Пианист - Мануэль Монтальбан 12 стр.


– Я так ему и сказал. На нашей улице четверо вернулись за последнее время. Я тоже был в концлагере. А мой шурин шесть месяцев назад вернулся из Бельчите. А на днях я видел Хуанито Котса.

– Ты видел Хуанито Котса?

Первый раз за все время Юнг позволил себе жест, не входивший в комплекс гимнастических упражнений, то был жест восторга и тревоги.

– Да. Сперва я, как и ты, не поверил своим глазам. Мы считали, что он погиб на фронте или в изгнании. Семья ничего о нем не знала, и вдруг он является. Он был в колонне Дурутти, попал в плен к националистам. На улице Ботелья он первым записался в добровольцы.

– И во всей Барселоне. О нем писали в газетах.

– Он был очень идейный.

– И настоящий мужик, характер имел.

– Главное – иметь тут, – Андрес показал на лоб.

– Не все, что делал Коте, мне нравилось, например нападение на коллеж Сан Луиса Гонзаги и как они жгли книги дона Исидро, директора, посреди улицы Кармен. Книги были, конечно, мракобесные, но все равно книги надо уважать. И потом, он слишком рисовался: синий комбинезон, здоровенный пистолет у пояса. "А ваш сын разве не пошел добровольцем?" – так его мать спрашивала мою. "Мой сын пойдет, когда его черед настанет". А когда настал, я пошел и был среди первых. Когда он меня увидел на днях, то отвернулся, чтобы не разговаривать. Сам на себя не похож. На тридцать лет старше кажется. Вся голова белая. Он водил дружбу с тем, что на нижнем этаже жил, прямо под террасой, с анархистом, с Кансинасом, большая шишка был этот Кансинас. Это они устроили заваруху в Эсколапиос в мае тридцать седьмого. В тридцать девятом он уехал во Францию, а потом в Бельгии его поездом сбило. Вдова Кансинаса иногда к нам приходит, они дружили с моей сестрой. Когда в город вошли эти сволочи и увидели, что мужа нет, они схватили ее и продержали за решеткой несколько месяцев, били так, что позвоночник повредили. Сволочи. Проживи они тысячу жизней, все равно им не хватит времени расплатиться за все зло, что натворили, творят и еще будут творить.

В лестничном проеме показалось смуглое женское лицо – темные круги под глазами и нос, очень похожий на нос Андреса.

– Добрый вечер. А мальчик?…

Пожелание доброго вечера относится ко всем собравшимся, а вопрос о мальчике – непосредственно к Андресу, сам же мальчик, едва увидел голову матери, бросился прятаться за баками с водой.

– Поди сюда! Сейчас отец придет, будет тебя уроки спрашивать. Виданное ли дело, чтобы мальчишка часами крутил педали на крыше!

– Здесь он на чистом воздухе.

– Поди сюда живо! Смотри, сниму тапку…

Но она не сняла тапку, присутствие чужака удержало ее.

– Иди сюда, сынок, иди. Я кашку сварила из маниоки, сладенькую, еще не остыла.

Мальчик решается наконец выйти к матери и идет к лестнице, обещая вернуться, чем вызывает негодование матери.

– Вернешься? Да кто ты такой, что обещаешь вернуться? Ну, погоди, вот придет отец…

Андрес глядит вслед сестре и пожимает плечами. Но остальные не видят этой сцены, все взгляды устремлены вниз, туда, где на перекрестье улиц разворачивается волшебное зрелище: уже не одна, а несколько пар танцует под загорающимися газовыми фонарями, в отблеске последних закатных лучей. Четкий ритм соединяет воедино множество бьющих в табуреты ладоней, эти извивающиеся тела, в которые словно вселились духи ритма, и губы Роселя сами собой начинают вторить монотонной мелодии.

– Здорово танцуют!

Офелия почти кричит, глаза ее сверкают. Стоя спиной к улице, Андрес наблюдает за недвижно сидящими стариками. Точно немые. Каждый вечер вот так, упрямо уставившись в квадратный рисунок кирпичного пола.

– Андрес!

Женский голос вырывается из лестничного проема:

– К тебе – Кинтана!

И почти тотчас же в проеме появляется молодой человек, совершенно лысый, края брюк у него схвачены на щиколотках металлическими прищепками. Под мышкой он держит стопку книг.

– "Семь колонн"! – объявляет молодой человек, и Андрес бросается к нему. Кинтана показывает книги, одну за другой, и складывает их на пол, к его ногам, а последнюю поднимает высоко над головой.

– Мать честная!

Андрес как зачарованный ждет, когда Кинтана закончит священнодействие и отдаст ему книгу. Андрес жадно хватает книгу и протягивает ее Роселю.

– "Семь колонн"!

Росель рассеянно берет книгу; старая книга пахнет сыростью, плотная пыль осела на обрезе, на обложке нарисован фриз на семи колоннах, а поверху – имя автора: Венсеслао Фернандес Флорес.

– Вы знаете Венсеслао Фернандеса Флореса?

– Очень мало.

– Кинтана, этот сеньор – музыкант. Мне Венсеслао Флорес очень нравится, жаль только, что он стал фашистом, спелся с этими подонками и плохо говорит о Республике. Но романы у него замечательные, и этот, и "Кабальеро Рохелио де Амараль", и "Семья Гомар". Вы читали "Семью Гомар"?

– Нет, наверное.

Девушки, привлеченные восторженными возгласами Андреса, перестают следить за разгульным цыганским весельем и подходят к мужчинам.

– Что это у вас?

– Книга.

В голосе у Магды недоверие:

– Столько шуму из-за книги?

Кинтана самоуверенно улыбается и поручает Андресу разъяснить, в чем суть.

– Это запрещенная книга.

– Политическая?

– Она доказывает, что мир держится на том, что люди называют грехом. Именно благодаря греху возможен труд, возможны отношения между людьми.

– И даже доброта, – добавляет Кинтана и продолжает: – Я тебе уже говорил, хозяин книжной лавки на Атарасанас стал мне доверять. Он сказал, что поначалу всегда держит клиента на расстоянии, боится полицейских ищеек. У одного старого книготорговца с улицы Оспиталь на днях отобрали "Черного паука" Бласко Ибаньеса и "Так говорил Заратустра" Ницше и отвели его на Виа-Лайетана. Поэтому я сперва завел разговор, мол, хочу достать "Четырех всадников Апокалипсиса" Бласко Ибаньеса. И какой, мол, хороший писатель Фернандес Флорес. Я купил у него "Вольворета", хотя у меня уже был экземпляр, а потом "Одушевленный лес". Ему тоже нравится Фернандес Флорес, но он не может простить ему "Острова в Красном море", и так, слово за слово, слово за слово, я навел разговор на "Семь колонн", и у того чуть слезы из глаз не полились. Вот эта книга – настоящая, он тихо говорил, чтобы никто не услыхал, хотя в лавке только мы с ним двое остались. А что, очень трудно ее достать, сеньор Дамиан? А он: все возможно. И сегодня я пошел возвращать ему "Волшебную гору" Манна, а он вынимает "Семь колонн" и подмигивает мне: покупаете или берете на время?

– Надеюсь, ты купил? Плачу половину.

– Я их… их купил.

Из кармана синего комбинезона достает еще один экземпляр "Семи колонн" и протягивает Андресу. Тот берет книгу, словно некий излучающий сияние предмет, слишком для него прекрасный, и держит книгу на вытянутых руках, желая удостовериться, что это она, и выбирая для нее место в пространстве, некий центр, в котором она будет видна всем четырем сторонам света.

– Кинтана, я…

– Не надо слов. Ты мне должен дуро.

– Дуро? Мать честная!

– А мне показалось дешево.

– Ну, конечно, за этот роман – недорого. Я наизусть помню начало из "Злодея Карабеля": "Бьюсь об заклад на любую сумму, что впервые рассказывают вам об Амаро Карабеле. Однако он совершил в мире нечто более значительное, чем та лягушка, которая навела Гальвани на мысль об электричестве; та лягушка прославилась случайно: удачно дрыгнула лапками на цинковой пластине, и с тех пор превозносится всеми учителями начальных школ".

– Ну и память! – восклицает Офелия. А Магда просит:

– Дальше, дальше.

Андрес закрывает глаза, задерживает дыхание, и первая страница из "Злодея Карабеля", издание Ибероамериканской компании, "Ренасимьенто", Мадрид, 1931 год, возникает целиком, будто напечатанная на экране его памяти:

– "Равным образом я уверен, что вы никогда не слыхали имени Алодии, веселой и доброй тетушки Карабеля. Однако я решительно отказываюсь верить, что на свете есть хоть один просвещенный человек, который бы не знал матери нашего героя, чью историю мы собираемся рассказать".

– Замечательно!

Магда восторженно хлопает в ладоши, но Андрес искоса следит за Офелией, каково ее впечатление, однако у Офелии своя забота: она старается встретиться взглядом с Кинтаной. Росель тоже хлопает, очень громко, а потом, решив, по-видимому, что недостаточно выразил свой восторг, крепко пожимает руку Андреса.

– У меня всегда была крепкая память. Дон Фрутос говорил, бывало: вы, Лариос, могли бы изучать право и медицину, вы способны запомнить все законы и названия всех костей и мышц тела. Дон Фрутос разговаривал с моим отцом, отец был сторожем, те, что ходят с колотушкой, их потом по закону Асаньи отправили на пенсию, так вот дон Фрутос говорил отцу, чтобы он учил меня дальше. А он, бедняга, только показал учителю пустые руки и сказал: дон Фрутос, этими руками с колотушкой много не заработаешь. Но этот порок, страсть к чтению, у меня остался, читаю даже при карбидной лампе, которая чадит, а не светит, я подставку смастерил, она подвешена на веревках к потолку, кладу на нее книгу и читаю даже зимой, когда приходится лежать в постели, и руки вынимаю из-под одеяла, только чтобы перевернуть страницу. В этих домах зимой такой холодина стоит, что можно и руки обморозить.

– А я не Читаю даже газет. Что там читать… – вступила в разговор Магда и пояснила: – Пишут одно и то же. Жаба Франко торжественно открыл еще водохранилище…

– Магда!

– Сестрица, мы среди своих, этим людям можно доверять. То жаба Франко водохранилище открывает, то произносит речь на полгазеты.

– А какие газеты разрешены?

– Юнг, скажи дону Альберту, какие газеты выходят. Вы же их продаете.

Юнг принялся перечислять газеты с интонацией уличного разносчика:

– "Пренса", "Сьеро", "Нотисьеро универсаль", "Коррео Каталан", "Солидаридад насьональ", "Вангуардиа" и "Диарио де Барселона".

– "Солидаридад насьональ"?

– Прежде она называлась "Солидаридад обрера". Тогда это была газета анархистов, а теперь – фалангистов.

– Да, правда, читать особенно нечего, – заключил Росель, окидывая удивленным взглядом прозорливицу Магду.

– Однако надо быть справедливым. Среди всего этого мусора международный раздел "Вангуардии" выгодно выделяется. Сообщения зарубежных корреспондентов, Аугусто Ассии например, очень неплохи, а во время войны газета сочувствовала союзникам.

– Зато главный редактор газеты в каждой статье лижет задницу Победоносной Жабе…

– Ну, это другое дело.

– Не могу читать газет. Не могу играть на рояле.

Росель скрестил на груди руки и обвел всех взглядом, призывая в свидетели своего полного бессилия. И засмеялся коротко, чтобы все поняли: шутка, а когда все рассмеялись, он посмеялся немножко вместе со всеми, а потом разом снова стал серьезным и задумчивым. Сестрицы переглянулись, чудной все-таки этот музыкант, а Андресу вспомнился ботаник, с которым он познакомился на фронте, этот студент-ботаник знал по-каталонски названия всех растений и всех насекомых, он был похож на Роселя, как один дятел на другого дятла, и умер от воспаления легких во время осады Теруэля.

– Сеньору Альберту необходимо пианино.

Андрес сказал это Кинтане.

– Пианино.

– Пианино.

– Пианино.

Будто эхо пронеслось по террасе и долетело даже до стариков Бакеро, которые переглянулись так, словно могли внести свою лепту в решение проблемы.

– Этой руке необходимо снова пятьдесят раз в день проигрывать "Скерцо си-бемоль минор", номер два, Шопена.

И Росель показал всем свою правую руку.

– Почему именно правой руке?

– Потому что это фундаментальное упражнение для правой руки, особенно та часть, где вступает вторая тема. Это одно из обязательных произведений фортепианного репертуара.

– Немного у вас будет возможностей играть такое, разве что на концертах или по радио, – осмелилась высказаться Офелия по поводу будущего, которое ожидало Роселя.

– Наоборот, все больше и больше оркестров играют на улицах. А теперь кое-где и самим жителям разрешили снова устраивать ночные гулянья в канун праздников. В будущем году, например, – да что там в будущем году, всего через три месяца, – в июле эту улицу подготовят для оркестров и певцов. Я в прошлом году была на гулянье в Поб-ле-Сек и Грасии.

– Но… но…

Негодованию Андреса мешает только восторженное поклонение, которое он испытывает к девушке.

– Но сеньор Росель играет совсем другую музыку.

– А это что же – не музыка?

– Как можно сравнивать, все равно что телегу с каретой.

– Знаешь, Андрес, что я тебе скажу? Довольно меня уже били и по голове, и по чему попало. Теперь я хочу танцевать, и все дела. Музыка со всякими такими тонкостями – для тех, кто ее понимает, пусть они слушают. Мы за эти годы грустного наслушались по горло, хватит с меня, нагоревалась я и наплакалась вот по сих пор.

И она подняла руку над головой, показывая, до какой степени она нагоревалась, а потом той же рукой схватила сестру и потащила танцевать фокстрот, уводя в танце по террасе туда, где рождались сумерки, к изгороди, отделявшей дом номер девять от дома номер семь.

– Не могу понять, в чем дело, но знаете, дон Альберт, какая музыка не шла у меня из головы всю войну? В самые тяжелые минуты, когда умирал от голода, от усталости и страха, я всегда напевал половецкие пляски из "Князя Игоря Бородина. Рядом умирали люди, а я – как будто мне безразлично, умру я сейчас или не умру, – все напевал про себя эти пляски из "Князя Игоря". Та-ра-ри та-ра-ри ра-ра-ри та-ри, ра-ра ра-ра-ри та-ри ра-ра-ра-ри. Нас схватили, когда мы заблудились после переправы вплавь, с полной выкладкой, и хорошо, что шинели были при нас, потому что всю зиму потом мы ими и грелись, и укрывались. Нас захватил патруль, а офицер у них был из "африканцев", из тех, что воевали в Африке, в легионе, и он сказал: а вы случаем не добровольцы? Двое ребят, что шли с нами, были добровольцы, их так измолотили, что кровь хлестала изо рта и из ушей, а эти сукины дети били их и приговаривали: вот тебе, вот тебе, будешь знать, как воевать за Сталина. Я попросил того мерзавца сжалиться над несчастными ребятами, а он стал бить меня ногами да еще что-то записал в моей карточке, так что потом клеймо непокорного преследовало меня повсюду – и в трудовом батальоне, и в концлагере, и на военной службе, которую мне пришлось отслужить еще раз. А в концлагере как лупили! Ну-ка, говорил какой-нибудь подонок, у кого на этой неделе больше всех нарушений? У Лариоса. Всегда у Лариоса. Брал такую – штуку, похожую на полицейскую дубинку, только без металлической прокладки внутри, врезал пятнадцать, двадцать ударов. Вы когда-нибудь слышали, чтобы я кричал? Они тоже не слышали. Ни разу. Только пел эти пляски из "Князя Игоря", и все, та-ра-ри та-ра-ри ра-ра-ри, та-ри, ра-ра ра-ра-ри та-ри ра-ра-ра-ра-ри. Эта музыка меня возвышает. Она меня словно приподымает, не знаю, как объяснить, будто я плыву. Ведь это правда, сеньор Альберт?

Росель немного замялся, но все-таки кивнул утвердительно, что для Андреса было лучшей наградой. Кинтана отошел с девушками и теперь танцевал с Офелией тот теперь уже ушедший в историю танец, в котором партнер ведет и то резко разворачивается, то ускоряет шаг, а партнерша, которую он деликатно обнимает за талию, подчиняется послушно каждому его движению; безумный смех Офелии или вскрики, ой, как кружится голова, как голова кружится, нисколько не мешали Кинтане выписывать круги по террасе со сдержанной непринужденностью Фреда Астера с Пятой авеню.

– У него ноги – чистое золото. Мы, друзья, так его и называем "танцор золотые ноги", как называют Мирко. Недавно Мирко танцевал в варьете "Падро", после фильма "Вернулись трое", очень хорошая картина с Клодет Кольбер. Ты видел, Юнг?

– Последний раз я в кино видел "Трех кабальеро". У меня нет времени. Тренировки. Газеты. Упражнения здесь, на террасе. С осени хочу стать профессионалом, а на будущий год выйти против Луиса де Сантьяго и нокаутировать его во втором раунде, вот тогда у меня будет время ходить в кино.

– А Мирко до войны величали Мирка.

Замешательство Роселя длилось ровно столько, сколько Андресу потребовалось, чтобы объяснить: Мирко – превращенец или, как их еще называют, травести, что значит "переменивший пол", им разрешали выступать в зрелищных залах на Рамблас или в театрах на Паралело в нормальные времена до войны – все, все было до войны. Чета Бакеро умиротворенно следила за Кинтаной – он танцевал прилично; Магда утешалась, танцуя с собственной тенью. Юнг опять скакал то на одной ноге, то на другой, и новенький целиком оказался в распоряжении Андреса. Шумное цыганское веселье пронзил клаксон мусорщика.

– День идет, шумы на улице меняются. Здесь, наверху, особенно заметно. Когда я вернулся из концлагеря, у меня не было работы и я часами лежал тут, вспоминал, мечтал, воображал себе будущее. По утрам кричат спекулянты, перекупщики, шумит очередь за хлебом, в домах поют женщины, гремят кастрюли и миски на плитах, палки выбивают пыль, стирают белье в квартирах, где есть место для стирки. А то вдруг – грохот сапог, это говнюки фалангисты маршируют и поют "Наступайте, не тушуйтесь, нападем на Гибралтар". Когда они появляются, все замолкает, если только они не прицепятся к кому-нибудь по дороге. Теперь-то реже, но все равно случается, я сам видел, как эти свиньи заставили одну женщину пить касторку за то, что она поскандалила в очереди, а другую остригли наголо. Знаете, что такое начальник центурии?

Росель закрыл глаза, будто хотел оставить при себе то, что знал.

– Начальник центурии – это мерзавец, наряженный барчуком, который командует сотней барчуков, наряженных мерзавцами. Я лично с теми из нашего квартала, кто вступил в фалангу после войны, просто не здороваюсь. Вам приходилось сталкиваться с этими сволочами во время войны, дон Альберт?

Росель засмеялся и махнул рукой, мол, о чем говорить.

– Вы на каком фронте были?

– На самых страшных, и прежде всего – на этом.

– На этом?

Назад Дальше