День, другой люди были как не в себе. Тихи и приглушенны, как ушедший седеющий человек. Но третьим днем солнце брызнуло задорно, причалил на ветке старый рыбак Сахсылла, прежде работавший каюром, с рыбой на снизке - на веревке, продернутой через жабры, послушно плыли за плоскодонным суденышком здоровенные осетры. И под добрую уху люди, словно из морока вышли на свет. Заговорили, шутки пошли. Да и мудрый Сахсылла все разумно вдруг объяснил: "Здесь ему тесно стал. Там вольный," - показал он руками на действительно привольные небеса, воды и землю.
Но главное - работа. Работа не давала ни посидеть, ни пригорюниться. Как для геологов, так и для обогатителей в те годы, летний день был, что и для крестьянина: год кормил. Куда больше, чем для крестьянина: партия и правительство ждали и требовали от искателей стратегически важного для страны минерала реальных результатов.
С рудных дворов рабочие возили галечники в тачках на обогатительные фабрики. Были они все, как на подбор: ладные, с налитыми стальными мышцами, один за другим играючи, в прибежку, под звук железных колес о прогибающийся дощаный настил катили впереди себя тачки, вместимостью по два куба - два центнера - каждая. Какой-то особой породы люди! Потребовалась здесь и Васина сила: он был приметным даже в их ряду!
Спустя годы Алмазная увидела спортивный парад. Атлеты делали гимнастические упражнения. Память играла свои шутки и, люди из прошлого, двигающие впереди себя тачки, предстали сказочными исполинами: тайга им была по щиколотку, и головой они цепляли небеса, затмевая солнце, так что разбивались лучи его, образуя свечение, ангельские нимбы. И шли великаны с улыбками на суровых лицах, с крупными каплями скатывающегося пота по щекам, испещренным ранними морщинами. Шествовали по крохотной земле, словно плыли. Такой привиделся парад!
Груды галечника на маленьких обогатительных фабриках перемалывались в истирателях, отсеивалсь в ситах-грохотах, взбивались в отсадочных машинах. Легкая, большая часть песков - "пульпа" - уходила в отходы - в "хвосты". А "концентрат", полученный из тяжелых минералов, просматривался на рентгеновских установках. Ох, как Агане нравилось смотреть в волшебное оконце рентгеновского аппарата: вдруг раз, и вспыхнет, ударит лучом зернышко! "В мире минералов самым ценным…"
И алмазные отсветы эти со временем стали для нее небесными всполохами, воссиявшей далью былого.
В сиянии небесном, в переливах водного блистания и приплыл он. На плоту, под парусом. Под парусами здесь никто не ходил, поэтому широкий белый лепесток на мачте воспринимался не то верхом чудачества, не то сказкой. Нереальность дополнялась еще и тем, что свежеструганное дерево плота сливалось в солнечных отсветах с речной гладью, и терялось из виду. Казалось, человек просто стоит на воде и движется по течению с крестовиной паруса в руке.
Аганя помнила рассказы бабушки о том, как Христос ходил по воде, и даже картинку в ее доме видела, как Он шел, но ничего, кроме удивления, у нее это не вызывало - а ну, пойди-ка, по воде! Но в серпантине памяти Алмазной Андрей так и остался - движущимся по воде, в домотканой льняной рубахе, да еще, выходило, с крестом в руке.
И в следующие мгновения - в памяти этой - рядом с ним объявлялась, словно вынырнувшая и подсевшая рядом со склоненной головой русалка, она, Елена. И делался зримым плот. И парусом оказывались развешанные на крестовине, распластанные поперек для вяления, крупные рыбины…
Хотя также твердо держала память, что Елена Владимировна и Андрей Николаевич прибыли порознь тогда, каждый со своей партией. Но один день. Так, как сливаются две реки.
Плот появился позже. Его срубил сам Бобков: он был удивительный рукодельник! Аганя помогала ему: так счастлива была, что могла помочь. Когда-то ее мать силком заставляла делать лыко. Местные в их поселке в колхозе работали, а переселенцы, ссыльные, в основном, на сплаве леса. Одни рубили, скатывали вниз по шпалам бревна на коновозке - конь не тащил, а наоборот, удерживал повозку, чтоб не разнесло, не раскатилась по берегу. Другие вязали плоты, третьи сплавляли. А мать как раз тем и занималась, что парила вязки бревен. Якуты, как она потом заметила, вязали плоты сырыми ивовыми прутьями. А у них на верхней Лене было заведено - березовыми. Теперь Агане умение и пригодилось. Она развела большой огонь. Натесала березовой поросли - здесь они чахлые, березки-то, на лыко только и годны. Распаривала до мягкости на огне тонкоствольное деревцо, как ударом пастушьего кнута, цепляла его концом за вкопанный тесаный столб, туго накручивала на столб пареную березу, и выходила прочная мягкая веревка. Аганя смотрела, как Андрей Николаевич умело орудовал топором, стесывая кору лиственника, вязал бревна, будто только этим всю жизнь и занимался, и поднывало сердце. Все мерещилось, как строят они вместе дом, поднимают вагами бревна с двух сторон…
Плот приладили под паром. Работы велись на одной стороне реки, а палатки стояли на другой, подальше от промысла. Бобков спининговал с плота-парома. Рыбу вешал на крестовину, встроенную посредине. Где уж он взял домотканую рубаху с прямым воротом, но любил ее одевать. Елена Владимировна тоже иногда с ним ловила рыбу.
Аганя не то, что следила или подсматривала. Она и видеть-то их могла редко. Бобков и Елена Владимировна - иногда с людьми, иногда вдвоем каждый день с раннего утра уходили с геологическими молотками в руках на свои изыскания. Они были специально посланы, как узнала она позже, для изучения "Трубки Оффмана" - трубки взрыва, которую геолог Оффман принял за коренное месторождение. Возвращались только ко сну. Бывало, оставались ночевать там, на пути или временной стоянке. Спали в одной палатке, понимала Аганя. Это ничего не значило, так было принято: для жизни в палатках люди не делились на мужчин и женщин, а располагались по возможности исполнять обязанности: у мужчин больше силы, у женщин чутче ухо, мужчине легче приготовить дрова, женщине прибраться, от одних тепло, от других порядок. Но как не возвращались они в лагерь на ночлег, так сердце саднило. И вспомнилась та теплая домашняя женщина, с которой вместе они выбирали камушки из снега, влажные глаза ее - они, может, тогда и не были вовсе влажными, но сейчас, в памяти, стали такими, теплыми и влажными. Аганя сидела на берегу, и у нее самой были глаза на мокре. Она и не собой уж чувствовала себя, а той женщиной, которая где-то далеко, ждет, с ребенком, играющим папиными камушками. Как-то сразу - и собой, и ею.
Это ничего не значило, что они оставались вдвоем. Но другим днем Аганя увидела, как она стирала ему белье. И это ничего бы не значило: женщины обычно простирывали белье мужчинам, которые близки им были только тем, что рядом жили и вместе работали. Но для того, чтоб постирать, не требовались руки Елены Владимировны, начальника партии: это могла бы сделать любая из девчонок, попроще званием. Она стирала сама! Льняную рубашку, майку, трусы… И так заботливо промывала, что у Агани самой заходили, начали тереть друг о дружку костяшки пальцев, будто не другая женщина, а она, Аганя, стирала белье его.
Рано утром они пошли вдоль берега. На обнажение, догадалась Аганя. И стала пробираться за ними - кустами, скрытно, стыдясь того, что делает. И хотела, уговаривала себя остановиться, вернуться, да ноги несли, и руки разгребали чащобу, и царапали, стегали по лицу ветки, словно понукая, добавляя прыти.
Они останавливались, что-то показывали друг другу руками, записывали, выбирали, разбивали молотком округлые стяжки, снова шли вдоль обрывистого берега. "Кориолиса силы", - вспомнила Аганя. Хотя здесь, на излучине, вопреки этой силе, река намыла крутизну на левом берегу. С лучами солнца Бобков скинул верхнюю одежду и бросился в воду. Как же он хорошо плавал! Сразу было видно человека, выросшего на реке. Три-четыре взмаха, и уже далеко от берега, развернулся и, поплыв "солдатиком", обеими руками стал зазывать Елену Владимировну. Вышла и та из одежд, ступила в воду. Ладная, величественная, как олениха. И поплыла она, как олениха, не примочив подбородок.
Она приближалась к нему, и у Агани прихлынула кровь, помутилось в глазах. И словно бы когти вылезли из под ногтей. Мысленно она даже кинулась на плывущую женщину росомахой. Росомахой, самым злым, хотя и не самым крупным зверем в тайге. Заедающей добычу, попавшую в ловушку охотников. Отгрызающей себе лапу, если попалась сама. Единственным зверьком, способным напасть на человека, без того, чтобы человек не раздразнил зверя. Аганя бросилась росомахой, и кровавая муть пошла по воде… Но он, Андрей, не мог, не должен был видеть этого, он не мог остаться один. И сердце Аганино притихло, улеглись в нем страсти. Росомаха промахнулась, утопла, сгинула. А женщина поплыла, широко поводя под водой руками, высоко держа голову. Да уж и не женщина вроде никакая, а она сама, Аганя, плыла в ее теле.
Плыли они рядом, скользили по поверхности вод, уносимые течением, овевая друг дружку, ровно две белуги.
И два белых лебедя, будто в сказке, пролетали над ними. То ли лебеди отражались в реке, то ли люди в небесах?
Вслед за Андреем Николаевичем и Еленой Владимировной все геологи полюбили купанье.
Но, может быть, это происходило потому, что среди пришедших на Ахтаранду геологов все больше утверждалось мнение: искомого здесь нет. Скарновые породы "трубки взрыва" - не алмазаносны. Также все больше они смотрели в сторону Бобкова, признавали его взгляды, доказательства, метод. Аганя слышала не раз, как молодые ученые люди шептались меж собой, удивляясь, почему это руководство не только не прислушивается к Андрею Николаевичу, но даже наоборот, из сезона в сезон поступает вопреки ему. А самого его, как в насмешку или издевку, посылают туда, где, как он же доказывал, месторождения быть не может.
- А что если нам самим сорваться, - запламенел однажды вечером у костра рабочий Слава, - и уйти туда, куда вы говорите? Победителей не судят!
Слава при этом горделиво поглядывал на Аганю.
- В геологии - как в армии, - сдержанно улыбнулся Бобков, - нужно безукаснительно выполнить приказ. К тому же в науке существует доказательство от обратного: нужно исключить все "нет".
Андрей возвращался к вечеру с расцарапанными руками - так безукаснительно выполнял приказ. Но тогда, когда - даже Агане это было очевидно - действительно требовалось быть молчаливым и исполнительным, срывался. Прибыл куратор по партийной линии, все тот же Агананин однокурсник, только поднявшийся на ступеньку выше. Он похвалил за научную инициативность сидящего рядом Оффмана, других отдельно взятых товарищей, но особо воспел славу народным массам, которые, если потребуется, способны вверх тормашками перевернуть всю Сибирскую платформу.
- А народные массы и кубометровые пробы имеют одну и ту же единицу измерения? - спросил Андрей Николаевич.
- Что вы себе позволяете?! - выпятил грудь куратор.
- Ничего особенного. Дело в том, что масса - это плотность помноженная на объем. Вот я и хотел уточнить.
- Мы учтем ваши уточнения, - пообещал наставник.
Аганя полагала, что в эти дни, рядом с Еленой, Андрей был спокоен душой и счастлив. Но желваки, обострившаяся вмиг скула и словно зажатая веками боль в глазах, выдали в нем скрываемое смятение, почти тупиковую горечь.
Тем же вечером она увидела его пьяным. Если бы ей кто-то раньше сказал, что такой человек, как Андрей Николаевич, может пить допьяна, она бы просто рассмеялась. Но он напился, как самый обыкновенный деревенский мужик.
Ради встречи самого важного начальства налили всем раз-другой грамм по пятьдесят.
- Единица
- ноль,
Единица
- вздор.Один
- даже если очень важный,
Не поднимет
- простое пятивершковое бревно…
Григорий Хаимович любил читать стихи Маяковского. Голос у него был, наверное, таким же, как у Маяковского: зычным, густым. Его обычно во время общих посиделок просили, и он читал.
- Как верно Маяковский ответил Есенину! - загорелась одна из девушек-практиканток:
В этой жизни
умереть не ново.
Сделать жизнь
значительно трудней!
Все с подъемом захлопали. Агане тоже очень понравился такой ответ: Маяковского они в школе проходили. А про Есенина она слышала от многих бывших заключенных: и дома еще, и здесь. Они пели его песни и стихи рассказывали. И хотя считала, что он такой же, из них же, из заключенных, но стихи этого Есенина ей до слез нравились, стыдно сказать, больше, чем самого Маяковского, нравились.
- Ответил-то хорошо, - вдруг из задумчивости заговорил Бобков. - Если бы сам потом не сделал того же. Так что ответили они одинаково.
Бывшие уголовники любили рассказывать, что Есенин покончил с собой. У них это выходило с надрывом, с тем чувством, что жизнь, подлянка, такого парня довела, а чего они живут, свет коптят?! Да только этим сукам назло и живут, и жить будут! Почему жизнь подлянка, и кто такие суки, было не ясно. Но было понятно, что людям в жизни досталось. Но вот чтобы Маяковский, маяк революции, ушел из жизни, как горемычный Есенин… Этого в школе не проходили, и уразуметь это Аганя не могла.
Другие, может быть, и знали. Знали, потому что не удивлялись, не спрашивали. Но как-то странно замолкли.
Бобков поднялся и пошел. И это тоже было неловким для всех - все-таки человек приехал, из выше стоящего руководства. Пошел себе, ни здравствуй, ни прощай. Так, конечно, тоже не делают.
Елене Владимировне идти за ним было не след. Она кивнула одной из девушек, Даше из ее партии, а та будто только этого и ждала. Прямо опрометью бросилась за ушедшим человеком.
Аганя посидела, подождала, чтобы сразу внимания не обращать, да и тоже пошла потихоньку.
И что же? Сидят они с дебелой, светловолосой Дашей в леске на валежине и распивают бражку! Даша эту бражку специально его пригласить и ставила, а тут случай подвернулся!
- Огонек! - позвал он. И пьяненький такой уже был. Веселенький. Руками размахивал. Не знать бы, ни за что не подумаешь, что ученый человек. - Сама са-адик я сади-ла…
Пел-то он хорошо, ладно пел.
- Ответили-то они одинаково, - вдруг задумывался он, - только перед кем?
- Сама бу-уду по-оливать… - помогла ему Даша. И налитые ее губы переспело вывернулись, словно готовые опасть.
- Знаете, что меня больше всего поразило в фашистском концлагере? - говорил он, что даже оно и весело выходило. - Нет, не то, что людей морили голодом. Изо дня в день одна прокисшая брюква, а работали по десять-двенадцать часов. Содержали, как со скот. А то, что так относились только к русским. К пленникам из России.
- Как так, из России? - не поняла Аганя. - Из Советского Союза?
- Для них мы все - якут, казах, грузин, русский, не важно - были Россией. Массы русских военнопленных. А рядом, через колючие заграждения жили такие же военнопленные, но французы, испанцы… К ним было совсем иное отношение. Как к людям! У них играла музыка. Кормили их так, что они даже нам иногда кидали еду через проволоку. Иные из жалости. Но бывало, что удивительно, из чувства превосходства, для забавы! Поманит иной наших куском хлеба, а, случалось, и тушенкой, мол, на победителя. А оголодалый до безумия человек… Знаете ли, алмаз и графит имеют один и тот же состав: соединение углерода. При нагревании твердый алмаз легко превращается в графит, из которого делают карандаши. Так и человек! Это уже почти и не человек, - наши дерутся, а тем смех! У тех - иная жизнь: их, извините, даже женщины посещали. Русским тоже устраивали праздник: дадут по полстакана водки полуживым людям, и выведут на улицу. Посмотрите, мол, вот они какие, русские: пьянь да рвань!
- Ох-о-ох, - вырвалось у Агани: она представила Андрея Николаевича среди отощалых, обессиленных и при этом пьяных людей, которых гонят стадом по незнакомой каменной улице под смех, свист и улюлюканье.
Даша подлила ему бражки. Он выпил, зажмурился, и проговорил с закрытыми глазами.
- Не убило. Не уберегло. А ударом взрыва унесло. Унесло за тридевять земель. Чтобы видеть, как метет… - он ощерился, будто от боли, тряхнул головой, открыл глаза: - Больше всего я жалел, что не погиб в бою.
Аганя заулыбались: хорошо ведь, что не погиб-то! Как еще хорошо!
Даша тоже улыбалась, но смотрела серьезно. Так, что Аганя вдруг испугалась - будто ждала его все эти годы, смотрела. Плеснула еще в кружку браги.
- И ведь не убежишь, - проговорила она чужим голосом. - Куда бежать? Кругом Германия.
- Трижды бежал. Два раза из немецкого плена, а третий раз от американцев. Союзнички… - закусил он слово, приметив Дашин взгляд. Тряхнул удало головой. - А ведь мы, девчата, с вами скоро найдем то, что ищем. Совсем скоро! Порадуем нашу матушку-Россию - я так мечтал ее порадовать!
Трезвел он скоро. Сразу. Встал и пошел, будто ни в одном глазу. Походка, правда, полегче, повеселее.
Елена Владимировна разговаривала с летчиком, с котором прибыл начальник. Летчики все были обольстителями, да и женщины их особо жаловали. Этот же был еще очень хорош собою, рослый, плечистый и, видимо, заносчивый. С гордецой. У Агани даже под ложечкой заныло - зачем же она с ним-то стоит? Да еще стоят как-то так они оба, вполоборота.
Андрей приостановился, и прошел мимо. Спустился к реке. Аганя пошла следом. А с ней и Даша.
- Извините, Слава, - мягко сказала Елена Владимировна летчику.
И Аганю вновь обожгло: с летчиками так нельзя. С ними надо построже.
Девушки устроились рядышком на крутом берегу, сверху, ну, будто бы на реку, на ширь и гладь ее полюбоваться.
Елена Владимировна тихо присела к Бобкову. Тот скинул одежду, бултыхнулся в воду. Поплыл "на синке", глядя на берег. Елена словно выскользнула из одежд, бросилась в реку с разбега.
Их подхватило течение, понесло. Так любили заплывать деревенские парни в последние деньки перед армией: катились широкой вереницей по течению, и головы, для форса одетые в кепочки, все больше казались прыгающими на водах мячиками, пока не исчезали из виду!
Подступали сумерки, и казалось, что Елены и Андрея не было очень долго. Возвращались они по кромке берега - она мягко ступала впереди, он за ней. Подошли к одеждам. Елена потрогала примоченные волосы, вдруг вытащила шпильки, встряхнула головой… Какие же дивные волосы упали на плечи ей и растеклись по крутые бедра. Она их снова заплетала, укладывала, он смотрел.
- Она ведь старше его, - отупело проговорила Даша. - Лет на шесть старше!
Заснуть Аганя не могла всю ночь. То ли Дашино чувство передалось, то ли еще что, но была она той ночью рядом с ним. И не совсем вроде собой, а Еленой. И грудь такая же крупная вздымалась у нее, и волосы текли, и уходила голова за подушку, и бедра расправлялись незнакомо.