- Почему ты об этом заговорил? - Она вдруг встала с подушки и выпрямилась, глядя на меня холодным взглядом. Медленными движениями, похожими на спокойную, рассчитанную ласку, она разгладила свои аквамариновые брюки на бедрах. Брюки, как я заметил, туго обтягивали их.
- Почему ты его ненавидишь? - не унимался я.
- Он позволял ей делать то, что она делала.
Она принялась расхаживать взад и вперед по ту сторону камина. Я все еще сидел в кресле с тигровой обивкой, но она как будто забыла о моем присутствии. Она сбросила сандалии, и я смотрел, как ее ноги с аквамариновыми ногтями ступают по серо-розовому геометрическому узору большого ковра и по навощенным кирпичам цвета жженой сиены, то возвращаясь к камину, где лежали сброшенные сандалии, то снова удаляясь. Время от времени они замирали в неподвижности, когда она останавливалась, чтобы дотронуться рукой до какой-нибудь скульптуры, или до каменной кладки камина, или до одной из висящих на ней акварелей. Остановившись перед фигурой женщины с закинутой назад головой, она легко провела пальцем по ее напряженной шее. Потом вдруг взглянула на меня.
- И вообще очень может быть, что всякое место на свете ничем не отличается от любого другого, - сказала она.
Я хотел сказать, что если так, то я попусту потратил столько времени, переезжая с места на место. Но в этот момент зазвонил телефон, соединявший конюшню с домом. Положив трубку, она повернулась ко мне и сказала, что приехал Лоуфорд со своим агентом и ей надо идти, чтобы устроить агента в его комнате, а мне велела ждать здесь - они придут сюда выпить по рюмке. Уходя, она добавила:
- Да, я так заболталась, что забыла тебе сказать - из литейной прислали целую партию новых работ Лоуфорда. Они все уже установлены - вон там. - Она показала на другую сторону комнаты, позади кресла, в котором я сидел. - Посмотри их. Они очень хороши.
Она вышла, и я слышал, как захлопнулась наружная дверь. Я стоял в полной тишине посреди этого обширного помещения с особым ощущением любопытства, смешанным с чувством вины, - такое испытываешь, когда оказываешься совершенно один в чужом доме. Можно приоткрыть дверь чулана, заглянуть в ящик комода, прочитать письмо, лежащее на столе, стащить какую-нибудь мелочь: серебряный нож для разрезания бумаги или дешевую пепельницу. Конечно, ничего такого не сделаешь, но возможность этого висит в воздухе, словно аромат духов, и слышишь, как бьется твое сердце. Ты как будто наполовину уверен, что вот сейчас обернешься - и увидишь женщину, невинно-обнаженную, с распущенными волосами и выражением нежности и страсти на лице, которая стоит, предостерегающе приложив палец к губам.
Несколько секунд я стоял так посреди комнаты, на серо-розовых узорах толстого ковра, и слушал, как бьется мое сердце. Это напоминало какой-то непонятный сон, из которого я был бессилен вырваться. Потом мне вдруг вспомнилась послеполуденная полутьма и тишина в доме на Джонквил-стрит - там, в Дагтоне, штат Алабама, когда я возвращался из школы, - послеполуденная тишина, и, может быть, один-единственный луч света, пробившийся под опущенной занавеской на окне, и плящущие в нем пылинки.
Я повернулся к только что привезенным скульптурам. Их было шесть, каждая стояла на прямоугольном черном постаменте, все были отлиты из какого-то серебристого металла с матовой патиной и все изображали одно и то же - две женских руки. К ближайшему постаменту была прикреплена табличка из того же металла, на которой стояло: "БАЛЕТ (СЮИТА)".
Каждую пару рук, почти в натуральную величину, поддерживала в воздухе металлическая двузубая вилка - пара квадратных стержней, немного похожая на камертон и установленная на основании из того же серебристого металла, но с грубой, неполированной поверхностью и более темного цвета, наподобие почерневшего серебра. Вилки были несимметричными - с зубьями разной длины или немного изогнутыми, так что руки казались частью каких-то невидимых тел в неких естественных позах, которые легко можно было себе представить.
И я должен добавить, что руки - не прямолинейно, а тонким намеком - наводили на мысль о любовном балете.
Я долго рассматривал скульптуры. Потом взглянул туда, где черная дверь в белой стене вела в собственно мастерскую скульптора. Я подошел к двери и остановился перед ней. Мне пришло в голову, что там, в мастерской, должна стоять кушетка. Потому что для некоторых из этих поз нужна была кушетка.
После того как мы вчетвером съели "семейный ужин" - не в конюшне, а в доме, - Лоуфорд и его агент снова отправились в конюшню поговорить о делах, а я остался с Розеллой, но ненадолго - ровно на столько времени, чтобы выпить еще чашку кофе. После этого я, сославшись на то, что мне нужно работать, распрощался.
Работать мне и в самом деле было нужно, но прежде всего я ощущал непонятную потребность побыть одному. Сидя за своим столом, но не притрагиваясь к работе, я думал о том, что сказала мне Розелла перед приездом Лоуфорда, помешавшего мне не только ответить, но и, повинуясь какому-то смутному побуждению, дать ей прочитать письмо, которое в ту самую минуту лежало у меня в кармане. Из этого письма ясно следовало, что, по крайней мере для некоторых, одни места на свете могут все же отличаться от других.
"Дорогой Джед, у меня не было ничего нового и ничего такого что не могло бы обождать поэтому я не ответила тебе сразу. Рада что тебе понравился Нашвилл хотя не вижу для этого никаких причин только я хотела бы чтобы он был еще миль на тыщу дальше от Дагтона потому что попасть в Теннесси это для тебя вроде как вернуться назад а этого тебе не надо я же говорила что тебе надо выбраться из Дагтона и не оглядываться. Могу спорить на последний доллар что Нашвилл точь в точь как Монтгомери у нас в Алабаме и там тоже полно всякой надутой дряни которой до тебя нет дела да и тебе до них не должно быть дела. Не задерживайся там потому что и в Дагтоне тебе не место и в Нашвилле тоже. Здесь никаких новостей нет. Мистер Симс хороший человек и мы с ним ладим. Ему время от времени вступает в спину а у меня с зубами давно уже дела плохи. Если ты вздумаешь опять жениться то погоди пока не разделаешься с Нашвиллом насовсем.
Твоя любящая мать Эльвира (миссис Перк) Симс
P.S. Я должно быть тебя всетаки люблю только это не причина чтобы я хотела видеть тебя в Дагтоне. В газете не сказано сколько тебе платят в Нашвилле за то что ты читаешь им лекции про любовь в старые годы. Надо бы не тебе а мне в мои старые годы читать эти лекции или ты сам уже в старики записался, ха-ха? Небось толстый стал, ха-ха? Задницу наел? Одышку заполучил? Нос тебе больше пока не ломали?"
Я перечитал письмо, пытаясь представить себе, как выглядит мать сейчас. Потом опять положил его на стол, в сторонку. Пожалуй, в конечном счете даже хорошо, что я не показал его Розелле.
Глава VII
В начале декабря, после нескольких недель пасмурной погоды с низкими тучами и дождями, насквозь пропитавшими землю, когда день незаметно переходил в сумерки и на окрестных холмах не видно было ни одного яркого пятна, небо вдруг прояснилось, немного подморозило, и миссис Толбот, которая, по ее словам, каждый день дотемна тренировала пару трехлеток, пригласила меня заглянуть к ней вместе с Каррингтонами в воскресенье после обеда.
Последнее время жизнь у меня была какая-то странная. Я чувствовал себя так, как будто почему-то лишился голоса в совете, определяющем судьбу Джеда Тьюксбери, как будто просто сижу и жду перед большой закрытой дверью комнаты, где принимают решение. Но каким должно быть это решение, я не знал. Я мог только, сидя один в огромной бюрократической приемной, ждать той минуты, когда тяжелая деревянная дверь с массивными гравированными бронзовыми украшениями бесшумно распахнется и чей-то голос вызовет меня.
Я часто впадал в апатию. Я подолгу сидел, глядя в окно, за которым голые черные ветки деревьев вырисовывались на фоне серого, как влажная губка, неба, - света от него не хватало даже на то, чтобы эти черные мокрые ветки блестели, - или же тупо смотрел на страницу книги, черные значки на которой, как я вдруг замечал, ничего не означали, или же допоздна валялся одетый на незастланной постели, скрестив руки под головой и разглядывая потолок. Это состояние было не лишено некоторой приятности. Я думал, что вот так, наверное, на смену честолюбию и страстям приходит спокойно-ироничная старость, неся с собой высшую мудрость или полную пустоту. Не раз мне вспоминался постскриптум из письма моей матери: "Небось толстый стал, ха-ха? Задницу наел?"
Но иногда меня неожиданно охватывало беспокойство. В какой-нибудь из моих свободных дней я вдруг обнаруживал, что мне срочно нужна некая книга, и в проливной дождь ехал за ней в университетскую библиотеку, где вступал в бессодержательный, но оживленный разговор с кем-нибудь из малознакомых коллег, с которым сталкивался у стола выдачи книг, а потом под дождем провожал моего спасителя - или жертву - через весь университетский городок, чтобы оттянуть минуту, когда надо будет сесть в машину и отправиться домой. Почти патологическая болтливость была одним из симптомов этого моего состояния. Много раз я был близок к тому, чтобы позвонить Эми Деббит и договориться с ней о встрече - и об оргии для меня лично, - но что-то меня останавливало. Однажды я уже набрал номер и стоял, держа в руке трубку, где звучал ее медлительный хрипловатый голос: "Алло! Алло! Кто это? Кто это?" - жадно вслушиваясь в него, чувствуя начинающуюся эрекцию, не говоря ни слова, но слыша собственное прерывистое дыхание, которое она тоже, наверное, услышала, потому что произнесла самым ласковым тоном: "Ну и пошел в жопу, дорогуша", - и бросила трубку.
Во всяком случае, именно это бесцельное, ожесточенное беспокойство привело меня однажды, в ясный воскресный день, на одну из белых скамеек на краю обширного луга, который простирался позади конюшен миссис Джонс-Толбот. Справа от меня находились два круга для выездки, окруженные обычной белой дощатой изгородью, а впереди и левее, поодаль, посреди зеленеющего по-весеннему луга, - препятствия для стипль-чеза, названия которых я уже знал: глухой барьер, овечий загон, змейка, канава с водой. Вода была проточная, отведенная от протекавшего по лугу ручейка с разбросанными там и сям вдоль него кучками ив. А за всем этим на западе, вдали, возвышались крутые холмы, покрытые голым лесом.
Прямо против меня находился барьер с перекладиной на высоте около метра, на котором миссис Джонс-Толбот тренировала свою трехлетку. За ней критическим глазом следил, стоя спиной ко мне, негр небольшого роста, немного сутулый, с сединой в волосах. На нем были синие джинсы, старые сапоги для поло и красная фланелевая рубашка. Миссис Джонс-Толбот подъехала к нему, слезла с лошади и вступила с ним в какой-то серьезный разговор.
- Это дядюшка Тад, - сказала Розелла, которая в бриджах для верховой езды сидела рядом со мной. - Тренер.
Я кивнул.
- Пойдем посмотрим на остальных, - предложила она.
- А ты больше не будешь ездить? - спросил я, надеясь, что будет, и тогда я мог бы просто сидеть тут один на солнце, глядя и не глядя на людей, занятых своими заботами, которые меня ничуть не касались. Мое беспокойство улеглось, и на смену ему снова пришла апатия.
Розелла сказала, что вчера, помогая тете Ди, подвернула колено, и мы пошли через луг к препятствиям для стипль-чеза, где Мария, ее отец и Лоуфорд по очереди брали барьеры. Там тоже была скамейка, как раз против центрального барьера, но в некотором отдалении, чтобы не отвлекать лошадь перед прыжком. Только что барьер взял мистер Мак-Иннис.
- Посадка у него не ахти какая, - сказала Розелла, - зато упорства хватит на двоих.
- Ты говоришь так, как будто что-то в этом понимаешь, - заметил я.
- И понимаю, - ответила она. - Во всяком случае, кое-что.
- Не в Дагтоне научилась?
- Нет, во Флориде. Батлер - мой тамошний муж - держал лошадей. Он разбогател, когда был уже в годах, но старался наверстать упущенное. Во всех отношениях. - Она помолчала, потом сказала: - Хорошей посадке он так и не научился, но упорства у него тоже хватало. Тут ничего не скажешь.
Она снова замолчала.
- И ты не боялась?
Она бросила на меня долгий пристальный взгляд, не совсем вопросительный.
- Я хочу сказать - когда в первый раз брала барьер?
- Боялась до смерти. Но, понимаешь, я просто сказала себе, что обязана это сделать, пусть даже я убьюсь. Но серьезных падений у меня не было. Только один раз повредила ногу.
И она погрузилась в какие-то свои мысли. Через некоторое время она сказала:
- Знаешь, странно - дошло до того, что мне не терпелось пережить эту секунду, когда действительно страшно, - когда уже поздно, уже нельзя передумать, ты уже в воздухе или вот-вот будешь в воздухе. Это, наверное, вроде наркотика. Мне не терпелось почувствовать этот толчок, и полет, и приземление - и этот страх, он тоже часть всего.
Она смотрела вдаль, на темные холмы, покрытые голым лесом и освещенные ярким солнцем.
- Знаешь, - сказала она, все еще не глядя на меня, - мне иногда это снится - такое чувство. Когда лошадь вся собирается в комок, как кошка, и тебе становится страшно, но тут - р-раз! - и ты взлетаешь в воздух.
Я ничего не сказал. Мы сидели рядом молча, не глядя друг на друга. Потом я услышал ее голос:
- Смотри!
Я посмотрел в ту сторону, где находились все остальные.
- Следующая Мария, - сказала она и добавила: - У нее посадка хорошая. Прекрасная школа.
Мария еще не сдвинулась с места.
- И упорства хватает, - продолжала Розелла. - Знаешь, это будет видно, когда она соберется прыгать. У нее больше упорства, чем у всех остальных. Она всегда боится, но все равно прыгает.
- Откуда ты знаешь?
- По лицу вижу, - ответила Розелла. - Она вдруг стискивает зубы, так что рот становится совсем прямой, а на лице - никакого выражения, оно как маска. - Знаешь, что я думаю?
- Что?
- Я думаю, она как-то умеет выключать все мысли, так что тело само делает все, что надо, и точно так, как надо, и в себя она приходит только тогда, когда лошадь уже перешла на шаг. Вот - смотри, смотри! - И она протянула мне бинокль.
Мария подъезжала к барьеру, а я наблюдал в бинокль за ее лицом, испытывая смутное чувство вины, как будто подсматривал за ней в какой-то интимный момент. Мне вдруг стало ее ужасно жалко, словно она скакала прямо навстречу какой-то опасности и знала, что ее ждет, а я не мог крикнуть, чтобы ее остановить.
И тут это случилось: рот ее стал похож на узкий бесцветный шрам, прорезавший живую плоть, лицо побелело, словно мел, и сделалось как неживое. Подавшись вперед, она точно в нужное мгновение грациозно привстала в стременах, и вот и лошадь, и всадница уже в воздухе.
Я опустил руку с биноклем на колено.
- Видел? - спросила Розелла неожиданно тихим голосом, как заговорщица, словно ждала, что я поделюсь с ней некоей тайной.
- Нет, - ответил я, провожая глазами лошадь и молодую женщину на ней в джинсах, красном свитере с высоким воротом и жестком черном шлеме, вроде каски, для защиты головы, в каких ездят жокеи. Она ехала шагом вдоль дальнего края луга, и ее свитер ярким пятном выделялся на фоне темных холмов, поднимавшихся на западе. Она выглядела какой-то очень одинокой.
Я почувствовал, что Розелла смотрит на меня, и повернулся к ней.
- Ну как, получается у тебя с ней? - спросила она, словно знала, что я обернусь, и только этого и ждала.
- Ты спрашиваешь, как настоящая сваха.
- Ну конечно, - рассмеялась она. - Все мы, женщины, свахи. Раньше говорили, что это женщины просто смыкают свои ряды в войне между полами. Но я могу сказать тебе один секрет: это всего-навсего обыкновенная - как бы сказать? - страсть к подглядыванию, что ли. В прежние времена женщина была до конца своих дней обречена терпеть общество одного и того же старого, усталого, надоевшего мужа - да для многих и сейчас так оно и есть, - но если им удается кого-нибудь свести и устроить свадьбу, то они приходят в такое возбуждение, как будто каждой досталась дырочка в стене и она может видеть, каково там приходится новобрачной.
- У тебя это звучит как-то грязно.
- Ничуть, - ответила она. - Просто у тебя, мой милый, такая чистая и невинная душа, что тебе все кажется грязным. И пойми меня правильно - Лоуфорд Каррингтон, безусловно, не старый и не усталый, и я люблю его до безумия. Но знаешь… В общем, может же женщина иметь…
- Что иметь?
- Бескорыстную заинтересованность, - сказала она торжествующе и усмехнулась с озорным видом. - Так вот, насчет Марии - ты с ней уже целовался?
- Это, моя дорогая, тебя не касается.
Она села прямо и отодвинулась.
- Что, даже не пробовал? - воскликнула она.
- Это тебя не касается.
- Еще как касается! Я тут тружусь не покладая рук, стараясь женить тебя на этой замечательной девушке - и к тому же богатой, и полной еще не растраченной любви, как улей полон меда, - а ты говоришь, что это меня не касается! Какие все мужчины смешные!
- А женщины нет?
Она на секунду задумалась, а потом просияла:
- Ну хорошо, раз уж ты такой упрямый, придется мне зайти с другой стороны. Я начну издалека и застану тебя врасплох. Задам как будто невинный вопрос - она уже рассказывала тебе про свою мать?
- Мне надо бы ответить, что и это не твое дело. Но раз уж ты застала меня врасплох, то могу сказать, что нет.
- Вот и хорошо, - сказала она самодовольно. - Теперь я знаю все, что мне нужно.
- Не понимаю, почему ты считаешь, что должна что-то знать, но почему ты решила, что знаешь?
Она с сияющими глазами повернулась ко мне.
- Вот ты и попался, - сказала она. - Теперь ты пытаешься что-то узнать. Но я сжалюсь над тобой и скажу: теперь я знаю - ты не продвинулся дальше вежливого, пристойного прощального поцелуя. Я знаю - ты даже не пытался ее сколько-нибудь завести, чтобы у нее хоть губы приоткрылись…
Я хотел что-то сказать, но она знаком остановила меня:
- Ты собираешься возразить, но лучше уж молчи. Нет, может быть, ты раз-другой и пытался, но она только отворачивалась, а может быть, склоняла лицо тебе на грудь, а потом, встрепенувшись, отстранялась, как будто ее укололи булавкой.
- Почему, черт возьми, ты думаешь, что что-то знаешь?
- Потому что, глупый, она еще не рассказывала тебе про свою мать.
- Да черт возьми, что там с ее матерью?
- Это она расскажет тебе сама, - ответила она с деланной многозначительностью. - Когда сочтет нужным. Но только… - Она на секунду задумалась. - Только я скажу тебе одну вещь. Когда ты пытался немного поприжать Марию, у тебя самого кровь еще не бурлила. Ты еще не созрел. Потому что одно я знаю наверняка, Джед Тьюксбери…
Она замолчала.
- Да? - спросил я.
- Я подозреваю, что, когда у тебя кровь забурлит, тебя так просто не остановишь. Поэтому пока что хорошо, что этого не случилось. Понимаешь, Мария сейчас думает, что ты такой замечательно чуткий, и деликатный, и глубоко чувствующий, и сильный - нет, не спорь, я знаю, - и она ужасно переживает, собираясь с духом, чтобы рассказать тебе то, что собирается рассказать, а когда она это расскажет, Рубикон будет перейден.