Для чего была начата работа, как не для освобождения от тяжести бытия? И ему ли капризничать, если его желание исполняется не таким красивым образом, как хотелось бы? И как быть, если снова представится такая возможность, что казалось теперь вполне реальным? Боли отдаться или страху? Или поднять, как щит, значимость своих исследований, которым надлежит быть доведенными до конца? Может быть, они в самом деле приобрели за это время самостоятельную ценность? Написать книгу, прибавить новую главу к современному истолкованию мифа - не этой ли возможностью оборачивались его тоска и интерес к греку? Прислушавшись, не шевельнется ли что-то внутри навстречу этому искушению, Артур не уловил ничего, кроме неприязни. Даже оставив в стороне вздорность предположения, что такого рода труд способен просветить современников, помочь им прийти в лад с самими собой, он сознавал, в каком мраке по поводу гармонии и равновесия находился сам и насколько неуверенными были его попытки выбраться из этой темноты. Для стороннего глаза польза от его свидетельств была бы еще ничтожнее. А если прав грек и при всем старании не суждено выйти за пределы простого любопытства, то ничего полезного не обещает работа и ему самому.
Пожалуй, он смог бы найти в себе силы одолеть страх, расстаться с надеждами дойти до конца своей истории и выбрать уже знакомую или какую-то новую форму агонии. Там, вероятно, он и так все узнает. А заодно успокоит Сизифа. В конце концов, грек достаточно долго его обхаживает.
8
О том, что царица готовит какое-то безумство, Сизиф узнал от фракийца, которого вскоре представил Медее, и тут же подумал, что по некоторым признакам мог бы сам догадаться о приближающемся неблагополучии.
Вновь он оказывал услугу всему городу. В Коринфе до сих пор не было знающего лекаря, люди спасались от болезней и ран случайными, сомнительными средствами, в основном - молитвами и жертвоприношениями. Язон, будто бы владевший искусством врачевания, не только его не практиковал, что, может быть, показалось бы неуместным для властителя и героя, но не испытывал и отеческой заботы об этой нужде своего народа. К тому же с недавних пор он стал подолгу гостить в Микенах, где набирало силу сказочно богатое царство пелопидов. Он объяснял свои поездки необходимостью укрепить связи со златообильными Микенами, обещавшими в недалеком будущем стать средоточием всего полуострова, а неподкупная молва между тем свидетельствовала о том, что время Язон проводил не столько с враждовавшими за власть братьями, сколько с их женами и дочерьми.
Это был довольно распространенный и самый надежный способ установить прочные, взаимно обязывающие отношения между царствами. Что же касается уже существующих обязательств, то при необходимости всегда можно было найти лишние доводы, чтобы внести поправки. В данном случае их и искать особенно не стоило. Положение далекой чужестранки, колдовские способности, а более всего предательские, кровавые деяния, которые совершила Медея ради своего возлюбленного, не вызывали возражений лишь до тех пор, пока самому возлюбленному они казались привлекательными.
Вероломный обман отца, позволивший Язону завладеть золотым руном, жестокосердное убийство родного брата, надолго задержавшее погоню, пока безутешный царь Колхиды собирал в волнах предусмотрительно разбросанные останки сына, и венец коварства, где соединились и обман, и колдовство, и убийство, когда, пообещав дочерям Пелия, у которого Язон оспаривал царство, что она вернет их отцу молодость, если они сварят его живьем, Медея прервала волшебство на самом бульоне, - все это отнюдь не было для эллинов манифестацией предосудительного заморского нрава. Они могли бы и фору дать темпераментной дочери Ээта, но, как утверждала пословица, за своей спиной сумки не видать, и, если ахейцам, ионийцам, спартанцам или коринфянам вздумалось связать свои владения союзом, не пришлой кавказской царевне было диктовать моральные нормы. Уж Талоса-то, медного критского сторожа, она совсем ни за что погубила, за одну ночевку аргонавтов на знаменитом греческом острове.
Потере интереса к событиям, некогда связавшим Язона и Медею едиными целью и чувством, немало способствовало длительное благополучие покоя, заставившее бывшего предводителя постареть и заскучать. Но совершить такую семейно-политическую реорганизацию ни с того ни с сего было, разумеется, не просто. Пока Медее ничто не грозило, кроме унижения от простой супружеской неверности, которая тоже оставалась не более чем догадкой, ибо никто не решился бы открыто судачить о внебрачных связях царя. Пока вопрос не был поставлен ребром, любые толки вели бы лишь к неразберихе и беспорядкам, а их законопослушные коринфяне старались избегать.
Кто же занимал воображение коринфского владыки, пока Медея в отсутствие супруга правила городом?
Пелопиды - братья Атрей и Фиест - были потомками Тантала. Это многое определило в их судьбе. Знаменитый предок давно изнывал от голода и жажды в Аиде за то, что подверг богов испытанию, попытавшись накормить их мясом собственного сына. При всей пустоголовости этой затеи, он все-таки отчасти преуспел, так как целиком погруженная в скорбь по пропавшей дочери Деметра блюдо отведала, и, когда Пелоп был в назидание отцу оживлен, у него оказалось отсутствующим плечо.
Житейское любопытство тех, кто впервые знакомился с этой историей и пытался уточнить - какое именно плечо, оставалось неотвеченным. Да так ли уж это важно, в самом деле? Не более, чем быть осведомленным, с какой стороны носил на лице темное пятно оставленный Медеей в кипятке узурпатор Иолка. Что стоило бы отметить, так это наследственность признака, в соответствии с которой протез из сирийской слоновой кости, смастеренный калеке Гефестом, отозвался во всех его потомках пятном на плече, на этот раз белым, что, впрочем, их никак не осветляло.
До поры до времени спасенный богами из отцовского котла Пелоп имел дело с обычными неприятностями. Затем судьба привела его в Южную Грецию - или Апию, как ее тогда называли, - и, укрепившись в северо-западной оконечности этого полуострова, Пелоп весь его назвал в конце концов своим именем.
Начал он свою пелопею, посватавшись к дочери элидского царя, одолев его, по условиям сватовства, в скачках и женившись на Гипподамии. Состязание не было честным. Знай Медея его подробности, ей было бы что сказать в защиту своей страсти. Впрочем, возможно она кое-что знала и в одной из новых ссор с мужем могла бы об этом упомянуть.
- Я, такая-сякая, выросла в горах Кавказа, - сказала бы она, - но Гипподамия-то была эллинкой. Ей, спокойной и благоразумной, к лицу ли было так втюриться в незнакомца, чтобы, вступив в заговор с возничим отца, его погубить?
- Любить никому не запрещено, - возражал бы ей Язон, - но надо и меру знать. Одно дело, восковая чека в оси, нехитрая уловка, которая помогла ее избраннику победить в скачках…
- Что говорить! - поддакнула бы Медея. - Тем более что и скачки-то были совсем не простыми. Неспроста на шестах вокруг дворца Эномая торчали головы прежних соискателей. Не помню, сколько их там набиралось, дюжина? Две? Не подарком ли Ареса были кони у царя Элиды?
- Но он и фору давал всем соперникам.
- Это с божественными конями тягаться?
- Ты знаешь много, но не все, - поучал ее Язон, как самонадеянную и малообразованную ученицу. - Известно ли тебе, что кони Пелопа тоже были крылаты? Знаешь ли, что колесницу ему подарил сам Посейдон?
- Я знаю, что благодаря форе, которую давал соперникам Эномай, ему удобно было поражать их копьем в спину. Что он и проделывал, будь они на Посейдоновой колеснице или нет.
- Тем больше причин было у Гипподамии сберечь жизнь юноше, который ей понравился.
- Убив отца?
- Не было у нее такого в мыслях! Все, о чем она просила Миртила, - это ослабить одно колесо.
- Жаль, что не догадалась устлать обочину перинами и подушками до самого Истма. Насколько я успела убедиться, почва здесь, в добродетельной Элладе, не менее камениста, чем у нас в Колхиде. А не помнишь ли, кстати, чем влюбленные соблазнили царского возничего? Не была ли ему, кроме половины царства, обещана еще и ночь с невестой?
- Ну, это уж никто бы не поверил, что такое можно обещать всерьез.
- Миртил поверил.
- За эту глупость и поплатился. Сама видишь, что не собирался Пелоп делить с ним Гипподамию. А как только тот попытался взять ее силой, тут же с жизнью расстался.
- А заодно с половиной царства. Так, стало быть, принято у вас выполнять договор.
- Что же ты хочешь? Чтобы мужчина, женившись, отдал жену другому?
- Нет. Я хочу, чтобы ты вспомнил, на что был способен сам там, в Колхиде. Как доволен был, когда я убила Апсирта и мы ушли от погони. Он был мне братом. Но, может быть, мне следовало сразу покончить с отцом? Тогда не было бы и погони. Разумные греки, как видно, считают это меньшим злом. Так, что ли?
У Сизифа были основания предположить, что такие перепалки случались, эти удручающие препирательства, в которых на сторону Медеи вставали пошедшая против воли отца Ариадна, которая спасла из лабиринта Тезея, или дочь Коринфа, связавшая свою судьбу с разбойником, а Язона вдохновляли незавидные судьбы всех этих женщин, потерявших голову от любви. Но тогда уж надо было бы вспомнить, что споры эти вопиют о непоправимом разладе, потому что одержать в них верх не может ни тот ни другой, и их опустошающий исход предрешен.
Что же касается победителя в скачках, давшего имя Пелопонесу, то к висевшему на нем проклятию Танталова рода добавилось теперь еще одно. Доверчивый Миртил, который согласился заменить воском металлическую чеку в колеснице своего хозяина, а затем попытался, по уговору, овладеть Гипподамией, за что был сброшен гневным женихом в море, успел проклясть обманщика, и клятву услышал его отец.
Вновь приходилось Сизифу слышать это имя, но тут в родстве сомневаться не приходилось, его подтверждала вся вызванная проклятием дальнейшая судьба пелопидов. Отцом Миртила был сам Гермес. Бог был оскорблен вдвойне, так как именно он когда-то по велению Олимпийца извлек из котла и воскресил нынешнего убийцу своего сына. Но мудреная, двойственная природа этого подчиненно-независимого духа предпочла отложить возмездие, растянуть его во времени и распространить на несколько поколений. Оно стало разворачиваться, когда Пелопу пришлось выгнать из дому двух своих сыновей, погубивших из ревности сводного брата.
Атрей и Фиест поселились в Микенах, но это была только краткая передышка, ибо деятельные силы проклятия уже приступили к работе. Тогдашний царь Микен Эврисфей, которому в свое время повезло получить в услужение Геракла, так пристрастился к роскошному обладанию могучим, исполнительным слугой, что не только не хотел его отпускать, но и после смерти героя, движимый уж вовсе бессмысленной обидой, взялся преследовать его сыновей, оставив свой город на попечение одному из пелопидов. Из похода он не вернулся, а детей у него не было, так что Атрею можно было бы спокойно продолжать царствование, если бы у него не было брата и если бы они не были отпрысками Пелопа, отмеченными бледной проплешиной на плече.
Тяжба началась сравнительно невинно с соблазнения Фиестом жены брата. Эропа, страдая зудом награждать любовника подарками, добралась и до хранившейся у мужа в ларе шкурки золотого ягненка, которая по давнему завещанию Артемиды должна была принести владельцу право на царствование. В лицемерном порыве к законности Фиест, неожиданно овладевший залогом, предложил брату покончить с путаницей, положившись на волю богини и предъявив символ власти. Не подозревавший о краже Атрей быстро согласился и тут же утратил даже то условное право, которое у него оставалось по поручению сгинувшего Эврисфея. Когда обманутый муж и брат взмолился самому Зевсу, тот передал через посланца свою волю.
И еще раз приходилось называть имя стремительного гонца Олимпа Гермеса, явившегося теперь уже в непосредственной близости от Коринфа. Не в его обычаях лукавого миротворца было обнаруживать собственные чувства или намерения. Он добивался своего исподволь, добросовестно исполняя чужую волю. По поручению повелителя он посоветовал Атрею убедить Фиеста в необходимости последнего, окончательного испытания, которое утвердило бы власть в Микенах раз и навсегда. Атрей последовал совету, сказав брату следующее:
- Теперь, когда весь народ увидел, как воссияло золото барашка в твоих руках, все считают, что царствовать в Микенах надлежит тебе. Некоторые недоумевают, правда, каким образом попала к тебе шкура овцы, родившейся в моем стаде. Дело ведь в том, что весь уговор возник из моего обещания принести златорунного овна в жертву Артемиде, за что богиня, в свою очередь, пообещала мне царский трон. Я, конечно, затянул с обещанной жертвой, упрятал руно в ларь и как-то отвлекся насущными заботами. Да и не нам, братьям и царским сыновьям, обвинять друг друга в недостойных проделках. А посему, как уже сказано, я не оспариваю твоего права. Разве что какое-то невиданное знамение укажет нам, что мы согрешили против истинной воли богов. Трудно вообразить, что могло бы выполнить роль такого знамения, ибо оно должно быть поистине всеохватным. Ну, как если бы солнце вдруг повернуло вспять… А что ж, пожалуй, одно лишь это и могло бы убедить всех нас, что мы совершаем ошибку, что править Микенами следует все-таки мне. Ты ведь согласишься, что такой поворот событий не оставит уж ни малейших сомнений в том, на чьей стороне боги и судьба?
Предложение должно было показаться результатом полного отчаяния и умопомешательства. Фиест согласился еще быстрее, чем перед тем его брат. Но владыка Олимпа не бросил слов на ветер. Опустившись накануне за пологие склоны Дервенакийского перевала, солнце взошло на следующее утро там же, будто мяч, ударившийся о землю Элиды, на которой запеклась кровь убитого Атреем и Фиестом сводного брата.
Не так уж давно это было, хотя с уверенностью говорили о катаклизме только сами микенцы. Впрочем, не так велики были и сами Микены, чтобы бог не смог за ночь повернуть их со всеми окрестностями на полкруга подобно гончару - привыкшие к частым сотрясениям почвы эллины ничего бы не заметили.
Так или иначе, Микены пришлось Фиесту покинуть. Быстро перестроив свои планы с расчетом на слегка отодвинувшуюся победу, он умыкнул с собой племянника, которому сумел затем, вдали от дома, всячески балуя мальчика и потакая любым его капризам, внушить неприязнь к собственному отцу. Не прошло и десятка лет, как подросший, окрепший юноша готов был выполнить любое поручение своего опекуна. Отца Плисфен, казалось, вовсе не помнил, и, когда добрый дядя послал его в Микены, чтобы убить тамошнего правителя, некоего Атрея, юнец ухом не повел. Однако, со всем его молодым задором, сноровки парню не хватило. Его удар был предупрежден мужской рукой опытного воина, и Плисфен пал, пораженный мечом отца, который, защищая свою жизнь, не очень разглядывал нападавшего. Но вот угроза миновала, и Атрею пришлось убедиться, что тяжба с братом не окончена. За свой вынужденный грех взбешенный сыноубийца готов был отомстить сторицей. Вспомнил ли он роковую авантюру деда Тантала, или безмолвно заявила о себе наследственность, хранившая в роду каннибальские замашки, но именно в этом направлении действовал Атрей, притворившись, что ни в чем не подозревает брата, и пригласив его в гости для примирения. Тело напрасно погибшего юноши было тем временем искусно разделано и приготовлено для пиршества.
Сколь омерзительными ни выглядели бы оба брата, ослепшие от ненависти и попеременно попадавшие в ее грязные липкие лапы, но в отдельные моменты этого соперничества приходилось хоть немного сочувствовать очередной жертве, чтобы самому не утратить человеческой природы.
Теперь наступил черед Фиеста испить всю горечь семейной вражды. Встреча братьев за ломившимся от яств столом была не просто настоящим праздником, но редчайшим торжеством, настолько из ряда вон выходившим, что имя главного гостя стало с тех пор нарицательным, обозначавшим среди прочих атрибутов пиршества его избыточность, присутствие отборных, особо к случаю приготовленных блюд, которым надлежало вознести на самый верх гастрономического блаженства всех приглашенных на празднество, но прежде всего его виновника и почетного главу стола.
Поистине трудно было бы превзойти богатство и тщательный выбор угощений для Фиеста, среди которых особое место занимало жаркое из плоти его собственного сына.
Самим богам не удавалось привыкнуть к этой склонности Танталова рода. Поступок Атрея, лишь отчасти оправданный жаждой мести, снова вынудил их вмешаться. Прежде всего был восстановлен привычный ход дневного светила, так как боги убедились, что даже эта радикальная мера к равновесию не привела. Фиесту, которому после насильственного превращения в людоеда и нравственной гибели грозила теперь самая обычная смерть, боги помогли бежать, одновременно обрушив на город неурожай и пообещав, что избавят Микены от этого несчастья, только когда Фиест будет возвращен.
В развитии поединка - и Микенского царства в целом - образовался своего рода тупик, который как раз совпал с проснувшимся в Язоне интересом к чужим делам и длительному пребыванию вне дома. Для всех участников спора он оказался самым подходящим кандидатом в посредники: он был независимым лицом, не заинтересованным ни в чем, кроме мира; он сам правил царством, мог говорить с царями на равных; о губительной братской вражде ему было известно из первых рук, а уж все тонкости, связанные с изначальной причиной междоусобицы - златошерстным барашком, миниатюрной копией знаменитой добычи, которую он привез из Колхиды, - составляли основное содержание самых деятельных лет его жизни.
Начав с Атрея, бившегося над неразрешимой загадкой, как спасти свой народ от устойчивого неурожая, не потеряв при этом трона, Язон разъяснил царю, что вернуть Фиеста в город отнюдь не означает уступить ему весь дворец. Достаточно отвести брату помещение с крепкими стенами, предпочтительно подземное и с надежными запорами. Когда у Атрея прояснилось в голове, затуманенной властным повелением богов и привычкой мыслить в конечных категориях, он проявил себя не менее хитроумным, чем его новый советник, решив, что, пока будут идти поиски скрывавшегося Фиеста, стоит последить за его оставшимися детьми, а если удастся, привлечь их на свою сторону. Беда была в том, что в мясорубке вражды, а определение это уже почти лишилось смягчающего ореола метафоры, гибли пока именно дети братьев, и оставалось их совсем немного. Однако были сведения, что где-то неподалеку, в безвестности и уединении, живет дочь Фиеста, воспитывая сына. Найти Пелопию сыщикам царя было гораздо легче, чем вступить с ней в переговоры, но тут как раз совершенно незаменимым стал Язон, не представлявший для дочери изгнанника видимой опасности, даже наоборот - располагавший к себе славой героя и главы мирного соседнего царства.
Пелопия долго оставалась пугливой и неразговорчивой, но в конце концов не знавшему устали Язону удалось ее окончательно очаровать, и тогда он выведал у несчастной женщины позорную тайну. Сын, которого она растила, был зачат ею от собственного отца.