. Но самое непонятное, Аганя здесь, в своей деревне, стала делать то, чего не позволяла себе даже среди самых матёрых мужиков, бывших заключенных. Просто на язык там это не шло. Стала матюкаться! Ну, не то, чтобы через слово, как случалось с некоторыми женщинами в северной жизни, а нет- нет, да и закрутит при случае в три этажа! А потом ещё и сплюнет, и пойдёт так, вольничая. На неё смотрели, как на матёрую, видавшую виды, и она против всякой воли своей такой себя казала. Переступала порог дома, видела Лёньку - и как с гуся вода. Или как с журавушки, со стерха. И повадки другие, и голос иной.

Уехать весной ей не удалось. Заболел Лёнька - по её вине. Так она считала, имея склонность во всём винить прежде всего себя.

К той поре мальчонка превратился в упитанного карапуза, поднялся на ножки, стал ходить, пока ещё пошатываясь, ухватывая воздух руками. Но сразу крутой, основательной поступью - Васиной, Коловёртовской. Мать, впрочем, считала, что дедовой - только уже другого деда, кержака. Там тоже ноженька-то была - как притопнет, так дом вздрагивал. Пошёл ребёнок в девять месяцев и в девять же заговорил: "Тлякай" - произнёс он первое слово, не оставляя выбора в судьбе, - трактор. А потом уж "ма-ма", "ба-ба". Шлёпал по полу босой, тотчас сбрасывая ползунки, сколь их не одевай. Оно и лучше так - хворь к нему не липла. За матерью бегал, как все дети в этом возрасте, уросил, пока та собиралась, но стоило ей за дверь - умолкал, как сказывали, будто кричал для близира. Словом, Аганя уходила и была спокойна.

Задержалась она в библиотеке. Лишку задержалась. Уже и книжки выбрала, и направилась к порогу - председатель колхоза навстречу. Фронтовик, в гимнастерке всё ещё, в галифе. Подтянутый, стремительный. Хотя и с чуть припадающей на одну ногу походкой. Аганя помнила его, пришедшим с войны. Он едва переступал на костылях, обе ноги, да и всё худое тело казались безжизненными. Но главное - он не говорил. Забыл после ранения слова. А те, что припомнил или выучил заново, выдавливал, как немой. "Помирать приехал", - говаривали про него. Так и думалось. А было ему тогда лет восемнадцать! Вдруг через год-два бросил костыли, как на копытцах, но стал ходить. Заговорил. Съездил в район, сдал экзамены за десятый класс. И уж совсем удивил народ, когда поехал в Якутск и поступил в институт. Ну, шла молва, пожалели инвалида, приняли. Аганя не видела его несколько лет, а когда встретила, то не узнала в бравом председателе - того самого дохляка, напоминавшего пустую шинель, которого односельчане заживо похоронили.

Аганя приостановилась с книгами в руке, заулыбалась. И председатель заговорил с ней.

- Не надоело ещё отдыхать? - глянул он требовательно. - В колхоз не думаешь?

- Кем я? По моей специальности… работы нет.

- А учителем в младшие классы? Или литературы? Я гляжу, ты всё с книжками.

- Какой с меня учитель? - Аганя не понимала, в шутку это он ей или всерьёз. - Сама с тройки на четверку переваливалась.

Призналась она и покраснела. Даже пожалела, что призналась. На самом деле, учителя постоянно твердили про её способности. Только отвлеченная она какая-то была: прозвенел звонок на урок, села, собралась слушать - звенит звонок с урока. И о чем думала?

- Я тоже не блистал. Точнее, блистал - колами, - было всё-таки удивительно, что как тот, полу мычащий человек, теперь выстреливал словами и рубил пятернёй воздух. - Жирные такие колы схватывал. Огород можно было городить! А время пришло, нет, брат, думаю, так дело не пойдёт. За свою жизнь надо отвечать.

- Перед кем? - заинтересовалась Аганя.

- Ну вот, а ты говоришь, троечница. Ладно, ты мне зубы-то не заговаривай: пойдёшь к нам работать?

- Я уж в Геологию написала, в Иркутск. Весна начинается - сезон.

- Тоже дело хорошее. Если по душе.

Она ещё задержалась, полистала газеты, подсматривая тайком: хотелось узнать, какие книги он возьмёт. Увидела: Льва Толстого, Карла Маркса и… словарь немецкого языка. Аганя невольно в недоумении расширила глаза, и подосадовала на себя: он заметил её взгляд и мигнул с улыбкой в ответ. Знать, привык уже на себе ловить и тихонько гасить бабьи одинокие послевоенные взоры.

Она шла и думала, что такой человек ей мог бы понравиться - нравились ей устремленные куда-то. Безудержные. И не просто безудержные, а настрадавшиеся, выстоявшие. Только такие - и нравились.

И то ли в наказание за все эти мысли, за задержку не случайную, то ли ещё за какую провинность, но дома сучилась беда. Она подходила к воротам - услышала, как радиола то заверещит, то затянет густо. Няньки, девчонки, с которыми оставила Лёньку, пластинки крутили, для смеха дергая туда-сюда рычажок скорости. И сердце, как оборвалось - вот почувствовала неладное. Заскочила в дом. Девчонки в комнате, а посреди кухни подпол открыт. Аганю к подполу будто потянуло - а там, на земле, на глубине метра в два, Лёнька лежит навзничь - и пена изо рта. А он как бы икает, вздрагивает, сглотить пытается. И молчит. Прикусил язык - так прикусил, что там уж не язык, а сплошной волдырь.

Мать картошку вытащила перебрать, крикнула девчонкам, чтоб подпол закрыли. А те… дети ведь ещё.

Никуда не уехала Аганя. Всю весну, лето по больницам. И так носила, и лежала с ним. Кололи мальчишку уколами, давали таблетки. Слюноотделение прекращалось, но заикался всё сильнее. "Ме-ме-ме", - силился, старался выпихнуть слово, а оно будто застревало. Чуть не покололи лекарствами, опять слюна пошла!

Верь, не верь в сглаз, но странная, уже знакомая закольцованность Агане виделась: вот постояла человеком, который из мычащего немтыря превратился в складно, на зависть другим умеющего говорить - и словно порчу принесла. С крохой сыном стало вершиться обратное. Спросила: перед кем надо в жизни отвечать? - и тут же ей ответ был дан. Суровый ответ.

С председателем она вновь столкнулась близко, когда в очередной раз ехала из районной больницы. Вышла на большак, голосанула попутку. Свернул к обочине ГАЗик, а за рулём - председатель. Она уже работала в колхозе, на прополке, на сенокосе - и трудодни нужны были, и сено для коровы. Так что рядом теперь сидел самый большой на деревне начальник. Она, с ребенком на руках, сторонилась его, прижималась к дверце. Было предубеждение.

Он это чувствовал. Хотя не должен бы чувствовать - это ведь только её домыслы. Но они, настрадавшиеся, изомнившиеся некогда сторонними взглядами, видно, становятся с особым чутьём.

- Ты его к бабке сводить не пробовала?

- К бабке? - удивилась Аганя.

- К бабке, которая умеет заговаривать.

- А вы… вас разве бабка вылечила?

Он усмехнулся.

- Меня жена вылечила. Стеша. Степанида.

Жена Евгения Федоровича, председателя, рядом с ним, совсем молодым ещё мужиком, выглядела тётей. Но сошлись они, действительно, тогда, когда все его считали не жильцом.

- Она мне слова все объясняла, - продолжил председатель, - складывала их со мной по буквам: я слова забыл, а буквы помнил. Она мне говорит - я пишу. Потом сам стал читать - по странице в день, по пять, двадцать пять, по сто. Вслух. А потом задумался: если я прочитал столько книг, чтобы выучиться говорить, то почему же мне дальше-то не учиться? Так что, не ранило бы, не контузило - ну, в лучшем случае, конюшил бы - любил лошадей. А скорее всего, сидел бы. Характер для этого подходящий. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.

- Это вы меня успокаиваете?

- Да почему же успокаиваю? Рассказываю. К бабке меня тоже Степанида водила. Я против был - куда там! Получеловек, а, так сказать, как это я мог поддаться предрассудкам!

- Мама к бабке носила, - Аганя посмотрела на ребёнка: в машине укачивало, и он спал. - Лучше не стало.

- Бабки разные бывают. Надо к старинной бабке - к той, которая по-старинному живёт. Сейчас приедем, я тебя к Стеше отведу. Она знает. Она меня и к бабке, - проговорил он уже больше для себя. - И в больницу меня чуть не на руках носила. Это не ребёнка, а неходячего мужика. Осколки-то мне в больнице выковыривали. Не все, правда, выковыряли. Для танцулек остался не годен, что тоже, на поверку, оказалось к лучшему. Вместе со Степанидой и поедете.

Алмазной потом часто являлась бабка Акулина, к которой приехали они со Степанидой, и виделась собственным отражением в прошлом. Она была совсем непохожа на Алмазную: широкая, костистая, с толстой отвисшей нижней губой. Но тогда, в прошлом, все люди были другими. Костистее, кряжестее, узловатее. Сходным стало иное: остановившийся, навеки ушедший куда-то взгляд с полным знанием того, что есть и чему не миновать. И волосы - всклокоченные, выбивающиеся, как их не укладывай, топорщащиеся, как ветви старого дерева, как паутина старого паука, стремящегося сплести большие сети. Волосы у Алмаазной такими сделались после семидесяти - потянулись в стороны, к небесам, к водам, к земле, делаясь слышащими, видящими, чувствующими, вяжущими её со всем сущим.

Бабка Акулина повелела свезти её туда, где мальчик сделался заикой. В подполе она помела веничком, собрала на совок. Намела сор со всего в доме. Отрезала у каждого, в том числе и у девчонок, бывших тогда в доме, по клочку волос и клок шерсти у коровы. Всё это сложила в кучку и подожгла, приказав мальчику присесть с голой попкой над языком чадящего дыма - лицом к печи, - погладила его ласково по головке, по щёчкам, что-то нашёптывая, напоила травяным отваром, умыла заговорённой водой. Перекрестилась, и протянула на прощанье бутылку с настоем:

- "Давай по ложке, - сказала, - да сама попей. Тебе тоже надо". - И всё. Аганя и не поняла: в чём, собственно, лечение?

Ничего, конечно, не сказала, ни бабке, ни тем более Степаниде - человек хлопотал, суетился. Дала ребенку настоя, сама попила, раз велели. И заснули. Просыпается - а мальчонка-то бегает. И легкость в нём такая - облегченность, - сразу заметная. Резвится парень!

День, другой минул. Мальчонка залопотал: "Мять" - мяч, значит. "Сахиль" - сахар комковой ему полюбился. Чуть не досмотрели, схватил кусок - а он камень камнем - и давай грызть. А зубки-то какие ещё? А тут сосед однорукий зашёл, Семен. А на нём кепочка, восьмиклинка - новенькая, с иголочки. И он её так наглядно снял, задержал в руке, прежде, чем повесить. Чтоб заметили обновку.

- Дай сапку помелить, - вдруг проговорил Лёнька. Быстро так, без запинки!

Главное, не просто "дай шапку", а "померить"! Как взрослый, равный равному. В год и три месяца! После того, как боялись, что без языка останется. Сосед даже оторопел, замер с кепкой в руке. Он ведь не просто так заходил, а женихался. Мать - та подталкивала, мол, девка, не проворонь, ну, без руки, а на что она тебе, рука-то? Зато при лошади. При хозяйстве. Аганя помалкивала. Про себя подумывала: нет уж, если и решаться на что-то… Васю надо ждать. Шнурки-то те, разные, как-то и не забывались, как-то и непонятно делалось: почему они тогда так резанули?

Сосед напялил кепку Лёньке на голову, и та пришлась ему почти впору.

- "Закурили трубку мира, - громогласно и торжественно объявило радио, - табак отличный!"

И дальше пошли знакомые, родные фамилии: "Екатерина Елагина", "Юрий Хабардин". А потом целый список - руководителей экспедиции, учёных. Она с опаской, затаив дыхание, ждала, будет ли названо… И оно прозвучало, имя Андрея Бобкова.

Она поняла, что "закурили трубку мира" - это текст шифрованной радиограммы, которую после открытия нового месторождения, очень богатого ценным минералом - минералом номер один, отправила Екатерина Елагина, на деньги, которые оставляла она на почте для телеграмм любимому мужу, ждавшего весточки от неё в Москве.

Представилось, как все сидят рядком - все, все, кто встречался Агане на пути, кем стелится пироповая дорожка, геологи, горняки, обогатители - и передают друг другу большую дымящуюся трубку. Ей бы там, с краешку, примоститься.

На этот раз она не кидалась наряжаться, не ждала от людей праздника. Сидела и смотрела на маленького своего, во взрослой кепке, на мать, на соседа, сидевшего на лавке, уперевшись рукой в колено. Хотела бы она жить с ними, родными, близкими. Хотела бы оставаться. Но что-то случилось с ней, то ли нарушилось, то ли так и должно быть. Голодом засосала внутри тоска. Зазвала.

- Собирайся-ка, девонька, и езжай, - поднялась мать. - От тебя тут одна морока. Сама замаялась и нас замаяла. Мальчишка подрос, хватит титьку мамкину доить - так всю высосал! Молоко у нас есть, манку купим. Справлюсь без тебя.

- Я деньги высылать буду - сколько заработаю, столько и вышлю. Мне там они, зачем? Ты работу можешь бросить. Бросай! За Лёнькой смотри. Вам хватит! - обрадовалась Аганя.

Только сосед промолчал, так молча и вышел.

Аганя перетянула грудь вафельным полотенцем. Надела платье с глухим воротом. Чемоданчик в руки - и подалась. Завернула ещё по пути в сельсовет: попрощаться, поблагодарить председателя.

- Не будет его боле, - протянул счетовод.

- Как не будет?!

- В Райком забрали. На повышение.

Ей и вовсе сделалось легко. Вот ведь не думала ни о чем таком, а как с души ушло. Разные дороженьки.

Счетовод прокричал вдогонку:

- А ты опеть, никак, за длинным рублем?

Три круга

Всё у неё выходило не по-людски. Вновь ехала она тогда, когда добрые люди уезжали. Девчонки, незнакомые совсем, встречались на перевалочных базах, посматривали с высока - умудрёнными, познавшими жизнь людьми. Давали советы. И про пресловутое ведро без дна, и про плащ-палатку - всё для спасения шибко сладкого для комарья места. Агагня слушала, соглашалась, кивая. Им, чувствующим себя героинями, девчонкам, было невдомёк, что все эти "уроки" на её глазах и выдумывались. И что после лета останется она на зиму. Такая у неё доля: не сезонная уродилась.

- Как ты относишься к лисам, Аганя? - спросил с явным подвохом Бернштейн.

- Смотря к каким? - Ответила в том же духе Аганя. - Если в человеческом обличьи, то не очень.

- Роды тебе пошли на пользу. Рожать надо чаще! - Был неумолим Бернштейн. - К нормальным лисам. Рыжим. А впрочем, может быть, и чернобурым. Я не уточнял, у какой лисьей норы Хабардин с Елагиной кембирлитовую трубку откопали. Он же охотник, Хабардин, нору лучше собаки чует. Полез в нору - а там, понимаете ли, алмазы. Богатейшее коренное месторождение.

Смешной он был все-таки, хотя и начальник. Одно слово - цыган. Хотя люди сказывали, что он вовсе и не цыган.

- Словом, Аганя, хватит тебе по тайге ходить, - присоветовал Бернштейн. - На "Мире" будут крупную фабрику строить. Большое дело начинается. Ты у нас молодая мать. Оседай!

Это был великий ход. Весной. Шли люди. Целая армия. Были и те, кто для кого алмазоносные земли давно стали родным домом - старая гвардия. Шагали новобранцы. Шли нестройными рядами. Многие были с детьми, совсем малыми, лет до трёх. Вели скот. И пегая крупная корова вышагивала, побрякивая ботолом на шее и кивая головой с особым победным значением. Навьюченные маленькие лошади, ещё не скинувшие длинную зимнюю шерсть, и хрупкие на вид олени также шли, округлив глаза, словно исполненные пониманием важности происходящего.

Эх, ты, дорога длинная!

Выводил под гармошку красивый, пряменький, как стебелёк, молодой якут.

Здравствуй, земля целинная!

Назад Дальше