Барсуки - Леонид Леонов 14 стр.


III. История Зинкина луга.

Завязался узел спора накрепко, и ни острая чиновная башка, ни тупая урядницкая шашка не могли его одолеть. Шли от узла толстые, витые, перепутанные корешки. Шли в спокойную глубь давнего времени, в людей, в кровь их, в слово их, в обычай их, в каждую травину, из-за которой спор.

Давно, в то смешное, леновое время, когда еще и второй Александр на Россию не садился, обитал, богатейший помещик в этом краю, Иван Андреич Свинулин. Был Иван Андреич этакий огурец с усами, сердитый и внушительный. Было в его лице по немногу ото всех зверей.

Владал он наследственно и безответственно обширными угодьями: лесами, прудами, лугами, деревнями и пустошами и всем тем, что водилось в них: и зайцами и волками, и комарами и мужиками, и водяными блохами. Жил Свинулин сытно, привольно и громко; зайцев и волков собаками травил, комарей просто руками, до водяных блох никакого оброчного дела ему не было, мужики же ему пахали землю.

С самой юности бороли барина Свинулина страсти. После женитьбы выводил тюльпаны самых неестественных, кудрявых сортов. После смерти жены, стареющему, приспичили бабы и голуби. И долго рассказывали деды внукам, как, на крыше, в одном белье сидя, видный на всю округу, махал Иван Андреич шестом с навязанной на него бабьей новиной... Под конец жизни приступила к Ивану Андреичу страсть редкостная и пагубная – гусиные бои.

В начале зим созывал гостей со своего уезда Свинулин, и приезжали гости с домочадцами, собачками, попугаями, дурами, гайдуками и, конечно, гусаками, потому что и на соседей перекинулась гусиная зараза. В Николин день рассаживалась гостиная публика по сторонам большого деревянного круга, сделанного наподобие обыкновенного сита, с тою только разницей, что были стенки сита простеганы ватой и обшиты красным бархатом. Гусак птица нервная, твердого места при бое не выносит, от твердого места рассеивается и теряет злость, вследствие чего и получается меньшая красота боя. До этого путем собственного ума и долгого опыта дошел Свинулин.

Как-то раз приехал на Никольские бои соседний помещик, человечек, похожий как бы на лемура, с той еще особенностью, что чудилось, будто у него под подбородком дырка, и оттуда борода круглым торчком – человечек некрупный, но занозистый, одним словом – Эпафродит Иваныч Титкин. Друг дружку не взлюбили с первого взгляда Свинулин и Титкин, но вида не показывали. – Шел бой своим чередом. Всех приезжих гусаков вот уже три года побивал, играючи, на первом же круге, хозяйнов знаменитый гусак, наполитанский боец, Нерон. Птица – замечательная, почти вся голая, плоскоголовая, чистоклювная, в весе не уступала и тулузскому, а по красоте шейного выгиба только с лебедем и сравнить. Глаз у Нерона был особенной бирюзовой яркости, а если принять во вниманье, что количество злостности в гусаке определяют знатоки как раз по голубизне глаза, легко догадаться, что был Нерон пылок, как целый батальон становых.

В самом конце боя привстал тихонько Эпафродит Иваныч и сказал посреди всеобщей тишины:

– Виноват. Не дозволите ли вы теперь, Иван Андреич, моего гусачка к вашему подпустить. Гусачек мой имеет китайскую породу бойцовую. Богдыханы таких выводят трудами всей жизни, чем и прославлены. Очень любопытно, как Нерон с ним расправится.

Иван Андреич подусники себе расправил и одобрительно засмеялся. Особенностью Ивана Андреича было говорить одними согласными:

– Пжалст, – говорит. – Сделт эдлжение, Пфродит Ванч! Как вшему щлкперу прзванье?

– А прозванье моему щелкоперу Сифунли... пушистенький, в первый год два фунта перьев одних дал, да пуху полфунта...

– Что ж ты его, щипваешь? – загудел Свинулин. – Пдушки нбиваешь?

– Нет... а это я только так, из интересу к породе!

На другой день, после ранней обеденки, и увидели гости китайца Сифунли. Тоже полу-лебедь, светлосерый с прочернью, – темно-бурые полоски украшали ему тыльную часть. Голос имел Сифунли грубый, – мяса на Сифунли не так уж значительно, зато на носу черная шишка размером небольшого яблока. В яблоке этом и находилось средоточие гусиной ярости. Но, что сразу же отметили все присутствующие, позвоночник у Сифунли были еле приметно искривлен, в виде буквы S. Эпафродит Иваныч гусаковых качеств не утаивал и с веселой готовностью сообщил, что это нарочно так богдыханы делают, чтоб придать разнообразие бойцовскому удару, – один в упор, а другой как бы и плашмя.

Нерон, выпущенный к Сифунли, очень ерепенился, глядел на урода с насмешкой, – по крайней мере одна мелкопоместная утверждала, якобы видела, как усмешка пробежала поперек гусиного лица. Китайский же противник его даже как будто зевал со всей китайской спесью, выражая этим неохоту свою состязаться со Свинулинским франтом. Бой начался. Оба огромные, они сходились как две тучи. Целых два часа, считая перерывы, длился бой. Китаец сердился, а Нерон с ним шутил, клевал его и справа и слева, и даже, перескочив на другую сторону, клюнул ему в совсем непредвиденное место.

На такое глядя, гости замолкли. Только Свинулин и Титкин, сидя рядом, синели от приступов хохота, подъелдыкивая друг друга.

– Что эт-ты крхтишь, Пфродит Ванч?

– А это я кашель, извините, задерживаю!..

В это самое время Сифунли налез на Нерона вплотную на средине сита и ударил его семью мелкими ударами. Нерон упал замертво. Его унесли чуть всего не переломанного, негодного даже к столу. На могиле его впоследствии посажен был тюльпан Свинулинской выводки, очень похожий на покойного Нерона.

Иван Андреич стал страдать от тоски по Нероне и однажды унизился до того, что собственнолично поехал к Титкину за Мочиловку, на его непутные бугры. Там он предложил купить китайского гусака, хотя бы и за большие деньги, хотя бы и серебром.

– Стрдаю... – вздохнул Свинулин.

– Живот пучит?.. – ехидно переспросил Титкин.

– Нет, от Нерона. Прдай китайца!

Титкин засуетился:

– Для соседа – в сражение готов итти! – вскричал он и помахал ладонью. – А гусачек у самого у меня гвоздем в сердце сидит... Глазунью из китайских яиц могу сделать, очень, знаете, стихийно выйдет, то-есть вкусно! А продать не могу...

– Прдай, Пфродит, – молил Свинулин.

– Не могу-с. А вот оборотец один могу предложить!

– Гври, – просипел Свинулин.

Титкин погладил Свинулинское колено.

– Голикову пустошь нужно мне заселить, а мужичков у меня нету. Не дадите ли мне сотенку на вывод, а я вам за это Сифунли с тремя Сифунлихами на собственных руках предоставлю! Пользуйтесь тогда хоть пареным, хоть жареным, хоть живьем...

Свинулин только посвистел, но уже за порог не мог выступить без Сифунли. Кстати: у Свинулина мужик водился в тысячах, зажиточный и плодовитый. При подобной игре сердца сотня мужиков была Свинулину не расчет. Завтра же разделил Иван Андреич село Архангел пополам и половину, разоренную, ревущую, послал к барину Титкину заселять Голикову пустошь.

Иван Андреич, будучи человеком высочайших чувств, чтил Сифунли как живого человека, содержа в гусиной роскоши. Через год, на Никольские же бои, привезла та, мелкопоместная, простого арзамасского гусачка-белячка, с обыкновенными оранжевыми плюснами. Захватила с собой барыня не сильного, но и не слабого, чтоб вдоволь поиздевался над ним Сифунли, прежде чем лишить жизни. Этим хотела она подольститься к Свинулину, через посредство обширных связей которого положила она устроить карьеру сына своего, Петюши. На второй день боев выступил Сифунли против захудалого арзамасца и поплыл на него, стоящего в недоумении, как огромный, затейливый корабль. Сифунли зашипел, расправил крылья, а Свинулин даже пошутил:

– Меня, дрнь, пердрзнивает!..

Только когда уж некуда стало арзамасцу отступать, взъершился арзамасец, выкинул шею вперед, да клювом попридержав китайца за шишку, хватил его наотмашь и всторчь тяжелым своим крылом. Барыня, владелица арзамасца, закричала и повалилась на пол, подражая в этом Сифунли, убитому наповал. Свинулин стал после того чахнуть и умер в одногодье.

Особых вредов от его смерти никому не случилось, а сынок на отцовских похоронах даже потирал руки и прищелкивал языком. Поминки по отце справлял он Сифунлихами. Но не в Свинулине и не в Сифунлихах тут дело.

Титкинские земли, а следовательно, и Голикова пустошь примыкали с востока к владеньям Свинулина, именно – к огромному Свинулинскому лугу, назывался луг – Зинкин луг. Граница между владеньями шла по Мочиловке реке. После шестьдесят первого года весь тот луг отошел к селу Архангел, ибо было такое стремление – наделять мужиков из помещичьих земель. Проданные же Титкину получили и Титкинские земли: кувырки да бугры да овраги, перелесицы да жидкие, нежилые места. От Зинкина же луга не получили Титкинские ни вершка, хоть и лежал луг всего в полуторых верстах от их села, прямо под окнами. Выходила явная несправедливость, потуже затянулся Свинулинский узелок.

Тут как-то, лет через десять после освобожденья, послали Титкинские мужики к бывшим Свинулинским людей с ходатайством: не отдадут ли миром хотя бы третинку заветного луга, хотя бы и не даром. На Свинулинских даже смехота напала:

– Нет, – говорят, – не дадим. Вы – Титкинские. На Титкинских землях. Не видать вам Зинкина луга!

Посланные люди говорили сперва со смирением:

– Нехорошо, землячки. Из одного села, из Архангела, повелись мы с вами. Не наша воля, а злая барская, что выкинули нас на комариные пустоша. Уступите хоть пустяковинку. От нас всего полторы версты, а от вас пятнадцать цельных! У вас земельных статей уйма, а мы на Титкинских ровно на пятаке живем.

Свинулинцы свое ладили:

– Не просите, не дадим. Нам чужого добра не нужно, а свое крепко держим. И слез не лейте. Ваша слеза тонкая, нашего крепкого слова не подмоет. Мы и сами, эвона, лесами-то что бородой обросли. Ишь лезут! – и махнули рукой на леса. – Там, на лугу, и теперь-то всего триста пятьдесят десятин, укос самый незначительный. А лет через двадцать и совсем будет кажному едоку по три раза косой махнуть.

Обиделись посланцы:

– Что ж вы нас покосов наших лишаете. Все равно что воровское ваше дело. Мы вас ворами будем звать. Воры вы и есть!

А тем хоть бы что:

– А вы – гусаки. Вас барин на гусака выменял. Гусаки вы, хр-бр-гр...

Так разделился Архангел на Гусаков и Воров. А тут перепись подошла, закрепились прозванья сел в больших царских книгах, привыкли и смирились мужики, стали: одни – Гусаки, другие – Воры. На прозванья смирились, но не в луговой тяжбе. Возник спор, и спор родил злобу, а из злобы и увечья и смертные случаи вытекали, потому что и до кос неоднократно доходило дело.

А был обширен и обилен Зинкин луг, четыреста пятьдесят десятин, на все четыре стороны вид: небо. Обтекала его Мочиловка, непересыхающая, родниковая, питающаяся из дальних, за Ворами, болот. Место поемное, а над ним солнце ходит знойкое и неистовое. Отсюда в покосы бывает на Зинкином лугу дикая от цветов пестрота, слабому глазу глядеть нестерпимо. Мутит голову парное цветочное дыханье, слабого может даже и убить. А на том берегу, на высоком Мочиловском бугру, сидели Гусаки и зарились на уворованную землю.

Стали судиться Гусаки, послали несчетно бумаг. Да терялись где-то в зеленом сукне слезные Гусаковские прошенья. Воры же, едва про Гусаковские бумаги проведали, тотчас наняли прохожего сутягу, и тот им настряпал целую кучу таких же. Их и послали в противовес. Врут-де Гусаки, нет в Зинкином лугу пятисот пятидесяти, а всего триста пятьдесят. А это черная зависть их 350 до 550 возвела. Даже приложена была просьба, чтоб наказали господа судьи непокорных Гусаков за злость и ябеду и за беспричинное тормошенье высших властей.

Нырнула Воровская бумага в зеленое сукно, там и заглохла. А уж время прошло. Деды, которые дело затеяли, уж и померли, и травка на их могилках извелась вся. А писали Гусаки и Воры каждый год по бумаге. Не было выхода из тяжбы, как из горящего дома. Стало от бумаг припухать зеленое сукно... Кстати подошло: в те времена, когда третий Александр государил, выискался человек незанятый. Он бумаги вынул, дело обмозговал и рассудил так: послать на Зинкин луг двух землемеров из губернии, чтоб обмерили и дознались, которая сторона врет.

Приехали землемеры, поставили вехи и приборы свои по линиям Зинкина луга, стали записывать. Записав, принялись клинья рулеткой обмеривать и колышки забивать. Маленькие Гусаковские ребятишки, четверо, в Мочиловке купались. Один, самый голопузый, заглянул в трубу – понравилось, потому что все вверх ногами стоит. Насмотревшись, спросил у землемера, который ему в трубу дал глядеть:

– А это что?..

– А это рулетка называется.

– А она долго у тебя, дяденька?..

– Рулетка-то? – засмеялся землемер. – Надолго, малец, надолго.

– А до Таисина дома хватит? – спросил мальчишка, обсасывая палец.

– И до Таисина хватит... – рассеянно согласился землемер, записывая в книжку.

Помчались шустрые ребятишки, как четыре развых ветра, наперегонки, рассказать матерям, какая у дяденек длинная железная веревка, – они ею луг меряют, и еще труба, в которой все наоборот стоит. Матери сказали отцам-Гусакам, а Гусаки тут же порешили не допускать обмера.

– Не допустим! – кричал слепой старый дед Шафран, стуча костылем оземь. Звали его Шафраном за медовый цвет плеши. – Земля не ситец, ее мерять нечего. Они, может, тыщу намеряют, а на нас штраф за враку наложат. А намерят меньше, так и совсем ничего нам не останется, кроме как речка – утопиться нам в ней с горя. Не дадим!..

Не успели землемеры третьего колышка забить, как увидели: бегут на них Гусаки с косьем да с вилами. Землемерские ноги длинные, как циркуля; ими только и спаслись землемеры от смерти, но приборы свои оставили, потому что дороже всякого прибора собственная голова.

Отсюда новое дело началось, об оскорблении должностного лица в неурочное для того время. Новую бумагу захлестнуло зеленое сукно, и опять все затихло до поры. Но долго еще служила немалой забавой мальчику Акиму Грохотову трубка от землемерского прибора. Всем желающим увидеть баб и девок в опрокинутом состоянии, давал он смотреть в трубку, а плату Аким принимал всяко: бабками, яблоками, гвоздями и почему-то галчиными яйцами, которые копил для неизвестных целей. Под конец бабы и девки, завидев проклятую трубку, стали придерживать подолы во избежание страма, но приток мзды от этого не уменьшался...

Вдруг, на тринадцатом году жизни, умер мальчик Аким от черной оспы. Трубка пришла по наследству от Акима к Петьке. Петька же зародился неудачливым игроком, – променял трубку, уже облупившуюся до неузнаваемости, соседнему Пиньке на четыре гнезда бабок. Пинька был туп как свая в воде. Он стеклышки из трубки повыковырял гвоздем, трубку же насадил на палку. Палку эту отобрал у него отец его Василий, прозванный Щерба, и употреблял ее, когда отправлялся ходатаем по мирским делам.

Пинька уже поженился, как и младший брат его. А Василий облунел весь, а дед Шафран помер, сказав в свой последний час: "стерегите землю, ребятки!" – не двинулся ни на вершок спор о Зинкином луге. Все по-прежнему закашивали Гусаки Воровские покосы и напускали на них скотину. Воры ловили скотину, приводили во дворы, требовали выкупа за потравы. Один раз тридцать голов изловили Воры и постановили взять по рублю с головы.

А те говорят:

– Мы на рубль-те пуд хлеба купим.

А Воры говорят:

– А мы продадим скотину вашу, гуси адовы.

А Гусаки:

– А мы вас пожгем, блохастых. И рожь вам сожгем.

А Воры:

– А мы вас кровью зальем!..

Кончилось потравное дело боем, при чем и бабы и мелкие ребята приняли участие, – а Воровские бабы драчливы, как куры. Пришлось Ворам отпустить скотину запусто, так что напрасно окривел в драке Евграф Подпрятов, богомол и грамотей, – напрасно потерял ребро вороватый мужик Лука Бегунов.

...В военный год порешили Гусаки на большом весеннем сходе в последний раз спосылать ходоков к Ворам, не продадут ли хоть четвертинку проклятого луга. Выбран был за главного Василий Щерба, – у него и голос и рост длинны и остры как шилья, хоть хомуты Васильем шей. Дали в придачу Василью пятерых мужиков: двух братьев Тимофеевых – за покойность и невредность в рассуждениях, да еще Ивана Иваныча, хромого мужа косой жены, первого горлана на весь уезд, чем и гордился, да еще для подкрепления на случай обиды Петю Грохотова, племянника Щербы, и Никиту шорника, человека русого и медвежьей силы.

Совпало, что и в Ворах и Гусаках по шорнику было, оба быковаты, оба невозможного размаха, только Гарасим – черный, а Никита – белый. В остальном же как будто передразнить хотел один другого своим обличьем. Едва завидели Воры враждебное посольство, обиделись:

– Эк, королей наслали! Да у нас и самих такие-те водятся. Шорником надумали удивить... Шантрапа ваш Никита, во что!

Да и попали Гусаки не во благовременьи. Воры на молебствие от мочливой весны собрались. Поп Иван Магнитов вышел на озимое вымокающее поле в сопровожденьи мужиков и уже разложил на походном налое священно-обиходные предметы, приставив к изгороди богородицу и животворящий крест, как вдруг заметил: по бездорожному полю люди идут гуськом.

Гусаки подошли и покрестились для порядка, хоть и слыли за боготступников, а Щерба разгладил седоватую бороду и выступил вперед:

– Здорово, мужички. Богу молясь!

Молчат Воры, уставились кто куда – в чужую спину, в лужу под ногами, в богородицыно, небесного цвета плечо. Не ведает смущенья Василий:

– Дозвольте, мужички, напредь разговор душевный с вами иметь. А там уж вместе помолимся. Мы вам и петь подтянем!

Тут от Воров Евграф Петрович вышел коротким шажком.

– Нам с Гусаками разговору нет, – сказал он, кривым взглядом окидывая тусклое небо, несущееся в неизвестность весны. – Какой нам с вами разговор? Мы гусиного языка и понимать не можем!..

– А почему бы это и нет? Запрещено, что ли? Аль долгогривый вам наговорил? – пихнул Щерба словом как шилом прямо в Ивана Магнитова, торопливо стаскивавшего с себя ризу. И еще крепче оперся Щерба на клюку свою с землемерской трубкой вместо ручки.

– Нет, запрета нам не дадено, – Подпрятов отвечал. – А долгогривого нам не скверни. Мы за долгогривого и постоять можем. А лучше уходите, пока живы, на собственных ногах. Не вводите нас во грех перед Пречистой! Мы, когда рассердимся... очень может неприятность выйти!

– Какой ты фырдыбак стал, Евграф Подпрятов! Мужик ведь! – вступил в речь Иван Иваныч, Гусак. – Али пороли тебя мало по пятому-те году? Ох жаль, я тебе второго глаза не вычкнул, бесу блохастому...

Евграф при этом вздохнул поглубже и обернулся ко всему миру, ища защиты и поддержки, и уже засучивал рукава. Гарасим шорник, ни слова не говоря, схватился за кол и, выдернув его из земли легко, как перышко, сделал из него себе подпорку на всякий случай. Братья Тимофеевы на этот раз дело спасли.

Выкатились братья, зажурчали, как два тихих, ровных ручейка:

Назад Дальше