– Мы тоже скоро электричество проведем. А пока со свечами и карбидной лампой сидим. Шурин говорит, что первые же деньги, которые скопит, пойдут на электричество, а мать твердит, мол, какого лешего нам не хватает, всю жизнь без него обходились, а теперь, мол, приспичило. До войны у нас было газовое освещение, но, когда прижало, пришлось лампу продать, деньги на еду нужны были. Откуда он, твой квартирант?
– Похож на каталонца. Да ты его увидишь. Я сказал ему, чтоб поднимался сюда, на крышу, проветриться, а он удивился, что мы каждый вечер на крышу поднимаемся.
– А правда, почему мы каждый вечер сюда поднимаемся? Наверное, чтобы не спускаться на улицу. Как ты думаешь? С тех пор как пришли эти, мне кажется, будто я живу в чужой стране. Смотри-ка, смотри, курит.
Офелия закурила сигарету, Магда поднесла ей огонек. Офелия задержала дым во рту, а потом выдохнула, как это делала Вероника Лейк в фильме, названия которого Андрес не помнил. У маленькой пухленькой Офелии каштановые волосы были завиты, завивку ей делала Пепита из дома четырнадцать: парикмахерша Пепита была знаменитостью дома, не меньше, чем попугай с нижнего этажа и сеньор Матиас, маклер на скачках, который принимал ставки в баре "Эле трес томбс".
Фасад этого дома имел свое лицо: на всех балконах – зелень; завела цветы сеньора Лола, и соседи последовали ее примеру, в конце концов даже на крыше устроили сад, и Селия с дочерьми ухаживали за растениями. У дверей четырнадцатого дома на стуле располагалась Пепа Лотерейщица, лотерейные билеты были приколоты прямо к ее безупречно белому фартуку, и она кричала – выкрикивала лотерейные билеты каждый день, стараясь перекричать двух спекулянток, торговавших на соседних углах: Пичи была хозяйкой угла, выходившего на улицу Сера, а сеньора Веро – хозяйка угла, выходившего на площадь Падро. Сигареты. Белый хлеб. Они нахваливали свой товар с утра до сумерек, без них неполным был бы этот густонаселенный мир людей, сновавших с полупустыми корзинами, стоявших в очередях за хлебом, где женщины озабоченно пересчитывают оставшиеся талоны на тощих продуктовых карточках, мир бродячих торговцев, из-под полы предлагавших зелень, завернутую в цветастые платки, мир муниципальных полицейских, на все закрывавших глаза, и только один из них, сволочной Китаец, нещадно гонялся за стариками: их-то он мог нагнать до того, как они успевали затеряться на улице Карретас или Рьерета в самом чреве Китайского квартала. Торговцы скобяным товаром, гончарными изделиями, старьевщики, скупавшие шкурки кроликов, некоторые разводили их у себя на балконах и на террасах крыши – дополнение к скудному питанию, равно как цыплята и голуби, за исключением негодных для этой цели птиц из голубятни сеньора Роуры, неопрятного старика, который спал на раскладушке подле своих голубей, чтобы ночью их не украли, а рядом клал сучковатую пятикилограммовую палку, неопрятный старик, как и прежний владелец коровника, который никогда не выбривался как следует, а молоко наливал вам, будто от сердца отрывал, не то что его жена, молочница, у этой для покупателя всегда находилась улыбка, а для торговца кефиром – и еще кое-что, пока в один прекрасный день муж не застукал их, они выскочили из дому в чем были и во всю прыть бросились бежать по улице не столько от страха, сколько от мужниных криков и любопытства соседей.
– Слыхал сегодня ночью крики? Про Кастельсов знаешь? Кастельс, тот, что работает в квартале Грасиа в ночь и живет в доме напротив. Видно, почувствовал себя плохо и ушел с работы. Приходит, а жены дома нет. Он в четыре пришел, а она является в пять, и по всему телу – синяки от щипков, ну Кастельс и устроил ей взбучку, а меня разбудили ни свет ни заря.
Юнг отдувается, не переставая подпрыгивать и перебирать ногами, и говорит голосом удавленника:
– Потому-то я и не женюсь. Спортсмен должен всегда быть в форме.
– Ты не женишься потому, что у тебя нет ни гроша.
– И поэтому тоже.
– А когда я женюсь, жена у меня заживет королевой. Не будет работать, как моя сестра, день и ночь. Я матери сказал, когда еще мальчишкой был: подрасту, не будешь у меня работать, и скоро я выполню обещание, если бы не война, я бы, наверное, уже выполнил. А пока она еще работает на трикотажной фабрике вместе с сестрой. Как только заполучу машину, сразу приеду сюда и отвезу мать в Кастельдефелс, она никогда не была в Кастельдефелсе, а этого, этого я стану кормить, как полагается кормить детей. Намучились они – едят впроголодь, что за обед из одного блюда, да если бы еще это одно блюдо было настоящее, в глубокой тарелке и вкусное. А то ведь что ни день – каша с салом или чечевица с камешками. При свечке или карбидной лампе не очень-то разглядишь камешки в чечевице.
На днях я на велосипеде развозил товар Сопены – шелковые коробочки – и скопил чаевые за три или четыре дня, вот и повез своего племянника в Лас-Планас, мы ездили с Кинтаной, парикмахером с улицы Кармен, и еще одним приятелем Кинтаны, не помню, как его зовут. Ты бывал в Лас-Планас? Если поедешь, то не ходи на центральную площадь, не ходи к фонтану Мас-Гимбау, не ходи в ресторанчики у речки, а сверни направо, как перейдешь пути, и иди, иди по дороге, пока не дойдешь до загородного дома. Как там кормят, Юнг, как там кормят! У них нет патента, и поэтому кормят они дешевле, и только тех, кому доверяют. Телятина с артишоками, телятина белая, как молоко, а артишоки маленькие, поджаренные, хрустят, и ни одного зеленого листочка, выплюнуть нечего. Я повел туда племянника. Ты бы видел, как он уплетал за обе щеки, точно поросенок, а сам – скелетик прозрачный, и личико вечно будто на похоронах. Эй, малыш. Ну-ка, скажи Юнгу, какую мы с тобой телятинку ели.
– Белую.
– А хлеб?
– Белый.
– Белый, Юнг, белый. Пшеничный.
– Да ну?
– Пшеничный, клянусь. Последний раз я пшеничный хлеб ел в тридцать восьмом, когда отстал от полка и мы – кроме меня еще четверо было – брели наугад. И в одном каталонском крестьянском доме, у Эбро, нам дали полкраюхи белого хлеба.
Офелия с Магдой курили и напевали, улыбаясь, словно узнали что-то приятное.
Ребека, Ребека,
пленен я тобою,
к тебе я навечно
прикован душою.
О, Ребека,
Любовь моя навек!
Девушки поднялись и, пересмеиваясь, пошли танцевать на глазах у изумленной четы Бакеро; сначала они танцевали обнявшись, спокойно, но постепенно перешли на буги-вуги, сперва робко, но потом все смелее и смелее и вот уже заняли половину площадки, бешено дергаясь, и непонятно было, как они не падали на своих высоких пробковых каблуках.
– Может, решишься, Юнг? Твоя мама не видит.
Юнг растянул в улыбке свое попорченное шрамами лицо, обнажив беззубые десны.
– Да я не умею танцевать.
– Вы тоже не умеете, сеньор Андрес?
– Еле-еле. Правда.
– Какие вы оба скучные.
Девушки продолжали веселиться вдвоем, не обращая внимания ни на ворчание старика Бакеро, мол, и тут не дадут посидеть спокойно, ни на укоризненные взгляды, которые бросала на них старуха: ей не нравилось, что юбки, разлетаясь, открывали девичьи коленки. Малыш на велосипеде, возбужденный танцами, подрулил к плясуньям, стал описывать вокруг них круги и еще больше вошел в раж оттого, что девушки визжали и вскрикивали, увертываясь от вьющегося вокруг них, точно муха, велика. Андрес позвал племянника, но танец был уже нарушен, и девушки остановились, обмахиваясь руками, точно веером, и глотая воздух.
– Ой, голова кружится.
– Танцуй вот так, и фигура сохранится. Юнг, тебе какие девушки нравятся, толстые или худенькие?
– Пухленькие.
– Как Лана Тернер?
– Мне нравится Дина Дурбин.
– Фу, преснятина. А вам, сеньор Андрес?
– Бетти Дейвис мне очень нравится как актриса.
– Эта, с вытаращенными глазами? Ну и вкусик!
– Я говорю: как актриса.
– А какой ваш тип женщины?
– Наверное, Грета Гарбо, но она уже не снимается. И еще итальянка, Алида Валли.
– Ну и вкусы! Вы не ходите на танцы?
– Нет.
– Даже в "Риальто", это же совсем рядом?
Вопросы задавала Магда, а Андрес предпочел бы, чтобы это делала Офелия, но та была занята – поправляла прическу и платье и строила глазки старику Бакеро, который разрывался между желанием полюбезничать с девушкой и не перейти границ, очерченных суровым взглядом жены. На расспросы Магды Андрес отвечал односложно, но та не унималась, вопросы сыпались с ее накрашенных ярко-клубничных губ.
– А это кто? Сборщик налогов? Управляющий?
Все обернулись на вошедшего; худой человек среднего роста – светлые волосы, острые залысины, очки в круглой и легкой старой оправе – стоял в лестничном проеме и неуверенно оглядывался.
– Новый жилец.
Юнг пошел ему навстречу и вывел новенького на террасу, словно тот не нашел бы дороги без лоцмана.
– Сеньор и сеньора Бакеро, Андрес, Магда, Офелия, а вон тот малыш – племянник Андреса, пса зовут Томи, его вы уже знаете, это собака моего отца, у него всегда были собаки. А вам я представляю сеньора…
Но имени Юнг не произнес, и сам новенький сказал мягким тенором:
– Альберт. Альберт Росель.
– Ну да. Альберт.
На лицах девушек проступило любопытство, сеньора Бакеро обнажила позеленевшие золотые зубы, изображая улыбку. А новенький стоял, уперши руки в поясницу, и с высоты оглядывал даль – взгляду его открывались Монжуик, затем – три трубы, островерхая кровля собора; рассмотрев это все, он снова взглянул на тех, кто наблюдал за ним, и слабая улыбка появилась на его лице.
– Зимой мы поднимаемся сюда загорать. А летом – спасаемся от жары.
Сообщив это, Андрес показал самую высокую террасу, на крыше у Селии.
– Некоторые превратили крышу в сад, как Селия с дочками. Послушай, Юнг, вон там на балконе не Видаль, сын сеньоры Поус? Разве он не в приюте "Дуран"?
– Он то там, то здесь.
– Там его ничему хорошему не научат.
Новенький дышал так, словно стоял на вершине горы: отвел плечи назад, чтобы вдохнуть побольше воздуха, и молча начал крупным шагом расхаживать по террасе.
– Он и в комнате так ходит. Говорит, это полезно для кровообращения.
Сделав несколько кругов, новенький присоединился к остальным и стал ждать, когда кто-нибудь заговорит.
– Вы так тихо вошли, что напугали нас.
В ответ Альберт Росель только улыбнулся Офелии.
– Не те времена теперь, чтобы являться как призрак. На днях на улице Риерета с террасы украли все простыни, которые там сушились, а на площади Падро увели ребенка. Теперь заставят его просить милостыню или, того хуже, высосут из него кровь.
– Из ребенка?
– Ну да. Из ребенка. Говорят, детей крадут чахоточные, они лечатся так – высасывают детскую кровь. А еще – чтобы посылать их на улицу просить милостыню. На Монжуике во Дворце миссий устроили специальную тюрьму для бедных. И все равно на улице бедных больше, чем в тюрьме.
Андрес следит, какое впечатление на Роселя производит то, о чем, захлебываясь, рассказывает ему девушка. Росель слушает сосредоточенно, как будто ему приходится напрягаться, чтобы понять, а иногда, когда мозг не в силах принять разом столько сведений, глаза его раскрываются – чем больше сомнений, тем шире.
– У меня есть подружка, так у ее племянников отняли зимние пальто, представляете, совсем новенькие пальто в такие времена. Молодая пара подошла к ним на улице и уговорила бежать на перегонки, кто быстрее. А пальто, мол, оставьте нам, легче будет бежать. Те побежали, а когда вернулись – ни парочки, ни пальто.
– Никому не надо дверь открывать.
Старик Бакеро повторяет это снова и снова, не вставая со скамейки.
– Как-то бедная женщина постучалась, вся, извините за выражение, в грязи, с ребеночком, и попросила поесть. Я, не отпирая, говорю ей в глазок, чтобы отошла от двери и подождала на лестнице. Когда увидела, что они сели на лестнице, я приоткрыла чуть-чуть дверь и просунула тарелку с рисом и ложку. И сразу дверь захлопнула, а в глазок смотрела, как они ели. Съели, и тарелку с ложкой поставили обратно под дверь, я, как увидела, что они ушли, забрала тарелку. Верно, совсем невмоготу было, изголодались, раз съели тот рис, он ведь несколько дней простоял в шкафу и уже пахнуть начал. А вообще-то он получился у тебя очень вкусный.
– Дома ничего не было. Вот я и поджарила пустой рис, только четыре сардинки положила.
И девушка показала руки, которыми она сотворила чудо.
– Я берегла его, хотела сама съесть, но он протух.
– А эти съели за милую душу.
– А знаете, какой пир устроила парикмахерша из четырнадцатого дома?
Офелия мечтательно принялась описывать пир:
– Достали где-то литр оливкового масла, настоящего, хорошего, не знаю, кто им принес, и целых пол-литра вылили в миску, посолили, накрошили перца, взяли два батона хлеба, и две сестрицы с матерью сели за стол и по кусочку – макают в масло и отправляют в рот – съели все до капли.
– Пол-литра оливкового масла?
– С солью и со сладким перцем. Ой, у меня даже слюнки потекли.
– Хорошее оливковое масло теперь большая роскошь. Я уж забыл, как пахнет настоящее оливковое масло. Посмотрите, какой чад поднимается от сковородок над дворами. Все из-за этого жира. Он и цветом-то – розовый, от него даже птицы – только нюхнут – падают замертво.
Андрес принял участие в разговоре и для наглядности зажал пальцами свой собственный длинный нос, как будто это была птица, которая вот-вот сдохнет от мерзкой вони.
– Моя сестра за оливковым маслом и рисом иногда ходит на черный рынок, на площадь Святой Эулалии, но и тамошнее масло не то, что до войны, в нормальные времена.
– Мы до войны были совсем маленькие, и в нашем селе делали масло, так мы накалывали кусочки хлеба на тростинку и опускали в глиняные чаны, хлеб пропитается свежим маслом, и мы едим. Какая вкуснота! Масло текло по подбородку, и казалось, что его ужасно много.
– А вы откуда?
– Из Хаэна.
– А выговора не заметно.
– Наша семья приехала в Барселону, когда националисты стали подходить, и мы тут остались. Это моя двоюродная сестра.
Магда кивком подтвердила, что она – двоюродная сестра Офелии, хотя и не следила за разговором – отошла к перилам и глядела вниз, на улицу Сера. Садилось солнце, от бара "Модерно" несся шум – цыгане ладонями выстукивали дробь на табуретках.
– Начинают! – крикнула Магда со своего наблюдательного пункта, и Офелия кинулась к ней, а следом – Андрес, Юнг и мальчик, сразу забывший велосипед.
– Что происходит? – спросил Росель старика Бакеро.
– Цыгане на улице Сера. Каждый вечер тут дым столбом.
– Дерутся?
– Нет. Пляшут и поют.
Росель подошел поближе и встал в том единственном месте, с которого видна была дверь кинотеатра "Падро" и дверь бара "Модерно", кусок тротуара, табуреты и шумная суета цыган; справа обзор кончался на белых мешках, сложенных в ряд подле склада.
– Что в мешках?
– Фураж для скота.
Маленькому цыганенку не терпелось начать праздник, и он молотил по асфальту босыми ногами, прищелкивал крошечными пальчиками, но все ждали, когда настоящие артисты перестанут стесняться или когда почувствуют наконец, что разогрелись как следует. И вот, тряся бедрами, на середину улицы выскочила растрепанная пышнотелая женщина, с круглыми, точно колонны, воздетыми к небу руками, а за ней поджарый мужчина, с длинными густыми бачками, и нестройный шум взметнулся мощной волной: оле! – и все больше рук било в табуреты – там-там, тамтам, – отбивая ритм для метавшихся и дрожавших в танце тел. Плотный гнусавый голос рождался в недрах улицы и поднимался кверху, словно со дна воздушного моря, задушенный, сломанный:
Огненной девой
тебя называют.
Обе сестры радостно захлопали в ладоши, а Андрес поморщился. Юнг глядел и слушал, не переставая делать упражнения, теперь он тренировал бицепсы и трехглавую мышцу. А мальчик отошел в угол и пытался по-детски изобразить фламенко перед своей публикой – псом Томи; Томи смущенно поводил носом.
– Что они поют?
– Не знаете?
– Нет.
– Очень модная песенка…
– Я давно отстал от моды, – извиняющимся тоном сказал Росель. Андрес кивнул и жестом дал понять, что сейчас все объяснит.
– Песня называется "Огненная дева", поет ее Маноло Караколь, а пляшет цыганка по имени Лола Флорес, его пара.
– Это они внизу?
– Нет. Я говорю о настоящих артистах, из спектакля. У них своя труппа. Недавно выступали в Барселоне.
– А-а…
– Я бы не сказал, что мне не нравится, просто я больше люблю другую музыку. Моцарта, например. И Бетховена. И сарсуэлу. "Танец Луиса Алонсо", какая возвышенная музыка! Альбенис. Я сейчас делаю радио на гальванических элементах, чтобы слушать музыку. Дома у нас еще нет электричества. Вам нравится сарсуэла? Иногда я хожу клакёром в театр "Виктория", и за раз удается прослушать шесть или семь сарсуэл. Недавно Эмилио Вендрель приезжал с "Доньей Франсискитой". Ему снова разрешили петь. А несколько лет запрещали, как маэстро Ламот де Гриньону. Вы о нем слышали?
– Да.
– Его сослали в Валенсию. Он и сейчас там. Я был на бесплатных концертах, которые давал Ламот де Гриньон, до войны и даже во время войны. Музыка на меня так действует. По-моему, это самое возвышенное из всего, что делает человек.
Росель помедлил, сглотнул слюну, взгляд его заблудился где-то на краю террасы, а губы произнесли:
– Я музыкант.
– Не может быть!
– Да. Музыкант. Надеюсь, что все еще музыкант. Во всяком случае, был им.
– Юнг, сеньор Альберт – музыкант!
Боксер окинул Роселя недоверчиво-презрительным взглядом, словно внешность того никак не соответствовала этому занятию.
– На аккордеоне играете?
– Не говори глупости, Юнг. Сеньор Альберт играет по крайней мере на скрипке или на рояле.
– На рояле. Я пианист.
– Видишь?
– Был пианистом.
И пальцы Роселя пробежали в воздухе словно по невидимым клавишам.
– Потрясающе. Я готов отдать полжизни за то, чтобы играть на рояле, клянусь.
Глаза Андреса загорелись восторгом и мечтой.
– Я – тоже. У меня нет инструмента. Тот, что был в доме у моих родителей, исчез.
Росель засмеялся.
– Как и сами родители, впрочем.
И словно разговаривая сам с собою, добавил:
– И дом – тоже.
– Вы играли в каком-нибудь модном оркестре? – спросил Юнг.
– Нет, не сказал бы.
– Вот ответьте, сеньор Альберт, если вас посадят перед пианино и попросят: сыграйте нам "К Элизе", например, вы сможете?
– Думаю, что смогу. Это ведь из школьной программы. Как полонезы. Шесть лет я не играл на рояле, но думаю, что смог бы.
– А "Под мостами Парижа" или что-нибудь из сарсуэл?
– Как знать. Кое-что я помню. Но ведь есть ноты. Самое главное – инструмент.
– Пианино или рояль?
– Все равно. Главное, чтобы пальцы снова могли двигаться.
Тень тайны накрыла всех троих: пианиста, Юнга и Андреса. Что это за шесть лет, на протяжении которых пианист не был пианистом?
– Вы сидели в тюрьме?
– Заметно? Я вышел неделю назад. Из тюрьмы "Сан-Мигель-де-лос-Рейес". Но побывал в пяти или шести разных. И в Барселоне, в тюрьме "Модело", ждал суда.
Андрес кивнул в сторону Юнга.