Напевали Фисас и Ирене, но танцевали с тем мужчиной глаза Луисы, и ее щека прижималась к щеке мужчины, в ее мозгу затягивалась рана десятилетней давности, затягивалась рана и складывалась по кусочкам разорванная песня. Луиса тоже принялась подпевать, нащупывая мелодию в том пространстве, которое отделяло ее от Тони. Они улыбались друг другу нежно, и подвыпившая Ирене со своей песенкой уплывала куда-то в сторону. Сраженный Вентура уже некоторое время сидел, откинувшись на спинку стула, и наблюдал за этой сценой, губы его улыбались, но глаза изучали соперника. Если тебе представится выбирать: умереть от удара ножом в нью-йоркском метро или быть объявленным сумасшедшим за инакомыслие, что ты выберешь, master? Да, тебе действительно подменили песню, master. Ты – перебежчик, знавший марксизм, а теперь поставляющий международному капитализму язык, информацию и логику его врага, а сверх того – глубокое чувство удовлетворения, что они обрели тебя, master. Фисас истолковал улыбку Вентуры как шаг к примирению и поднял бокал – тост без слов, – и Луисе захотелось поддержать его, взывая к обоим мужчинам, но у каждого прося разное: у одного – понимания, а у другого – памяти и терпения. Потерпи, Фисас, потерпи. Через годик-другой вы сможете назначать друг другу свидания под сенью статуи Свободы и танцевать вокруг нее, как Джин Келли и Сид Чарис.
– А теперь над чем ты смеешься?
– Представил: вы двое, совсем как в мюзикле "Пение под дождем", танцуете у подножия статуи Свободы.
– Я бы в Нью-Йорк съездила даже потанцевать. Мечтаю посмотреть все это… Да, жить там – значит жить в самом центре, в центре всего, что есть и что проходит.
– Приезжайте когда угодно. Теперь у меня в Гринич-Вилледже хорошее жилье. Хватит места и гостям. Билет относительно недорог, а есть можно в дешевых кафе и китайских ресторанчиках. Словом, я вас жду.
– Всех?
– Приезжайте по очереди, в алфавитном порядке.
– Спасибо, Тони, спасибо.
– За что ты меня благодаришь, Вентура?
– За то, что даришь мне иллюзию, будто мы для тебя что-то значим. Ты напоминаешь мне другого человека, другую историю, других людей, другие времена, но…
– Расскажи.
– Как лучше – прозой или стихами?
– Стихами! Стихами!
Подогретая винными парами, Ирене пришла в восторг.
– От прозы можно захворать, а от стихов – отдать богу душу.
Вентура оставил без внимания едкое замечание Луисы.
– Чтобы никому не было обидно, я сперва расскажу историю в прозе, а потом подведу итоги стихами.
– Не обходи и театр. Представь все три жанра.
Вентура и на этот раз не ответил на колкость Луисы, а начал свой рассказ в лирическом тоне:
– Несколько лет назад, вернее, много лет назад, когда мы только еще учились на бакалавров, из долгого пребывания за границей возвратился человек, который должен был потрясти умы либеральной интеллигенции Каталонии. К ней принадлежали бывшие молодые люди, потерпевшие поражение во время воины или в послевоенные годы, бывшая много обещавшая молодежь, сформировавшаяся в культурном климате предвоенных лет; у некоторых был опыт подпольных организаций, хотя они и не обладали особыми геройскими качествами, а потом, в силу сложившихся обстоятельств, дорогой ценой расплачивались за какую-нибудь статью, написанную в молодости чересчур смело, а то и просто за то, что она была написана по-каталонски. И пока победители с пистолетом в руке завоевывали себе позиции в университете, эти молодые люди давали уроки латыни или математики чахоточным детям мелкой буржуазии, которые должны были заменить собой выпавшие звенья в цепочке культуры, или трудились в маленьких скромных издательствах, пытаясь втиснуть в двадцать томов энциклопедии выжимки из национальной культуры, которые были дозволены франкизмом к публикации. Они, долгие годы готовившиеся стать сливками каталонской культуры, вынуждены были влачить жалкое существование в подполье родной страны и жениться на девушках, которые видели, что их мужавший и зрелый ум было не к чему применить и что им уготована пустая и жалкая доля. Все они были в одном братстве, в братстве святых-побежденных, сражавшемся за то, что могло быть, но не сбылось. То были голодные годы, годы нужды и нехваток, и они не могли обеспечить себе даже такого уровня жизни, к какому большинство из них детьми привыкло в родном доме; и своим несчастным подругам, которые рискнули выйти за них замуж, они не могли предложить ничего, кроме как разделить их участь – работа по совместительству, скверно оплачиваемое репетиторство в двадцати частных школах и километры, километры переводов по десять песет за страницу, да вдобавок выматывающие душу аттестации на замещение вакантной должности институтского преподавателя. Так жили те, кому, казалось, суждено было превратить автономный Барселонский университет в Афины новой Каталонии.
– История повторяется.
Шуберт сказал и обвел всех взглядом, ища поддержки, но никто ему не ответил.
– Прошло десять, пятнадцать и двадцать лет после поражения, которое они тихо признали, и время от времени они собирались, чтобы провести вместе отпуск, поиграть в канасту, пофлиртовать, но платонически, не более. На их глазах вырастали дети и приближались к университету, тому трамплину, с которого они взлетали в сальто-мортале, надеясь на лучшую участь. Они встречались – все те же разговоры, все те же слова, – и, хотя у каждого своя специальность, через пятнадцать или двадцать лет из этих бесконечно повторявшихся разговоров каждый знал все, что знали остальные. А потом им стукнуло сорок, засверкали лысины. И тут…
– Мэрилин Монро!
– Тише, Шуберт!
– И тут из-за границы возвратился человек, который должен был сотрясти основы…
– Повторяешься.
– …того же самого либерально настроенного каталонского общества. Он жил вдали и не был заражен франкизмом. Все эти годы он мог свободно читать "Нью-Йорк таймс", "Монд", "Гардиан", мог читать все, что издавалось в Лондоне, Париже или Нью-Йорке и не просеивалось сквозь сито цензуры. А кроме того, он был холост, от него так и разило холостяком, ему приписывались возбуждающие любовные похождения, он был высок ростом, с сединой в волосах – словом, образец европейского интеллигента послевоенных лет, из тех, кому не надо извиняться за то, что он родился на свет, как всем этим, что выброшены за борт жизни и столько лет жуют-пережевывают свое поражение. И сразу встречи наших друзей стали другими. Вновь прибывший превратился в центр внимания, и первый ряд его слушателей образовали дамы, возбужденные запахом холостяцкой постели, который источал этот могущественный беглец от посредственности. Мысленно они были уже готовы к адюльтеру. Кое-что произошло и на деле. Но вновь прибывшему нравились свеженькие девочки, с тоненькими лодыжками, и потому он не очень долго подогревал настроение своих постаревших друзей, а когда устал, те снова опустились в pot au feu сереньких будней. Эту историю рассказал мне человек старше нас годами, он наблюдал ее из-за дверей, когда приходил культурно провести время в обществе детей побежденного поколения. История тронула меня, и я написал юношеские стихи. Я писал элегию, а получилось пророчество.
– Какая прелесть! По-моему, чудесно, а? Я всегда считала Вентуру большим писателем, потенциально большим писателем.
– Писатель, отданный на поруки.
– Почему ты так говоришь, Луиса?
– Вы обратили внимание, какова тема этой истории? Поражение. А я по горло сыта поражениями.
– Я не думаю, что моя тема или наша тема – поражение, скорее тщета успеха. Или неудовлетворенность любой возможностью успеха. Что значит успех для людей наших лет, для нашего поколения.
– То же, что значил всегда. Власть.
Теперь Вентура вел спор один на один с Фисасом, тот весь напрягся, – снова они сошлись лицом к лицу.
– Политическая власть.
– Есть области, где власть доставляет большее удовольствие. Например, интеллектуальная власть. Или в психологии. Или в любви. Но власть. Власть – единственное, что придает жизни смысл.
– Власть против кого? Если встать на эту точку зрения, то мир делится на тех, кто дает пинком под зад, и тех, кому дают пинком, даже если им это не нравится.
Фисас развел руками, словно отказываясь от какой бы то ни было ответственности за то, как устроен мир.
– Зад! Под зад! Не надо говорить грубости. Вентура, дорогой, прочти нам лучше твои стихи, наверняка славные.
– Не уверен, что помню их наизусть.
– Не криви душой. Конечно, помнишь.
Взгляда Луисы он не выдержал. Глаза были нужны ему, чтобы прочитать стихи на странице своей памяти.
– Я прочту кусочки, но… те, в которых заложен смысл:
Он ведет утонченную беседу
с вами, эмансипированными женщинами,
и предлагает сыграть в канасту,
и обличает цинично банальность,
которой страдаете вы, мелкие
буржуа, такие умные, но обреченные
сыграть короткую роль класса пограничного.
– Пошли, Тони.
Луиса сказала, глядя на Вентуру в упор, и прочла в его взгляде вопрос: разве я это заслужил? Да, ты это заслужил. Луиса ответила взглядом и поднялась, взяла под руку Тони Фисаса, не знавшего, куда девать глаза, а потому не отводившего их от стакана, который он сжимал свободной от Луисы рукой, и так, не отрывая взгляда от стакана, пошел за Луисой и за стаканом, оставив Вентуру в кругу разом приунывшей компании.
– Я все-таки дочитаю стихи, если не возражаете.
Никто не решился возразить.
Вечер тоже граничит с ночью,
и вы нежно целуете его в губы,
как того мальчишку на свиданьях,
что прерывались папашей ровно в десять,
ибо он был воспитан в старинном духе
и привык думать, что ночь всегда порочна,
особливо – для непорочных.
А мальчик,
смотри, уже лысый и в очках – верно, плохо видит,
он вам предлагает домой вернуться,
еще минуту длится радость встречи,
но всему приходит конец, и вы расходитесь,
а улыбка с лица не сходит,
пока не рухнешь устало на стул перед зеркалом
и поймешь, что опять обманула ночь, как всегда, не дала ответа.
Вентура взглядом проводил до двери Луису и Тони, поднимавшихся вверх по ему одному видимой лестнице, меж тонувших в полумраке столиков, официантов и лиц, с любопытством следивших за каблуками Александры Великой, которые отбивали дробь и совсем заглушили музыку.
– А пианист-то!..
– Что с пианистом?
– Ты не слышал, что сказал Фисас. Он играл Момпоу. Воспользовался свободной минуткой и играл Момпоу.
Жоан молча кивал, словно раздавленный грузом мыслей, мысли были тяжкими, наверняка обо мне, о Луисе и о Тони. Не переживай так за меня, переживай лучше за себя, за свое чувство достоинства вполне взрослого человека, которое эта жестокая сцена подвергла испытанию.
– Куда отправились эти двое?
Вопрос Ирене был вполне логичен.
– В постель.
– Ради бога, Вентура, не говори гадости.
Мерсе вскочила, подбородок у нее дрожал.
– Ладно, ладно. Успокойтесь. Успокойтесь все. Ничего страшного не произошло.
Шуберт пытался усадить Мерсе на место, но она лихорадочно собирала вещи. Жоан кивал головой все печальнее. И взглядом призывал жену успокоиться. Но напрасно, Мерсе, похоже, вот-вот расплачется. Из-за меня. Она будет плакать по мне. Чтобы не допустить этого, Вентура поднялся на ноги, но покачнулся, точно пьяный, и почувствовал, как кровь словно отхлынула в ноги, и ноги перестали слушаться. Но все-таки он преодолел те несколько шагов, что отделяли его от стола, и пошел дальше к стойке, где его ждала назойливая красная лампочка и узкий, точно полумесяц, профиль официанта.
– Что вам угодно?
– Все равно.
– Значит, виски.
Он облокотился на стойку, глядя на веселящуюся публику, возбужденно следившую за Александрой Великой, которая исполняла последнюю нашумевшую песню Марии Хименес. Со своего места он мог сосредоточиться на одном пианисте, на его фигуре, казавшейся совсем хрупкой в разрушающе ярком луче прожектора; стариковская кожа казалась еще белее, сам он, слившийся с инструментом, сам он – кожа да кости, а на лице – только презрение, презрение ко всем чувствам, вылитый Бестер Китон с извещением о собственной смерти в кармане. У этого странного человека, казалось слившегося с роялем, ноги торчали из брюк, обнажая белые щиколотки, коричневые носки спускались на жирно нагуталиненные ботинки. А сам он, жрец, творил священнодействие и как бы не имел никакого отношения к тому, что его пальцы извлекали из инструмента. Может, это и было то самое чудо творения образа, какое мы видим у актера в "Лице" Бергмана, когда значительность и скорбь оказываются заключенными в сосуд, не имеющий собственного содержания. А может, он просто никудышный пианист, любитель и работает тут за тарелку горячей еды да жалкие гроши – что поделаешь, надо платить ежемесячную страховку, чтобы тебя потом похоронили, как положено. Александра Великая, даже стоя в профиль, полностью заслоняла человечка на табурете, спаянного с инструментом. Вентуру раздражало все, что отделяло его от пианиста.
– Как зовут пианиста?
Официант пожал плечами.
– А ваш товарищ не знает?
– Дон Альберто, – сказал другой официант, и при этом бутылка, из которой он лил виски в пустой стакан, не дрогнула.
– Дон Альберто, а дальше?
– Росель. Альберто Росель.
– Давно он тут играет?
– Мы с товарищем новички. Когда пришли, он уже был.
Враждебная ирония публики к Александре Великой вылилась в аплодисменты и оперные "бис", а та в ответ снисходительно раскланивалась – ни дать ни взять Каллас, которой приходится седьмой раз выходить на поклоны в "Метрополитен-опера". Великая была просто невыносима, и аплодисменты сменились свистом, так что ей пришлось закругляться. Она понесла свое могучее тело по проходу, соединявшему сцену со стойкой, и, отдуваясь и обмахиваясь рукой, остановилась рядом с Вентурой.
– А мне-то что!.. Мне-то что!.. Подумаешь!
– А тебе – что?
Великая несколько раз опустила и подняла – точно жалюзи – накладные ресницы и втянула щеки, будто собираясь плюнуть в публику.
– Плевать, пусть свистят, все равно никто не споет, как я, никто не поет с таким чувством!
Судя по всему, у Вентуры ей не найти понимания, но все-таки она приняла соответствующую позу и выставила ногу в разрез кожаной юбки.
– Угостишь?
С видом властителя, на время отошедшего от дел, Вентура согласился, и Великая решилась подмигнуть ему одним глазом; другим она зорко следила за официантом, уже подходившим к ним с бокалом шампанского.
– Я бы выпила целую бутылку, чтоб ты видел: я отчаянная!
– Бутылку французского шампанского для сеньоры.
Великая и официант недоуменно переглянулись.
– Ой, что ты просишь, милый. Французское шампанское в этой дыре! Закажи мне, голубок, "бенжамен" и не выкаблучивайся. Знаю, знаю, что лучше французского шампанского нет ничего. Ты мне будешь рассказывать, я полжизни пропела в Танжере и там пила только французское шампанское. Слушай, может, угостишь и мою подружку, Скороспелочку? Она такая робкая, никак с новым положением не свыкнется. Смотри, вон, едва живая, ей тут все противно. Пиларин, иди сюда, пропусти глоточек!
Великая крикнула слишком громко, и публика нетерпеливо зашикала, потому что на сцене уже пела танго Пьяццолы новая певица – Лепестки Губ; зеленолицее существо пело, не глядя на публику, как будто посвящало свою песню какой-то букашке, ему одному видимой.
И пусть я некрасива,
и пусть бледна.
Но видишь, снова встала в ночи луна?
Песня нравилась, несмотря на всю пародийность этого представления, этой выставки диковинных существ, и даже пианист ввиду особой ситуации пытался выжать из рояля всхлипы, доступные лишь аккордеону.
– Хорошо играет.
– Ой, милый, у этого человека такие руки! И всегда, бедняжка, серьезный. А эта негодяйка Караколес все заигрывает с ним, как-нибудь я вас соблазню, дон Альберт, а он улыбается, как он улыбается, милый, совсем без смеха, только зубы приоткроет, ужас, какие зубы у бедняжки, вернее сказать, их вовсе и нету. Вот так смеется, вот так, смотри…
Великая стала показывать, как смеется пианист, но тут подошла Скороспелочка в съехавшем набок парике.
– Перестань хмуриться! Сеньор нас угощает.
Она принялась многозначительно подмигивать Скороспелочке и обеими руками приглаживать спереди пышные складки юбки. Но подруга никак не понимала, что означают эти знаки, и тогда она, разозлившись, почти выкрикнула:
– У меня женские неприятности.
И, словно спохватившись, кокетливо скосила глаза на Вентуру, скроила робкую улыбку и провела ладонью по тщательно выбритой щеке:
– Не видишь разве, какой у меня цвет лица сегодня?
– Обычный.
– Нет, подружка, совсем не обычный, когда мне нездоровится, лицо бледное-бледное делается, как у мертвячки.
Великая перекрестилась и бросила заговорщический взгляд на Вентуру.
– А ты что, совсем один?
– Жена ушла с другим.
Такой пригожий, такой ладный, как ты, один скучать не будет.
– Со мной бы она так, я бы раз ножом – и все дела.
Скороспелочке хотелось выказать свое полное сочувствие Вентуре.
– Видишь, какую подружку я себе подобрала.
– Я больной, никуда не гожусь.
Великая со Скороспелочкой переглянулись и подсели еще ближе к Вентуре.
– Не порть себе кровь, милый, нет такой женщины, хоть самая раскрасавица, чтобы из-за нее ночь не спать.
– Прошу прощенья.
– Привет, Шуберт. Представляю тебе: Пиларин Скороспелочка и Александра Великая.
– Они не нуждаются в представлении. Я видел ваше выступление, просто гениально.
– Давай на ты, очкарик.
– Пошли, Вентура? Мерсе уже успокоилась.
– Я хочу, чтобы меня познакомили с пианистом.
– С каким пианистом? С Дориа?
– Нет, с этим.
– С этим восковым человечком?
– Да.
– Ну что ж. Как знаешь. Как знаешь. Ночь пошла псу под хвост. Ирене только что не кусается. Жоан с Мерсе сидят, будто жердь проглотили. А ты – ну что ж, как знаешь. Пойдем к столу министра, посидим немного, а?
– Передай ему мой привет.
– Погляди на Делапьера.
Актер шествовал меж столиков сквозь облачка дыма и разгоряченного дыхания под руку с высоким парнем, сутулившимся под гнетом внутреннего недуга.
– Кто это?
– Стрела Амура. Сидел за соседним столом. Делапьер его и заприметил.
– Послушай, этот, что с Имедио, ваш друг?
– Этого парнишку, у которого такой вид, будто ему поставили клизму, зовут Имедио?
– Никакой он не парнишка. Дурной человек. Пусть твой друг поостережется. Он колется и в руки, и в ноги, ему только дай волю, он вытянет у любого все, что есть и чего нет. Я вам говорю потому, что вы хорошие люди, а это самый настоящий стервятник.
– Пойду предупрежу его.