Моя жизнь (сборник) - Константин Коровин 14 стр.


– Тсс… – сказал доктор. – Потрудитесь кушать все. Нужно топить печку.

– Какую печку? – спросил я.

– Печку вашего организма.

Я ел насильно икру, пулярку, моченые яблоки, чернослив, но хлеба мне доктор не давал. Я никогда не видал, чтобы кто так много ел, как доктор напротив меня.

– Кушайте, – все говорил он и накладывал мне все больше и больше.

– Но я не могу…

– Нельзя-с. Потрудитесь кушать.

И он накладывал на тарелку сбитые сливки.

Я ел, но чувствовал себя плохо. Доктор встал, собрал со стола все, положил в корзину, потом сказал:

– Сегодня у вас будет температура, жар. И так как вы художник, особенный человек, то вам необходима красота. И сегодня перед вами здесь будет красавица, такая красавица! Я приеду в десять часов. Без меня ничего не пить, ни воды, ни чаю – словом, ничего.

Вынув из кожаной сумочки какие-то длинные светлые ножички и ножницы, серебряные трубочки, он положил их сбоку на столе. Я посмотрел на эти инструменты. Испугался.

Доктор уехал. Вскоре от него пришел человек, принес завернутый в бумагу бюст Шекспира и сказал:

– Доктор прислали-с. Велели поставить перед больным.

"До чего странно", – подумал я.

Я смотрел на поставленный бюст и был в странном состоянии. В ушах у меня какие-то звуки "тии-тии, и-и-и, тюи" и искорки бегут от глаз. Я засыпаю, забываюсь и чувствую сильный жар.

Очнулся. Вечер. Горит лампа с большим абажуром, и предо мною сидит молодая красивая женщина с белой повязкой на голове и с большим голубым крестом на груди, вся в белом. Она встает, приближается ко мне, подносит в ложке лекарство и говорит:

– Откройте рот.

Я стараюсь, но не могу. Подходит доктор, у которого на лбу надет блестящий кружок. Он какими-то щипчиками открывает мне рот, ставит близко лампу, держит голову и смотрит в этот кружочек мне в горло. Кричит:

– Откройте рот, больше. Говорите "а-а".

– Не могу.

Он вставляет мне в рот какой-то шар, и я чувствую холод в горле. И куда-то падаю, забываюсь. Опять просыпаюсь. Опять мне женщина подносит лекарство, и рядом доктор.

– Какая красота! – говорит доктор, показывая на женщину.

Я вижу, как он в руках держит серебряные трубочки, как вытирает их мокрой ватой. А уж инструменты лежат в баночке. Из-за лица красивой женщины, которая близко, голубые глаза доктора пристально смотрят на меня, улыбаясь. Доктор протягивает руку с длинным ножичком мне ко рту…

Я почувствовал укол, доктор вскрикнул:

– Молодец! Болезнь кончена.

Я задыхался.

– Кончена, – говорил доктор. – Какая красавица, посмотрите, ведь вы художник…

Действительно, я почувствовал облегчение.

– Вы были очень больны, – сказал он. – Но пред вами магистр наук, ассистент профессора Варвинского, кончивший с золотой медалью Венский университет.

Да, я чувствовал себя хорошо, хотя в горле была еще острая боль. Доктор убирал инструменты, завертывал в вату.

– А ведь вы не обиделись на меня, – сказал он, – когда я сказал, что работы ваши плохи…

И при этом он позвал мать и брата.

– Болезнь кончена, – сказал он им. – Но он должен лежать три дня. Не обиделся на меня. Его работы прекрасны. А у него, я понял, есть дар характера, который помог болезни: незлобивость, важная вещь в болезни.

* * *

Доктор навещал меня часто. Однажды я спросил его – что значит, что он меня так кормил насильно перед болезнью, и зачем он прислал мне бюст Шекспира…

– Зачем? – сказал он. – Я у вас видел книжки – их не стоит читать. Вот кого надо читать.

"Какой особенный этот доктор…" – думал я.

Потом он сделался моим приятелем, и не раз я обращался к нему за помощью. Однажды, уже много лет позже, Федор Иванович Шаляпин приехал ко мне и говорит:

– Константин, у тебя есть приятель, доктор Лазарев. У меня очень болит горло, я бы хотел, чтоб он посмотрел.

– Я сейчас скажу ему по телефону. Он приедет.

Доктор приехал.

– Скажите "а-а", – сказал доктор Шаляпину.

Шаляпин сказал "а-а".

Лазарев посмотрел на него и сказал:

– У вас нет болезни.

Шаляпин возмутился:

– То есть как же это нет болезни? У меня же горло болит, я-то ведь это чувствую.

– Откройте рот, – сказал доктор.

Он подвел его к окну и, посмотрев ему в горло, сказал:

– Прекрасное горло – горло Шаляпина… Но болезни нет, – сказал он, смеясь. – Пред вами магистр наук, болезни нет.

Он взял свою сумочку, сказал:

– Всего хорошего, Федор Иванович, всего хорошего…

И уехал.

– Это же черт знает что у тебя за доктор, – закричал Шаляпин. – Это сумасшедший.

Но тут же забыл все, и мы с ним поехали к "Яру". Горло у него действительно не болело…

М. А. Морозов

Я москвич, и мне частенько вспоминается Москва.

Замечательные люди были москвичи: гостеприимные, приветливые. Любили театр, музыку, искусства. Были среди них и, так сказать, люди с причудью.

Вспоминаю знаменитого купца Михаила Абрамовича Морозова: особняк в Москве, прекрасные залы и комнаты в разных стилях, много картин в доме – старинных, коричневых, темных.

Хозяин, показывая картину, обычно разводил руками:

– Говорят, Рафаэль или Мурильо, а кто знает. Или вот – Тициан, но фигура справа – младенца, – говорят, не его, а Корреджио. Вот тут и разберись…

Младший брат Михаила Абрамовича любил и понимал живопись, он создал галерею – собрание прекрасных французских импрессионистов: Моне, Сислея, Ренуара…

Михаил Абрамович, собирая по преимуществу старые картины иностранцев, не признавал собрания младшего брата и всегда огорчался.

Помню, он жаловался:

– Я люблю барбизонцев. Приобрел как-то Коро, обед устроил. Только расстроил меня один художник до невозможности. Сказал: не настоящий у меня Коро. Так расстроил, что я захворал. Сам профессор Захарьин лечил. Его высокопревосходительство. Пить запретил. Ни шампанского, ни коньяку, ни-ни… Благодарю покорно… Сахар у вас, говорит… Какой там сахар!.. Коро доехал!..

Он помолчал и с сокрушением продолжал:

– Поехал я как-то в Париж – читаю в газетах: посмертная выставка Гогена. Поехал он на острова Таити, это черт его знает где. Замечательные женщины, сложены, как Венеры, цвета бронзы. Небо розовое, деревья синие, ананасы, белые апельсины… И сделался он дикарем. И писать стал, как дикарь. Естественно – насмотрелся. Выставка открыта – не помню уже, в каком месте. Думаю – постой! Сейчас же поехал. И ахнул! До того чудно, что думаю – эге!.. Покажу брату и Москву удивлю! Куплю картины, повешу в столовой, пусть и Захарьин посмотрит. Покажу я ему – какой у меня сахар! Можно ли мне пить или нельзя!..

Выбрал четыре большие картины, приценился. Дешево. Пятьсот франков штука. Купил. Картины такие, что сразу не поймешь. Думаю: потом рассмотрю.

Привез Михаил Абрамович картины в Москву. Обед закатил. Чуть не все именитое купечество созвал.

Картины Гогена висят на стене в столовой. Хозяин, сияя, показывает их гостям, объясняет – вот, мол, художник какой: для искусства уехал на край света. Кругом огнедышащие горы, народ гольем ходит… Жара…

– Это вам не березы!.. Люди там как бронза…

– Что ж, – заметил один из гостей, – смотреть, конечно, чудно, но на нашу березу тоже обижаться грех. Чем же березовая настойка у нас плоха? Скажу правду, после таких картин, как кого – а меня на березовую тянет…

– Скажите на милость! – вскинулся Михаил Абрамович. – Мне и Олимпыч, метрдотель, говорил: "Как вы повесили эти картины, вина втрое выходит". Вот ведь какая история! Искусство-то действует…

Он подмигнул глазом и с гордостью присовокупил:

– Брату показывал. На-кась!.. Он смотрел, смотрел и сказал: "Что-то есть…" Явно – есть! Это тебе не импрессионисты!..

Года через полтора уехал я в Париж. Была у меня маленькая мастерская на рю де Дельта, бульвар Рошешуар. Однажды утром слышу звонок, отворяю дверь. На пороге стоит, в цилиндре, полный, высокого роста, Михаил Абрамович. С ним тоже толстый человек с лицом русского ямщика – адвокат Дерюжинский. Черные глаза Морозова вертелись как-то колесом…

– Едем завтракать, – сказал Морозов, – едем к Паяру. Ну, брат, и история вышла. Вот он тебе расскажет, – сказал он, показывая на Дерюжинского. – Опять – незадача! Опять Захарьин пить запретил. Услышишь, какая история…

Как оказалось, Михаил Абрамович приехал в Париж уже назад две недели. В первый же день по приезде заехал в галерею, где купил он Гогена около двух лет назад. Там его вспомнили. Один из владельцев сказал: "А дешево вы у нас Гогена купили". А Михаил Абрамович, как человек деловой, не задумываясь, спросил: "Не хотите ли, я вам их уступлю?" Те говорят: "Отчего же, уступите". – "Пожалуйста. Дадите тридцать тысяч за четыре картины?" – "Что же, можно, – согласились владельцы. – Они у вас здесь?" – "Да, – говорит Морозов, – через четыре дня будут здесь, приходите". Оставил свою карточку и адрес.

Из гостиницы Михаил Абрамович тотчас же послал телеграмму в Москву с приказом управляющему Прохору Михайловичу немедленно привезти картины в Париж.

Через четыре дня картины были доставлены.

В назначенный час в гостиницу пришли прежние владельцы. Оба в цилиндрах, элегантно одетые, со строгими лицами.

Посмотрели мельком на картины, один из них любезно попросил чернил, написал чек на тридцать тысяч и передал хозяину.

Тот думает – "что такое?". Усомнился:

– Да, но это чек, а не деньги…

Гость, подписавший чек, извинился и вежливо сказал, что через шесть минут будут деньги.

Взяв чек, он передал его своему компаньону и остался с Морозовым дожидаться его возвращения.

Через шесть минут вернувшийся вручил деньги Михаилу Абрамовичу, и оба, быстро взяв картины, улыбнувшись, ушли.

Морозов огорчился: больно легко нажил двадцать восемь тысяч.

Приехал адвокат Дерюжинский – пошли вместе завтракать. Но Морозову было как-то не по себе.

После обеда поехали в кафе "Каскад" в Буа де Булонь, потом в театр, потом в "Казино де Пари" – гложет Михаила Абрамовича что-то внутри, да и только.

Ночь спал плохо.

Утром пошел в галерею, куда продал картины. Идет по залам и смотрит – не выставлены ли его полотна.

В последней комнате увидел их прислоненными к стене. И с напускной небрежностью спросил у заведующего:

– Что стоят эти картины?

– Пятьдесят тысяч, – последовал ответ.

Абрам Михайлович ахнул и опрометью кинулся вон. Сел в карету и помчался к Дерюжинскому.

– Поезжай сейчас же, купи назад мои картины. Что просят – плати.

Он в отчаянии упал в кресло. Опять без Захарьина не обойтись!

* * *

Как-то в Москве, работая декорации в мастерской Большого Императорского театра, в час дня пошел я через Театральную площадь в "Метрополь" завтракать.

Сел за маленький столик. Невдалеке от себя увидел сидящих за большим столом – он назывался "морозовским" – разных москвичей.

Видно было, что там хорошо выпили, – стояла водка в хрустальных графинах, жареный поросенок, гусь.

Один из пировавших за столом, Постников, увидав меня, подошел. Глаза у него были осоловелые, нос покраснел. Он был пьян. Наклонившись, он сказал мне:

– Видишь, сидит?.. Кто сидит! Звезда Европы! Профессор Лейден. Да, брат, это не наши… Захарьин!.. "Сахар, – говорит, – у вас". Пить запрещал. А я-то, лошадь, слушал, шесть лет капли не видал. А он, профессор Лейден, звезда. "Диабет? – спрашивает, – сахар? Пейте!" Поросенка ем. А? Вот она – Европа!

– А Михаил Абрамович где? – спросил я.

– Миша? Выпил что надо и спать поехал. Худо ему стало. Гогена, должно быть, вспомнил – огорчился… Картины, картины губят его…

"Демон"

Ночь. Мастерская на Подъяческой улице – большая, освещенная лампами. На полу декоративной мастерской лежат огромные холсты декораций. Около них стоят тазы с колерами. Я пишу долину Арагвы и ущелье. Мои этюды, написанные с натуры на Кавказе, стоят передо мной.

В углу мастерской, вдали, у печки, где согревается клей, на полу сидит мой слуга Ахмед – чеченец. Он держит на коленях опрокинутое ведро и бьет в него ладонями рук. И, закрыв глаза и качая головой, тихо поет какую-то песню, похожую на молитву муэдзина. Как это напоминает Кавказ… брега иные, далекие…

Старший мастер Василий Харитонович Белов, маляр, подает мне в тазах составленные колеры, которыми я пишу по холсту декорацию светлой Арагвы.

– Вот чудной народ, эти черкесы… Поет, а что – незнамо што. Поет… А то вынет из кармана платок, постелет на пол, встанет на нем на колени, руки к ухам поставит и давай молиться. Вот молится!.. Ала-мала, ал-ала, сала-мала… И чего?.. Тоже по-своему. Чудно!

– Он магометанин, – говорю я, – другой веры.

– Да, – согласился Василий Харитонович. – Да, это и видать. Ну и плясать он ловок. Их ты! Вынет кинжал, воткнет, значит, в пол-то и кругом его пойдет ходом… Их ловко! На цыпочках. Закроет глаза и запоет незнамо што, конечно, черкес он нехрещеный… Только знаете, что он говорит? – продолжал Василий Белов. – "Что, говорит, Петербург! У нас, говорит, город Тифлис лучше. У нас там, говорит, бани-майдан, прямо из горы кипяток идет, вода… А тут что у вас, говорит, и гор нет". Вот ведь врать здоров до чего…

– Нет, – говорю я, – не врет он. Верно. Вода прямо из горы, кипяток идет, верно, – говорю я.

– Ну, что вы, Кинстинтин Ликсеич? Э-э, ну!.. А кто ж ее там греет? Вы верите!.. Мало ли что он врет… – Василий Белов подошел к столу, налил себе стакан квасу и выпил залпом, вроде как с досадой. – Экой какой народ злющий! Ежели воевать с ними, они, ежели в плен возьмут, это самое… голову тебе кинжалом отрежут начисто…

– Еще бы, – говорю я, продолжая писать. – Это верно. Тебя, Василий, и резать-то хорошо, вот ты какой гладкий…

– Ну, вот тоже… вы скажете…

Василий не любил моих шуток. Он лихо надел картуз и вышел из мастерской.

* * *

Когда декорации были готовы, их повесили на сцене в Мариинском театре. Была назначена монтировочная репетиция, где я освещал их, а также осматривал костюмы действующих лиц и хора, сделанные по моим рисункам.

Демона пел Тартаков, а Синодала – Николай Николаевич Фигнер. И тот и другой имели свои собственные костюмы. Они не хотели надеть костюмы по моим рисункам, так как боялись, что костюмы будут декадентскими. В то время постановки мои в императорских театрах всеми газетами почему-то назывались "декадентскими". Это словечко, прибывшее из-за границы, было тогда в моде и употреблялось кстати и некстати.

В середине сентября была назначена генеральная репетиция "Демона". Приглашенной публики не было, даны были только места знакомым и родственникам участвующих артистов и хора. Тем не менее "родственников" оказалось так много, что зрительный зал Мариинского театра наполнился.

На сцене – горное ущелье. Ночь. Костюм тенора Фигнера сильно отличается от других, моих костюмов. На голове у Фигнера огромная белая песцовая папаха; она похожа на большую муфту. На короткой белой черкеске нашито много золотой и серебряной мишуры с висящими сзади кистями, поддерживающими черную бурку. Под черкеской – голубая атласная рубаха с очень высоким воротником и блестящими пуговицами; яркие голубые шаровары с красными сапожками…

– Ну и костюм! – сказал мне директор Императорских театров Владимир Аркадьевич Теляковский.

На сцене хор поет:

Но-о-оченька те-е-емная

Ско-о-ро прой-дет она…

Оркестр остановился.

Ко мне подходит барон Кусов, заведующий постановкой, и важно, строго, говорит мне:

– Пожалуйте, вас требует его высочество на сцену…

Я пошел из зрительной залы за бароном Кусовым на сцену. За кулисами я увидел Фигнера, перед которым стоял великий князь Сергей Михайлович.

Когда я подошел, великий князь обратился ко мне.

– Скажите, кто это такой? – спросил он меня, показав на Фигнера.

Я как-то не ожидал такого вопроса, вернее, не понял, в чем дело, и ответил:

– Николай Николаевич Фигнер…

– Я прекрасно знаю, что это Николай Николаевич Фигнер, – сказал великий князь. – Я вас спрашиваю: кто он? То есть какой же это князь Синодал?..

– Это костюм Николая Николаевича Фигнера… Думаю, что он из кавказского магазина с Невского проспекта…

– Вот видите, ваше высочество, как изволят отвечать декаденты, – горячась, сказал Фигнер.

– Позвольте, – сказал великий князь, обратившись ко мне. – Это, значит, не ваш костюм. Отчего же вы не сделали костюма для Синодала?

– Нет, – ответил я, – я дал рисунок.

– А он готов? Покажите мне, – сказал великий князь барону Кусову. – Видите ли, – говорил великий князь, – я всю юность провел на Кавказе, и я вижу, что материи и цвета на всех других костюмах кавказские… Они говорят несколько о прежнем, хотя и не очень отдаленном времени, я уже мало встречал таких костюмов.

– Да, во времена давние была иная форма, заимствованная из Персии, – сказал я. – Но я боялся сделать очень отдаленное время, так как позднейшее было более изящно.

Барон Кусов принес и показал мой костюм князя Синодала.

– Надо его надеть на кого-нибудь, – сказал я.

Мой взгляд упал на моего слугу-чеченца. Ему велели надеть костюм. Костюм оказался ему как раз впору. Тонкая фигура чеченца была изящна.

– А зачем вы сделали откидные рукава? – спросил меня великий князь. – Это армянский фасон, у грузин не было.

– Я хотел сделать по Лермонтову… – ответил я. – "Играет ветер рукавами его чухи…" И притом у гурийцев я видел откидные рукава. А они тоже грузины. Это была смешанная мода, которая шла от армян.

– Я не поклонник декадентства, – сказал с улыбкой великий князь Фигнеру, – но должен вам сказать, что костюм ваш, Николай Николаевич, хотя и прекрасен, но несколько современен… На самом деле на Кавказе таких не носят… Уж очень много кистей мишурных… Вроде как на богатых гробах…

* * *

Фигнер все же пел в своем костюме.

После новой постановки оперы "Демон" пресса писала, что "костюм Синодала, сделанный по рисунку Коровина, – декадентский".

– Странно… – сказал директор В. А. Теляковский. – Так много говорят о постановке "Демона". А когда в прежней постановке "Демона" грузины почему-то были все в турецких фесках на головах, а горы были чуть ли не швейцарские – все молчали. А теперь все говорят и все ругают вашу постановку. Даже барон Фредерикс и тот почему-то беспокоится… Спрашивает меня: "Неужели грузинки ходили в шароварах? Не странно ли?" – Теляковский рассмеялся. – И притом: все ругают, а театр полон…

Назад Дальше