Матвеенко лежал у стены, прижавшись к ручному пулемету, и вздрагивал в такт выстрелам. Выцветшая и пропыленная гимнастерка на его спине взмокла от пота и прилипла к лопаткам. Матвеенко стрелял, двигая ствол пулемета, и Иванов подавал ему заряженные диски. Голова у Иванова была забинтована, и кровь засохла на его повязке и на шее. Лицо у него было серым и осунувшимся, и он то и дело опускал голову и потом рывком поднимал ее, и его ловкие пальцы доставали латунные патроны из цинков и набивали диски.
Что-то большое и радостное подступило к сердцу,, когда Костин увидел, как Матвеенко и Иванов продолжают сражаться, - он улыбнулся и перестал чувствовать боль.
Он повернулся и попытался поднять руки. В плечах они не поднимались, и он, стиснув зубы, встал на колени и постоял так с минуту. Голова кружилась, и все качалось перед глазами. Костин знал, что это качается земля от взрывов.
Слева от него лежал Кравков, уткнувшись головой в кирпичи. Он умер еще утром. Винтовка лежала возле него с раздробленным прикладом.
Костин подполз к нему на коленях, обдирая их об осколки кирпичей, и потянулся за флягой. Он отвинтил пробку и поднес флягу к губам. Вода была теплая и грязная. Не отрываясь, он пил, запрокинув голову, а остатки вылил на волосы, сняв каску, и вода стекала с них, пробегая капельками по щекам, и приятно лилась за воротник.
Костин бросил флягу, она ударилась о камни и покатилась вниз, перевертываясь, и скрылась под обломками стены.
Матвеенко и Иванов все стреляли из пулемета, и Костин пополз к ним.
Они обернулись на мгновение, взглянув на него, и снова занялись своим делом, не высказав ни удивления, ни радости. В пробоину в стене Костин увидел ту же картину, которую наблюдал ежедневно. И почувствовал немцев, которые скрывались за разбитой стеной дома на противоположной стороне улицы, и увидел, что они бьют из пулемета, и пламя вырывается из него, и пули взвизгивают здесь над ним.
У другой амбразуры стояло противотанковое ружье. Семенчук был мертв, и ружье молчало, а Семенчук вцепился в него мертвыми руками. Косовского вовсе не было.
Костин встал и, скрываясь за стеной, пошел к противотанковому ружью, покачиваясь и останавливаясь после каждого шага. Он опустился около ружья и хотел отстранить тело Семенчука, но оно было тяжелым, и он не мог этого сделать своими ранеными руками. Тогда он отстранил его коленками, и Семенчук тяжело перевернулся на спину и раскинул руки. Дальше Костин не стал его оттаскивать и взял его винтовку. Патроны в цинке стояли у амбразуры, и он дозарядил винтовку.
Семенчук лежал рядом, широко раскинув руки, и смотрел в небо. Костин давно знал Семенчука и любил его. Они вместе приехали из Сибири, и здесь месяц назад Костин хлопотал, чтобы Семенчуку дали второй треугольничек. До войны Семенчук был колхозником, и Костин вспомнил, как к нему из деревни приезжала жена с сыном и как он отпускал Семенчука. Сейчас Семенчук лежал, раскинув руки, и смотрел в высоту.
- Гады, что наделали,- сказал Костин, думая о Семенчуке, и о Косовском, и о себе, и о всех тех, кого они потеряли за этот месяц. - Гады,- повторил он и взглянул в амбразуру.
Немцы все били из пулемета по амбразуре Матвеенко, и отсюда был виден немецкий пулеметчик, и Костин обрадовался этому, и от волнения у него задрожали руки. Не отрывая от него глаз, он потянулся к винтовке, забыв о боли. Снова пришлось сжать зубы, но он приложил винтовку к плечу и, удерживая внутреннюю дрожь, подвел мушку под немца.
Костину были видны его зеленая каска, плечо и правая рука. Но и этого было достаточно, и только было плохо то, что дрожали руки. Они дрожали от волнения, а не от боли, и он старался заставить себя не дрожать и еще крепче стиснул зубы.
Немец стрелял, и плечо его так же вздрагивало, как вздрагивало у стрелявшего по нему Матвеенко, и Костин подвел мушку под это плечо, как раз между линией камней и каской, и нажал спусковой крючок.
Он видел, как немец опрокинулся, и обрадовался этому и закричал от радости. Он убил не первого врага за войну, и его не раз пытались убить,- это не было для него новым, и самое ощущение уничтожения и смерти давно притупилось,- но сейчас он радовался, что вернулся к жизни, и больше ему ничего не было нужно. А жизнью для него сейчас было уничтожение врага, и ничто другое сейчас не могло заменить этого...
Голова перестала кружиться, и под каской было прохладно от вылитой на голову воды, и все вокруг сделалось реальным, не таким, каким было все эти дни, - резко очерченным и контрастным,- и кирпичные стены, красные с белым, с облупившейся штукатуркой, и расщепленный ствол тополя в конце квартала, и желтая пыль над городом.
Он не слышал в сплошном грохоте стука пулемета, но почувствовал, как запели над ним пули. Он пригнулся и стер пот с лица; стирая его, он коснулся рукой глаза, и пот попал в глаз, и ему пришлось протирать его.
На боль он не обращал внимания и радовался, что его взвод держит дом. Его взвод все время держал дом, это тянулось долго, и трудно было в таком аду держать дом, но они смогли держаться. Это они держали этот дом: он, младший лейтенант Костин, ефрейтор Семенчук, младший сержант Матвеенко и все другие, кто был в его взводе. Они крепко держали этот дом, и вот сегодня Семенчук лежит рядом с ним, Горкин погиб утром по дороге в штаб батальона, Егорова разорвало бомбой, другие погибли кто от пули, кто от бомбы, кто от осколка,- но погибли. Он видел сейчас только Матвеенко и Иванова.
Три человека сейчас составляли взвод.
Солнце стало закатываться, и тени вытянулись, и грохот стал меньше.
Когда к нему подполз связной командира роты, Костин сидел и перебинтовывал себя.
- Передай Тквалидзе, что от взвода осталось трое. Трое, понял? Так и скажи: трое,- Костин поднял на связного глаза.- Ну, как там, в роте?
- Быков держится. Отбил семь атак. Три атаки бы- ли с танками. У Ланкевича все спокойно,- ответил ему связной.
Костин позавидовал Ланкевичу, захотелось попасть на его место и отдохнуть от всего этого в его доте. Но он ничего не сказал связному, а только попросил завязать бинт. Связной пришел не один. Они пришли втроем: связной, старшина с термосом и Таня - ротный санинструктор.
Костин обрадовался этому и, тяжело поднявшись, подошел к Матвеенко. За весь день они не перемолвились ни словом и сейчас только переглянулись, поняв друг друга со взгляда.
- Давай, командир, поедим,- сказал Матвеенко.
И Костин понял, что в этих словах содержится все, что ему хотел сказать Матвеенко: и то, что погибли их товарищи, и то, что они вот остались живы, и что отбили все атаки, и что завтра опять начнется этот ад.
Таня перебинтовывала голову Иванову, и тот сидел, зажмурив глаза и сжав губы.
Старшина и связной перебывали за день во всех взводах и рассказывали сейчас об обстановке. Для Быкова термос с обедом оказался велик, как был сейчас велик и для взвода Костина.
Взвод Быкова отбил три танковых атаки и потерял почти весь личный состав. Командир роты приказал Костину и Быкову держаться последние сутки, а завтра вечером обещал заменить их. А сейчас оставлял у Костина связного и старшину. Костин знал, что очень трудно держать впятером этот дом в таких условиях. Но он знал также, что приказ надо выполнять, и ничего не сказал, а стал есть из котелка вместе с Матвеенко.
Совсем стемнело, и последняя трудная ночь легла на них, поглотив дневной грохот. Тишина была осязаемой после такого дня, и отдельные выстрелы казались трескотней.
Ракеты метались в вышине, прыгали лучи и плыли разноцветные трассы. Костин сидел, вновь прислонившись к стене, закутавшись в шинель, и смотрел в прохладную ночь. И думал, что вокруг лежит огромная страна, которая приказала им отстоять Сталинград, которая сказала им: "Ни шагу назад!" И вот они выполнили сегодня ее приказ, не отступив ни на шаг. И завтра они не отступят ни на шаг. И так всегда. А если же погибнут, на их место встанут новые семенчуки и костины и все равно отстоят Сталинград. Он сидел и думал о том, что немцы затеяли бесполезное дело. Наедине думалось проще, чем в разговорах во взводе,- и он думал сейчас именно о том, что немцы затеяли бесполезное дело.
Он заснул, прижавшись к стене.
Утро началось грохотом и воем, и снова воздух рвался на части.
И все началось снова. Самолеты с сиренами бросали бомбы. И бомбы тоже были с сиренами. И они визжали и рвали воздух и землю.
В полдень был убит связной, и его место заняла Таня, взяв его автомат. Она не ушла ночью отсюда, а сейчас, при свете, нельзя было идти.
В конце квартала появились танки.
Улица была узкой, и это было хорошо. Стоило подбить хоть один танк, и он бы загородил дорогу остальным.
Костин знал это и, лежа у противотанкового ружья, дрожал от волнения. И вновь он заставил себя остановить эту дрожь.
Танки шли один за другим, лязгая гусеницами по камням мостовой, и головной танк стрелял из пушки.
Вдавив приклад в плечо, Костин прицелился в башню, но рядом разорвался снаряд, и осколок вышиб "ПТР" и попал ему в левую руку. Он поднял руку, и кисть повисла, держась на коже и сухожилиях, и из нее торчала белая кость. Он подхватил кисть правой рукой и видел, как в этот момент вскочил Матвеенко и взмахнул бутылкой. Бутылка пролетела по дуге, перевертываясь через горлышко, и ударилась в башню танка. Костин видел, как она разбилась, и представил себе этот веселый звон. И видел, как пламя охватило башню - синее пламя и поползло книзу.
Так же он видел, как упал Матвеенко. Упал с груды камней туда, на улицу, головой вниз. Костин лежал на боку, прижимая кисть левой руки к груди, и глядел широко открытыми глазами впереди себя. Вновь все ходило вокруг, и ему казалось, что его кто-то укачивает.
Потом он открыл глаза и увидел, как у пулемета лежала Таня и неистово водила его стволом. Лицо ее было бледно, глаза заплаканы и дрожала нижняя челюсть.
Она прижалась к земле, вошла в нее, и ее гимнастерка была на спине такой же мокрой, как вчера у Матвеенко.
Старшина лежал у стены в той же позе, как и Кравков, у которого вчера Костин взял фляжку.
Снова все закружилось, но Костин открыл глаза и смотрел на Таню. Она продолжала стрелять, и желтые гильзы вылетали снизу одна за другой и падали в груду, ударяясь и отскакивая, и скатывались по кирпичам.
Все ходило вокруг - земля и небо,- все вспыхивало и грохотало, а Костин смотрел, как девушка лежала у пулемета и неистово стреляла по врагам.
Пекло солнце... Солнце стояло над западной трибуной, и он вышел с мячом на ворота, но защитник помешал ему забить гол... И Костин лежал и смотрел, и смотрел, не отрываясь, на стрелявшую девушку.
Она все продолжала стрелять, поливая пулемет из фляги, вставляя новые диски, ругаясь и плача, размазывая грязь и слезы по лицу.
Он видел в амбразуру, что головной танк все еще кружится на одном месте, но другой обходил его справа, и .Костин понял, что он ошибся в расчетах.
Костин знал, что он не имеет права лежать вот так. Пусть кровь течет, и кружится голова,- но Костин не имеет на это права. И он поднялся, не чувствуя веса тела, не чувствуя висящей кисти, и подошел к амбразуре и взял с камней бутылку.
Танк, опрокинув при повороте телеграфный столб, выходил сюда, и Костин швырнул бутылку, и она, также перевертываясь через горлышко, пролетела и брызнула осколками и огнем.
И танк тоже сделал попытку завертеться, но сразу же уперся в стену и в головной танк и застрял, а пламя - синенькое, веселое пламя - забегало по нему, и он грохнул, опередив своего собрата, и черный дым пошел из него клубами.
Костин выполнил свой долг; и это было его последней мыслью.
Он не видел, как из-за угла вырвались наши танки с вросшими в их броню автоматчиками, не видел, как через двор пробежал взвод Ланкевича, ведомый самим Тквалидзе, не видел, как с земли сорвалась девушка и влилась в этот единый порыв. Она бежала рядом с бойцами, с широко открытым ртом, крича что-то яростное и стреляя на ходу из автомата, висящего через плечо.
А кругом стояли сплошной грохот и вой, и в грохоте этом был и ее голос, призывающий к мести за смерть всех тех, кто не мог уже бежать рядом с ней.
1944.
Синеглазое счастье
Мне редко приходилось сталкиваться с Машенькой, потому что палата, в которой она работала, была в противоположном конце коридора. Машеньку я почти совершенно не знал, но все же она занимала мои мысли больше, чем другие сестры нашего госпиталя. Я вовсе не собирался ухаживать за ней и даже не хотел с нею дружить: она мне нравилась больше, чем другие, но через два месяца я все равно возвращался в часть.
Но смотреть на нее я любил, так как для этого не надо было выдумывать красивые слова и давать обещания, а можно было молчать и просто смотреть. Каждое утро, когда она дежурила, я выходил в коридор, доставал папиросу и прикуривал у кого-нибудь из лежащих в коридоре, потому что это было проще, чем одной рукой зажигать спичку, и стоял у дверей своей палаты, и курил, и ждал, когда появится Машенька.
Если я выходил рано, то мне долго приходилось стоять; я стоял и слушал, как в конце коридора бренчат посудой. По бокам коридора стояли койки, так как места в госпитале не хватало, а нас привезли чуть ли не целый эшелон, и комиссия, которая должна была рассортировать раненых по другим госпиталям, еще не приезжала. В коридоре лежали почти все с ампутированными ногами, они редко поднимались и почти еще не пользовались костылями, а раненые из других палат в это время еще не вставали, и поэтому в коридоре не было движения. Я стоял и смотрел, как мутный свет падал в широкие окна, как проходила какая-нибудь сестра с кувшином и подавала умываться больному, как больной капризничал и она долго его уговаривала. Потом начинали разносить завтрак, и я ждал, когда появится Машенька. Она шла, всегда немного улыбаясь, чуть-чуть, только краешками губ, и несла над головой деревянный поднос с тарелками; я смотрел, как она проходила мимо, и поворачивал голову, и затягивался папиросой.
Одевалась она очень небрежно, волосы были растрепаны и лезли из-под косынки. Почему-то, несмотря на едва тающий на улице снег, она всегда ходила без чулок. И я очень любил смотреть на ее ноги в меховых полусапожках: мне казалось, что я еще не видал ни у одной женщины таких стройных ног, и мне всегда хотелось посмотреть на ее ноги в шелковых чулках и каких-нибудь красивых туфлях с огромным каблуком и на нее в крепдешиновом платье и с интересной прической, смеющуюся, веселую и остроумную. Я знал, что она в жизни именно такая, а здесь она была в мятом халате, и всегда молчала, и проходила по коридору одна, и я смотрел ей вслед, а она шла, подняв поднос над головой. Она проходила много раз по коридору, и я все стоял, смотрел и курил, и мутный свет падал через большие окна.
Потом она приносила завтрак в нашу палату; я сторонился у дверей и давал ей пройти, но никогда не здоровался. После того, как она проходила по коридору в последний раз, я входил в свою палату и садился на койку; положив раненую ногу на табуретку, начинал завтракать. Я все думал о Машеньке. И решил: надо все-таки меньше о ней думать. Не стоит думать о Машеньке. Не стоит о ней думать.
Так прошел целый месяц, и я ни разу не разговаривал с нею, но крепко дружил с парнями; они приходили ко мне каждое утро и кричали: "Здорово, Алешка!"- и мы спускались в нижний этаж, где в вестибюле стоял бильярд, и выживали играющих, потому что были старожилами, и долго играли на бильярде, и много курили. И хотя в вестибюле было холодно, здесь проходила большая часть нашего времени. Около нас всегда собиралась большая компания, и была очередь на игру с победителем. Мы много смеялись и разыгрывали кого-нибудь, и часто раздавались какие-нибудь песни. Особенно любили мы одну: она была немного бессмысленной, но задушевной и печальной. Мы старались ее петь, растягивая так же, как ее пел парень с баяном в одном фильме. Когда я уставал играть, я забирался на парту, которая осталась здесь от школы, и укладывал больную ногу на спинку; около меня собирались друзья, и мы начинали петь эту печальную песню о молодом черноморце, который прощается с родными и с Мару- сей, который крепко воевал, как и мы, а сейчас вот лежит с разбитой головой.
Друзья сидели рядом со мной, а кто-нибудь из них еще продолжал играть, и когда нацеливался кием в шар, халат его распахивался и виднелась серебряная медаль "За отвагу", и когда он резко ударял кием, медаль вздрагивала и трепыхалась; потом парень снова запахивал халат и начинал, согнувшись, ходить вокруг стола, высматривая хороший шар. У меня тоже была такая медаль, кое у кого были и ордена, а у некоторых не было ничего, но все равно это были хорошие парни, и все они одинаково хорошо воевали в свое время, и я любил их здорово. Комиссар часто бывал с нами, разговаривал запросто, и так как мы здесь были в халатах, а не в гимнастерках, мы его нисколько не стеснялись, но всегда разговаривали на "вы", и уважали его, и любили. Он всякий раз, когда приходил, распечатывал новую пачку папирос и угощал нас; мы курили и вспоминали фронт, а часто и мирную жизнь, и он много рассказывал нам интересного. Он был потомственный военный, был ранен под Ельней и сейчас ходил, опираясь на палку, и мы очень уважали его за это, как всякий фронтовик фронтовика, и знали, что орден Красного Знамени получен им заслуженно.
Мои друзья-парни иногда менялись: одни уходили в батальон выздоравливающих и возвращались на фронт, другие уезжали в тыл на длительное лечение или совсем домой. Но компания, несмотря на это, всегда оставалась и внешне казалась неменяющейся, и мы всегда собирались у бильярда. Около нас частенько бывал комиссар или кто-нибудь из врачей и уже всегда девчата, и парни шутили с ними. Я совершенно не имел дела с девушками, мне с ними было скучно.
Не бывала внизу одна Машенька. Впрочем, еще некоторые девушки не бывали здесь, те, которые дежурили в офицерских палатах.
Так хорошо я жил месяц. Потом ведущий хирург решил, что хватит мне так ходить, и записал на операцию. Два дня мне не давали вставать с постели и готовили к операции ногу. Операция меня не страшила, только было скучно лежать, но хлопцы приходили развлекать меня, и по существу ничего не изменилось, мы по-прежнему были вместе. Только когда мы много курили, приходила сестра, выгоняла хлопцев из палаты и открывала окно. На улице таял снег, я лежал и смотрел в окно, как каплет с крыши, и иногда читал старую подшивку "Красного спорта". Подшивка вся была изодрана на курево, но я все равно любил ее читать и подолгу рассматривал иллюстрации.
Все было хорошо, только чуточку не хватало Машеньки, и я вспоминал, как она проходит по коридору, неся над головой поднос, и улыбается краешками губ.
Пролежал я два дня. Потом меня вызвали. Весь госпиталь знал, что Алешке Иванову делают операцию: друзья проводили меня до дверей, и когда я вошел в операционную, они забрались на стол, чтобы смотреть через верхнее, незамазанное стекло в дверях. В операционной, прислонившись спиной к стене, стояла Машенька. На одном из двух высоких столов лежал казах из восьмой палаты, на лице у него была маска из марли; в головах стояла операционная сестра и разбивала над маской ампулу. Живот у казаха уже был распластан, и ведущий хирург возился в нем обеими руками, перебирая пальцами кишки. Кровь заполняла всю полость и бежала через край, впитываясь в простыню, и было страшно.