– Могу. Вы сами видите, что я творю чудеса. Вы обязаны мне решительно всем. Без меня у вас ничего не вышло бы.
Натурщица, до этого обнимавшая Титова за короткую шею, встала рассерженная:
– Много на себя берете! Как будто я пустое место.
– Свято место пусто не бывает, – в галерею проник доктор, держа в руке старомодный чемоданчик. – Я читал газеты, смотрел телевизор. Похоже, вам снова нужна моя помощь.
Папарацци, присланные газетным магнатом и круглосуточно дежурившие в галерее, образовали кольцо. Внутри кольца очутились все звезды, четыре штуки, они образовали созвездие квадрата, и Франкенштейн с Черниллко независимо друг от друга подумали, что теперь Малевичу точно крышка.
Ворожея пошарила в кармане шубы, и во лбу засияло нечто вроде алмаза. Она развела руки и пустила горбатый мостик из зловещих игральных карт.
– Ваша звезда никогда не закатится, – пообещала она неизвестно кому, поворачиваясь то так, то этак. Сверкали вспышки, дыбились лесом эрегированные микрофоны с вытатуированными логотипами телеканалов. Лев Анатольевич обрел уверенность в себе: дозировал интервью, осмеливался давать спортивные и политические прогнозы. У него появились двойники, благо эпидемиологическая ситуация в государстве была не из лучших и за первичными аффектами не нужно было ходить далеко. Рок-группа "Титов" собирала стадионы; пищевики наладили выпуск одноименных леденцов, пряников и эскимо.
Франкенштейн перешел с чебуреков на устрицы, от которых его тошнило, но он ел, поддерживая общественный интерес.
Черниллко порхал серым менеджером-кардиналом; он не искал славы и почестей, ему было просто приятно. В его голове зарождались планы новых выставок, где можно будет представить и другие неприятные медицинские ситуации.
С приходом ворожеи Лев Анатольевич сделался постоянным фигурантом не только светской, но также эзотерической хроники. Он попал на страницы изданий, далеких от мира искусства, и насладился обществом колдунов, гипербореев, космических зеленых людей и мелкой невидимой нечисти, гремящей кастрюлями в порабощенных кухнях. Очень скоро им заинтересовалась серьезная пресса. Конечно, ничто не может быть серьезнее гипербореев, но солидные издания с экономическим и политическим уклоном почему-то обходят эту публику вниманием, предпочитая интересоваться курсом валют. Однако место, которое завоевали Титов и его окружение в сознании читающей публики, то бишь электората, побудили о нем написать.
Льва Анатольевича осыпали градом ругательств. Франкенштейну, понятно, досталось куда больше. Галерею назвали клоакой, хозяина – копрофагом; в калоедении Франкенштейна предполагали мистическую основу, сюда же кстати присобачивая ворожею; всех участников обвиняли в распутинщине, хотя они еще не особенно влияли на правящие круги, и заинтересованные люди еще только начинали присматриваться к Титову как к возможному депутату.
Моментально нашлись люди, которые поняли все это как травлю и организовали пикеты в защиту Титова. Они выставили лозунг "Руки прочь!", не слушая оппонентов, которые возражали на это, что никто и не собирается трогать Льва Анатольевича руками. Пикетчики разбушевались и принародно сожгли атлас кожных болезней.
Все это привело к тому, что в галерее появилась жена Титова.
– Любушка! – растрогался тот.
13
Супруга Льва Анатольевича была женщиной оборотистой. Она без предисловий взяла Франкенштейна за жабры так, что тот выпучился и временно потерял дар дыхания.
Первым делом она сунула ему под нос паспорт.
– Мы состоим в законном союзе, – сказала она заносчиво. – И если бы не я, вы все сосали бы лапу…
Натурщица мечтательно закатила глаза, а Черниллко ядовито осведомился:
– Но разве не вы его выгнали, сударыня? Не вы ли отправили на свалку дорогостоящий экспонат?
– Конечно, я, – отозвалась жена Титова. – И вот что получилось. А если бы он сидел дома?
– Вы, вы, – поспешно закивал Франкенштейн. – Все вы. Сплошная заслуга. Без вас не вышло бы никакого аффекта.
– Совершенно верно, – подала голос ворожея, и жена Титова метнула в чародейку зрительную молнию, как будто хотела понаделать из нее одноименных конфет.
– Да, – согласился Черниллко. – Он не мог не уйти. На поиски аффекта. Любой побежит.
– Я требую сменить название, – заявила жена Титова. – Почему это – "Без семьи"? Это мой муж. Переделайте! Пусть будет "В семье", или просто "Семья".
– Юридически это правильно, – осторожно ввернул доктор. – И фактически – тоже.
– Но это бренд! – всплеснул руками Франкенштейн. – Торговая марка!
– Будет две, – задумчиво возразил скульптор. – "Семья" – это концептуально. Все не так безнадежно. Новый поворот темы. Искусство – живое… Произведение искусства, отпущенное на волю, обретает самостоятельность. Оно начинает жить своей жизнью без оглядки на творца, пример чего мы и наблюдаем…
– Вот это правильно, – подхватила жена Титова. – У нас своя жизнь, и я не пущу до корыта всяких таких. Только и норовят погреться возле корыта.
– Это я всякая-такая? – оскорбленно вскинулась ворожея. Натурщица выгнула грудь тракторными колесами, а доктор поджал губы. – Вы хоть знаете, чего мне стоит держать звезды в узде? Все для него – и бабы две штуки, да семья, да денюжки, да мировая известность – и после этого я такая-всякая?
– Про динамику забыли, – мрачно напомнил доктор.
– Если по справедливости, то выставлять вообще нужно меня одну, – заметила натурщица. – Это мой аффект, и я без семьи. Вы нарушили мои авторские права и правду жизни…
– Вы передвижница, – раздраженно бросил в ее строну Франкенштейн. – А я новатор.
Догадываясь, что назревает ссора, Черниллко решил взять управление на себя.
– Все мы вчера передвижники, а сегодня новаторы, – изрек он философски. – А завтра – наоборот. Не нужно раздоров, мы все поместимся. Помните сказку про дождик и гриб? Вроде бы тесно, а влезли все! Гриб-то вырос!
Возразить ему было нечем. Гриб действительно вырос.
В том числе настоящий, у Льва Анатольевича, как осложнение сильного докторского лекарства, но с этим быстро справились, и рассказывать об этом незачем.
14
Титов угодил в западные каталоги.
К нему начали подбивать клинья музейные люди, то бишь государственные мужи, а также держатели частных коллекций. Движение "За первичный аффект" устроило парад ликования и потребовало себе равноправия, парламентской квоты и ночного эфира. "Мы такие же, как ты, – объясняли его активисты, и пассивисты согласно кивали. – Сегодня ты против нас, а завтра ты с нами".
Власти усмотрели в этих словах шантаж и угрозу; прокуратура засучила рукава.
Франкенштейну с Черниллко было не до нее, они готовились к зарубежной выставке. Возникло серьезное осложнение: какой-то гад назвал Льва Анатольевича национальным достоянием и запретил вывозить; Черниллко приводил в пример коллекции Эрмитажа, на что таможенный чин резонно ответствовал, что у Эрмитажа ноги не вырастут и он не сбежит в какую-нибудь частную коллекцию. Франкенштейн проклинал себя за длинный язык: статус достояния он выбил для Титова лично, а теперь никто не хотел слышать, что достояние – верноподданный гражданин с заграничным паспортом.
– Центр Помпиду! – Франкенштейн крутился волчком и распространял слюнявые брызги; слюна вилась вокруг него наподобие сатурнова кольца. – Бобур! Матерь их в тачку!
– Вы можете заколдовать этих мерзавцев? – Черниллко обратился к ворожее.
Та уныло выпятила губу:
– Они защищают интересы Родины. Отворот от Родины – ужасно трудная задача. Конечно, приворот куда труднее…
– Они твердят мне, что одушевленный экспонат может обладать злой волей, – бушевал Франкенштейн.
– Доктор! – вскинулся скульптор. – А нельзя ли сделать его временно неодушевленным? Погрузить в летаргический сон?
– Можно, но я не стану, – отказался доктор. – Попросите мою нетрадиционную коллегу. Пусть навеет ему сон золотой, а у меня лицензия.
– Жареной картошкой его накормить – и будет спать, – вмешалась жена Титова. – Каждый вечер нажрется и дрыхнет на диване. Я нажарю, будет вылитый труп. В гробу повезете.
– Дура, – откликнулся Лев Анатольевич.
Он ощущал себя солнцем, вокруг которого вращаются планеты. Одна, две… шесть штук всего. И на каждой во время оно зародилась жизнь – не очень разумная, но остро нуждающаяся в его лучах. Скромность не позволяла ему считать себя звездой первой величины, он был довольно маленьким солнцем, белым карликом, но карлики всегда привлекали внимание мыслящих существ, и это был вселенский закон для всех созданий, наделенных искрой рассудка. Как же не заинтересоваться карликом? Он же урод. Интерес к карлику можно сделать отдельным критерием для проверки интеллекта. Решающим критерием. Правда, Лев Анатольевич не считал себя уродом, но это лишь дополнительно доказывало его умственное превосходство, положенное светилу в сравнении с прочими небесными телами.
…Черниллко мерил галерею шагами.
– Дипломатическая почта, – бормотал он. – Пломбированный вагон… А что? В таком вагоне уже возили аффект…
Лев Анатольевич любовно посматривал на восстановленный орнамент. После укола аффект исчез, однако натурщица выполнила реставрационные работы, и получилось еще лучше, чем было.
Чародейка раскинула карты.
– Всюду выходит казенный дом, – проговорила она грустным голосом. – Вот этот вот пиковый король все портит. Мы с ним хлебнем.
– Кто он такой? – сердито спросил Франкенштейн.
– Пиковый король, – пожала плечами ворожея, искренне удивляясь вопросу. – Кем же еще ему быть?
– Аналог, – Черниллко, сдерживая себя, нетерпеливо пощелкал пальцами. – Нас интересует его аналог из мира недоброжелателей.
– Как заявится – не спутаете, – пообещала та.
И не ошиблась: когда пиковый король заявился, его и в самом деле было трудно спутать с шестеркой и даже десяткой. Хотя на даму он немного смахивал.
15
Король явился инкогнито.
Он притворился туристом: приехала группа из ближнего зарубежья, и король спрятался в самой гуще.
Избалованные вниманием Франкенштейн и Черниллко уже не встречали посетителей, они обсуждали новые проблемы. Таможня ставила барьер за барьером: она лицемерно признала право гражданина на выезд и право экспоната быть вывезенным, однако положение осложнилось очередным нюансом. Культурное наследие могло быть арестовано сразу же по прибытии в аэропорт Орли. Его грозились взять в заложники хозяйствующие субъекты, которых развела на бабло российская преступная пирамида. Пирамида рассыпалась, превратившись в модель для сборки, и у нее в Париже не было особняка, который можно было бы захватить в компенсацию.
Лев Анатольевич ничего не имел против ареста, предполагая осесть на берегах Сены и красоваться там под пение местного аккордеона.
– Придурок, – негодовал Франкенштейн. – Кому ты там нужен? Ты еще Амстердам удиви…
Черниллко кивал:
– Аффект привлекателен в составе патриархальных традиций. Необходим контраст. У нас традиции есть, а там давно ни хрена нету.
…Титов восседал на табурете, являя собой центр художественной композиции. Жена и натурщица, зайдя справа и слева, обнимали его за шею и улыбались гостям. Позади высился доктор, воздевший шприц. Время от времени он выпускал из него параболическую струю; самая длинная совпадала с полуденным выстрелом из петропавловской пушки, и в этот миг в галерее бывало не протолкнуться. Все хотели посмотреть, как он это делает. У самых изысканных ценителей аналоговое мышление ассоциировало струю с процессом, повлекшим появление аффекта-орнамента; струя целебная уподоблялась струе губительной; разнонаправленные процессы становились единым целым, двумя аспектами явления, суть которого еще предстояло осмыслить. Это была очень сложная диалектика, замысловатый дуализм.
В ногах у Титова полулежала ворожея, перед нею были раскинуты карты. Она же торговала разнообразными сувенирами: штопор-Титов, дудка-Титов, гелевая авторучка-Титов, пресс-папье "Лев Анатольевич".
Туристы столпились перед композицией. Натурщица сощурилась и принялась декламировать: "Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…" Ударил далекий выстрел, и доктор двинул поршень. Струя пошла, играя спектром в лучах доброжелательного солнца; пиковый король шагнул вперед.
В одной руке он держал баночку с соляной кислотой, а в другой – опасную бритву.
Вандал плеснул из баночки, но промахнулся и попал в доктора. Доктор разинул рот и страшно заблажил, продолжая давить на поршень, и парабола выгибалась. Изо рта у него хлынули солянокислые слюни. Бициллин тоже излился совсем. Герострат взмахнул бритвой и ампутировал первичный аффект вместе с носителем.
К нему бросились, ему заломили руки и поволокли к выходу. Черниллко бежал следом и норовил наподдать коротенькой ногой.
– Осемкин! – выл пиковый король, ошибиться в масти которого теперь было никак нельзя. – Меня зовут Семен Осемкин! Запомните, запомните это имя! Да здравствует!…
Лев Анатольевич вторил доктору, в ужасе глядя через губу на место, где только что было культурное достояние, оно же мужское, оно же Логос, пронзающий творчеством мировой хаос.
16
Его увезли на реставрацию.
Стебель привили обратно вместе с аффектом, который непосредственно после увечья нисколько не пострадал и мог, казалось, вести безоблачное автономное существование вне основного массива Льва Анатольевича. Однако Франкенштейн, явившийся с визитом через месяц, только вздохнул и горько сказал:
– Нет. Травма, швы – это чересчур. Это лишний штрих, уродующий полотно.
– Зато история трагическая, – пролепетал Титов.
– У меня не исторический музей. У меня живая действительность. Отправляйся в запасники, старина.
– Где, где они, эти запасники? – в отчаянии вскричал тот.
– В запасники, – повторил Франкенштейн, не слыша его и обращаясь к себе. – Они повсюду. Искусство лежит под ногами и ждет, чтобы его подобрали. Оно – сама жизнь. – Он очнулся, поправил Титову одеяло, участливо вручил ему апельсин, большое ударенное яблоко и воду одновременно, так что тот еле сумел удержать подношение. – Бывают люди, которые пишут мемуары про свою жизнь в искусстве, а я вот, когда засяду такое писать, расскажу про жизнь искусства во мне. Потому что жизнь – сама по себе шедевр.
Все это показалось Титову малоинтересным.
– Я хочу на выставку, – сказал он дрожащим голосом. – В центр Помпиду.
– Так ты уже едешь на выставку, – сочувственно отозвался Франкенштейн. – Все мы едем.
– Но как же я еду? У меня еще десять сеансов лечебной физкультуры! И массаж.
– Да так и едешь, сам убедись.
Франкенштейн протянул Титову свежий номер знакомой газеты.
Экспозицию теперь называли панорамой и название поменяли тоже: "Подноготная". В этом содержался намек на рецептуру приворотного зелья – настояла ворожея, и пришлось пойти ей навстречу. На снимке душой привычной компании был человек в черной полумаске.
– Но это же не я!
– Ну и что! Кому это важно!
– Как же не важно?… Кто это такой?
– Это Черниллко. Мы объяснили, что варвар попал в тебя кислотой и поэтому маска. Видишь – доктор тоже в маске. Только в докторской, марлевой.
– Это подделка! Дешевая мазня!
– Не подделка, а талантливая копия…
– У него вообще нет никакого аффекта!
– Как это нет? – горячился Франкенштейн. – У него уже есть аффект!
– Да откуда же?
– Да оттуда же!
– Ногти?…
– Нет! Просто ноги помыл и плюнул в воду! Девушка выпила…
– Я буду судиться!
– И что ты предъявишь? У тебя и аффекта больше нет.
…Лев Анатольевич в смятении посмотрел на место, где еще недавно расцветал первичный аффект – ныне всосавшийся полностью и гулявший с экскурсией по сосудам, подбираясь к мозгам. Аффект, полный хищного любопытства, знакомился с внутренней подноготной панорамой. Предметом беглого осмотра была сама жизнь, где все попеременно выступают то экспонатами, то экскурсантами.
(с) март-апрель 2008
Виват полураспаду
1
Январь. Морозная спячка, смерть без малого. Солнце-звезда, бесполезное. Снег – то ослепительный, то сыто-темный. Слева и справа – скрипучий лес. Редкое деликатное потрескивание, хлопанье крыльев. Кладбищенское карканье. Невидимые черные птицы сбивают наземь бесшумные мучные шапки. Голодные ветви остаются торчать, воплощая бездумное ячество полумертвой жизни.
Не бежит и дорога: лежит – через лес, заваливается в поле, переваливается через дальние холмы. Санный след занесло. Или сгладило стылым дыханием, особого сорта хаосом, в котором не бывает движения.
Поля и луга, плутонические просторы, утренний свет.
Топот копыт, глухие удары, смятение, беспорядок, варварство. Опрометчивое вмешательство. Морозко всполошился, мавзолей потревожен. Грохот, стук колес, механические щелчки. Из-за поворота вырывается всадник; нижняя половина лица прикрыта материей. Одет не по погоде: накидка, мундир, треуголка, подпрыгивает шпага.
Еще один, нет – двое, такие же.
Выворачивает грохочущая подвода, четвертый правит парой гнедых.
Копыта зарываются в снег, подводу трясет, от лошадей валит пар. Осталось немного, полверсты, дальше – поле, и лесу конец.
Прерывистое дыхание, упрямая монотонная присказка.
– Не вешать… нос…
Дорогу перегораживает ледяной ствол, конь переднего всадника становится на дыбы.
– Гардемарины…
– Засада, господа!..
Лес оживает, на дорогу валом валят лихие люди, хрипатые разбойнички. Тулупы, зипуны, заломленные шапки, жаркие пасти. Снежные бороды, за кушаки и пояса заткнуты топоры. Рык, уханье, гогот, потеха. Былинное ликование.
– Шпаги к бою!..
Два лиходея прорываются к подводе, срывают дерюгу, разбрасывают сено. Гардемарин бросает вожжи, прыгает, вырастает перед бородачами. Те упираются в борт, к ним на помощь спешат еще пятеро. Подвода переворачивается. Тяжелые ящики вываливаются в снег, какой-то налетчик уже сбивает замки.
– На! На! На!…
Это бьются всадники. Клинок под бороду, а ну, еще… вторая, третья, четвертая борода…
– Братушки! Золото у них! Навались!…
Мохнатый распахнутый рот и пуля, срезающая зубы. Запах пороха, пистолетный дымок.
– Нащокин! Сзади!
Удар. Сумрачный стон, оседающая туша. Щелчки выстрелов, снежный скрип, хлопанье рукавиц и вороньих крыльев.
– Не трожь ящиков! То – государыни!…
– Получай, собака!…
Нащокин сдвигает треуголку, утирает пот. Зипуны отступают, пятятся. Кровавые кляксы на белом, брошенные дубины, утоптанный снег. Все ящики на месте, двадцать штук; у трех отодраны крышки.
– Осади! Какое золото, сучья твоя душа!…
Общая растерянность, замешательство, досада. В ящиках – непонятно что. Атаман крутит заиндевелый ус.
– Брось! Уходим…
Канава не помеха, прорезалась спасительная прыть. Скорее, дальше, глубже, чтоб не достала ни пуля, ни шпага. Кто-то уже зарылся в сугроб; кто-то, проваливаясь по грудь, пытается петлять меж деревьев.