Кажется, так хорошо Сэм не играл никогда.
Кажется, что "Хрустальный башмачок" уходит вместе со всеми: с куклой Шута, с Сэмом, который лучше всех играл его, с Лёликом, сделавшим всех кукол для спектакля.
Я уже нашел в шкафу старую спортивную сумку и притащил в театр. Когда мне отдадут Шута, я спрячу его туда - чтобы Сашок ничего не заметила. А потом подарю - на день рождения.
Если бы людей можно было положить в сумку, я бы упрятал туда Сэма - чтобы он не уехал. Чтобы он всегда был рядом. Перед спектаклем я, как бездомный пес, слоняюсь около его гримерки.
Когда-то я торчал у него все время, пока он готовился к спектаклю, не в силах уйти даже на минуту. А потом он стал меня выпроваживать, когда переодевается.
После того как однажды я вдруг застыл, глядя на него.
Вот только что это был Сэм, который сидел со мной, когда родители уезжали на выездной спектакль, вместо бабушки, которой у меня не было, родной Сэм, который терпеливо учил со мной "жи-ши пиши через "и"", сидя за гримировальным столиком.
И вдруг я увидел, что он совсем другой.
Сэм перехватил мой взгляд - как будто мы фехтовали в спектакле и он отвел мою шпагу ловко куда-то вверх.
Он перехватил мой взгляд, и глаза его стали еще темнее - глаза смотрели удивленно и недоверчиво. Будто кто-то чужой внезапно застал его тут - неодетым.
- Иди-ка ты, Гриня, погуляй, - сказал и легонько развернул меня к двери, чуть подтолкнув, будто опасался, что я не уйду.
- Почему это? Мне ж всегда можно было тут быть, когда ты переодеваешься!
- А теперь нельзя. Незачем. Ну давай, давай - шагай!
С тех пор я всегда дожидаюсь его у гримерки.
И мне одиноко. Ведь Сашка вечно нет - она куда-то уматывает.
Сашок объявила Филиппу войну. Сразу же, как ушел Лёлик.
"Пощады не будет", - так она сказала.
"Филька", - презрительно говорила она, завидев его, и, отворачиваясь, кривила чуть синеватые губы.
Она пачкала его стул краской, подсыпала в клей гвоздей, прятала подальше - чтобы Филипп не нашел - чертежи и наброски художников. На самое страшное - подрезать у марионеток ремешки где-то наверху, в крестовине, она, правда, не решалась.
Иногда Филипп заставал ее в мастерской, и тогда она улепетывала со всех ног.
- Малявка вонючая! - орал он вслед и выбегал из мастерской.
- Прыщ! Фуфло придурочное! Мастер недоделанный! - надрывалась Сашок, отбегая подальше, чтобы он ее не достал.
- Прекратите! - сердился то и дело Олежек, - достали уже. Будешь и дальше так, малыш, - обращался он к Сашку, - запрещу тебе приходить в театр. Поняла, малыш?!
Сашок упрямо сжимала губы. Глаза у нее становились совсем волчьи, и смотрела на Олежека исподлобья.
А на следующий вечер все повторялось по новой. Потому что все-все знали - ни запретить Сашку приходить, ни уволить из театра орущего Филиппа Олежек не может.
- Я устрою ему зашибенскую жизнь, - мстительно цедила Сашок, - он сам захочет уволиться. Вот увидишь - и очень даже скоро!
"Филька-придурок!" - кричала она ему с порога. Если в мастерской не было Мамы Карло кричала, потому что однажды та, услышав это "Филька-придурок", строго сказала Сашку: "Так. Сквернословить будешь дома. У меня - ни-ни!"
Сашок воевала - а Филька все не увольнялся. Тогда она садилась на выкрашенные в черный ступеньки, ведущие от холла с дверями в мастерские на сцену и к гримеркам, и сидела, упрямо наклонив вперед голову, словно хотела ею пробить все на свете стены.
"Ну ты же мне поможешь?" - спрашивала она, и мне тогда казалось, что она чуть не плачет. Но это только казалось - вот еще, стала бы Сашок плакать.
- Дурак, - сердилась она, когда я приносил вместо краски клей, - ничего-то тебе нельзя доверить.
Я понимал, что все это как-то неправильно, но не мог даже себе объяснить почему.
Иногда мне было жалко Филиппа. Но потом я вспоминал, что это из-за него Лёлика отправили на пенсию, и во мне поднималась злость.
А еще я думал, что я трус и слабак и не могу ни на что решиться.
Это Сашок просто знала, что она должна доставать Филиппа, и шла напролом, как маленький бульдозер.
Театр стал непохож на прежний театр.
Он словно превратился в театральный автобус, который катит на выездной спектакль.
Я заходил в мастерские, видел Филиппа и понимал, что зашел, только чтоб увидеть Лёлика, который больше не сидел на своем привычном месте - на высоком стуле, откуда видно и людей за окном, и актеров в холле.
За столом мастеров сидел только Филипп и что-то вытачивал из дерева - и худые лопатки под майкой ходили ходуном, и разноцветный дракон-татуировка на цыплячьем плече шевелил усами. Филипп коротко взглядывал на меня, приподнимал уголок рта, будто хмыкая, дергал бородкой, и сережка в ухе сверкала в свете ламп.
Мне казалось, что в мастерских холоднее, чем обычно.
И похоже было, что начался какой-то странный антракт и никак не закончится.
Что он тянется и тянется - бесконечно.
А должен был уже закончиться - чтобы вернулся Лёлик, чтобы Сэм репетировал новую роль, чтобы наконец-то пропало противное чувство, что все меняется.
Несколько раз я ездил с Сэмом домой к Лёлику.
Он открывал нам дверь и, коротко кивнув, будто и не рад нам, брел в глубину почему-то совсем темной квартиры, в которой жил с Мамой Карло.
- Как придет с работы, помоет, - махал он рукой в сторону грязных чашек и тарелок на столе и отворачивался к окну, из которого была видна река, потоки машин и освещенные орлы с острыми крыльями на башне Киевского вокзала.
Скоро ему дадут место в Доме ветеранов сцены, говорил Лёлик. "Скоро, совсем скоро уже дождусь".
Зачем Дом? Почему Дом - хотелось заорать мне.
А вместо этого я смотрел, как Сэм разговаривает с Лёликом, - как с капризным ребенком.
Он, не стесняясь, брал его морщинистую руку, гладил ее - почти вставал перед ним на колени, увещевая.
- Послушай, ну зачем тебе? Тут же сестра. Тут дом.
- Не хочу никого обременять. Раз не нужен в театре - лучше мне будет в Доме ветеранов. Сестра целыми днями на работе - а там хоть люди.
Мне хотелось крикнуть Лёлику - "ну вспомни, как говорил Ефимович твой - ты сам себя и списываешь!" Но я молчал.
Однажды я попросил его помочь мне сделать куклу - думал, это его порадует. А он только покачал головой: "Нет. Не буду. Всех своих кукол я уже сделал. И хватит".
Сегодня мы ездили с Лёликом в Дом ветеранов сцены.
Пока мы ехали к его дому, я сидел на переднем сиденье рядом с Сэмом и малодушно радовался, что на улицах пробки и можно быть с Сэмом так долго.
- Тебе не жалко, что ты уедешь, а родители останутся тут? - Мне давно хотелось спросить Сэма об этом. Я знал, что они почти не видятся.
Когда-то я случайно услышал, как Сэм говорит Лёлику: "Отец как узнал, сначала кричал. Я до сих пор помню его лицо. Потом сказал - не садись с нами за один стол. Потом велел взять свою тарелку, чашку и вилку с ножом и мыть их самому, "чтобы не перезаразить всех". Потом вообще стал делать вид, что меня нет. А потом я ушел из дома.
Мама? Не хочет расстраивать отца. Я ей в общем-то, наверное, и не нужен. Такой".
Тогда мне казалось, что я подслушал - хотя и не старался - что-то совсем запретное, что мне знать не полагалось. Ведь я никогда не заговаривал об этом - а сам Сэм ничего не рассказывал мне про родителей.
Сэм долго-долго молчал, смотрел куда-то вперед, напряженно, хотя мы не ехали, а стояли на светофоре. Смуглые ладони лежали на руле неподвижно, будто каменные, и только указательный палец чуть заметно отбивал на темно-синей матовой оплетке одному Сэму слышимый ритм.
- У них нет сына - вот так они говорят, - сказал он вдруг. - А вот Лёлик - это другое. Я не знаю, как его теперь тут оставить.
Дом Лёлика казался в ноябрьских ранних сумерках огромным акульим зубом - а на самом-то деле он похож на подкову. Мимо мчались машины, подсвеченные фиолетовым окна отражались в Москве-реке, снег во дворе Лёлика стал темным и скучным. Мы ждали в машине у подъезда, и я и не узнал Лёлика сразу. Он теперь казался совсем маленьким, каким-то высохшим. "Ну, поехали?" - спросил он бесцветным голосом, не пошутил, как было раньше, не улыбнулся Сэму.
И ехать в Дом было теперь совсем по-другому. Улицы казались темнее. Только на стоянке около Дома ветеранов, где Сэм снова оставил свою машину, было светло - от свежевыпавшего снега. Снег хрустел и скрипел под ногами, будто подошвы ступали по конфетным оберткам, сумерки, как и в прошлый раз, пахли сладко и остро - древесным дымом, а фиолетовые дорожки убегали куда-то в лес.
Дом выглядел темным и пустым. Даже Ефимовича не было. "Он в больнице", - сухо бросил Лёлик и исчез за дверью с надписью "Администрация".
- Еще месяцок подождать, - вздохнул он потом, садясь в машину.
- Ну слушай, Лёлик, - сказал Сэм.
- Не начинай, - хмуро сказал Лёлик так, что оставалось только замолчать.
Мы проводили Лёлика до квартиры, и когда спускались по лестнице во двор, я вдруг увидел, что глаза Сэма блестят.
- Ты чего, Сэм?
На сцене Сэм может вдруг заплакать. Как по мановению волшебной палочки. С самого детства я смотрел на то, как вдруг затопляются его глаза, как камнем застывает враз лицо, как прочерчивает дорожку на гриме слеза. И всегда это было чудом, необъяснимым и страшноватым.
"Как это у тебя получается, Сэм?" - спрашивал я.
"А никак, - пожимал он плечами, - получается и все тут".
Но только один раз я видел, как Сэм плакал не на с цене.
Это было уже давно - на него с другом напали на улице, недалеко от театра.
"Он просто взял меня за руку".
Сэм пришел в мастерскую к Маме Карло и Лёлику - в синяках и ссадинах.
Я гордился им - потому что их было трое, а он один. И они убежали первыми. Человека с такими мускулами, как у Сэма, нечего и думать, что победишь, считал я. Сашок восхищенно цокала языком.
А Сэм вдруг уронил голову на руки - чтобы никто не увидел его глаз - и заплакал. Я просто догадался, что он плачет, потому что плечи его судорожно вздрагивали.
Мама Карло невозмутимо макала ватную палочку в пузырек с йодом и рисовала на сэмовых плечах атлета с картинки мелкую сеточку.
А Сашок бегала вокруг него и только спрашивала - ну ты что, Сэм, ну ты что. Ты же победил их, победил же ведь, да?..
- Ты чего, Сэм?
- Сволочь я и трус, - неожиданно зло сказал он. - Просто сволочь.
Он посмотрел на меня - словно я был его ровесником, словно я все-все мог понять.
- Я сам списал себя, когда решил уехать, понимаешь? Ведь тебя провожают намного раньше, чем на деле уезжаешь. Все уже привыкли к тому, что тебя нет и ведут себя так, словно это уже не ты. И сил нет все переиграть - и не получится. И еду я туда, где другие сделали так, что меня не будут называть гомиком или бить в подворотне. Кто-то другой - не я. Поэтому я трус. Но я не знаю, как быть дальше. Просто не знаю. Я и Лёлика не могу бросить вот так. И не уехать не могу. Приказ об увольнении подписан - на мои роли уже ввели других. Завтра придет покупатель - смотреть квартиру. И все.
Он помолчал. "Совсем все. Только уехать останется".
- Они, наверное, вспомнили про него только, если бы все куклы разом сломались, - с досадой вдруг бросил Сэм в морозную тишину.
И и эту секунду мне показалось, что где-то в мире включили свет и сразу стало видно все, что пряталось по темным углам.
Если бы. Все. Куклы. Разом. Сломались…
VI. Живые куклы
"В жизни - как на сцене: если ничего не делать, то ничего и не происходит", - любит повторять Сэм.
- Ты спятил, Гриня, - не поверила сначала Сашок. - Совсем спятил, - повторила, сосредоточенно тыкая пальцем в точку между большим и указательным.
Этот жест у нее появился недавно и бесил меня до невозможности. "Лечение вроде", - поясняла Сашок, как будто тупое тыканье может вылечить сердце.
Мы сидели на железной лестнице в кукольной комнате - Сашок называет лесенку "насестом". За то, что узкая, железная и крутая, а наверху, словно металлическое гнездо, - площадка для бутафории.
Прямо над нашими головами, на полках - яблоки из папье-маше, связки бубликов, которые, если присмотреться, под краской обмотаны бинтами, деревянные колеса от телег и огромные ложки.
А внизу - куклы, перегородки-щиты, завешенные куклами и масками. И можно рассмотреть темечки королей и королев, и затылки в наклеенных паричках, и острые носы с искусно выточенными крыльями - будто живые. У Лёлика всегда получаются совершенно живые куклы.
Мы с Сашком любим забраться наверх и сидеть - как капитаны кукольного корабля - совсем одни среди них.
- Как же они достали! Все! - сердито сказала Сашок, когда мы только что уселись. И передразнила: "У тебя уже есть ма-а-альчик? А кто тебе нра-а-авится?" Так прям и хочется сказать им какую-нибудь гадость, назло.
Я кивнул. И правда, достали некоторые взрослые. "У тебя есть подружка?"
Как будто бы небо упадет на голову, если - нет. Как будто у меня могут вырасти ослиные уши, если - нет.
Даже в театре - и то какая-нибудь тетя Света или там, актриса Винник пристанет: "А какие девочки тебе в школе нравятся?"
Почему они не спрашивают, к примеру, что я читаю?
Я стараюсь сразу смотаться, делаю вид, что мне ужасно некогда. Ненавижу эти глупые разговоры.
- И что ты им говоришь? - спросил я Сашка.
Та дернула плечом.
- Ну, говорю, отвяньте, я в Шекспира влюбилась тут на днях. Они смеются тогда. А другим, что поглупее, говорю - Габанек. Габанек, конечно, их впечатляет больше - иностранец, небось, думают они.
Что бы ты делала без Габанека, Сашок, думал я. Что бы ты делала без толстощекого дракона-марионетки из чешской сказки? Что бы мы с тобой делали без театра?
- Нет, ты точно спятил, - заладила Сашок, услышав про кукол, - сломать всех?
Я и сам, честно говоря, считал, что спятил. Каждый день я думал об этом, перекатывал на языке, словно карамельку, брошенное Сэмом: "если-бы-все-куклы-разом-сломались".
Ведь тогда Олежеку некуда будет деваться, придется просить Лёлика их чинить - только он знает своих кукол так хорошо, что справится с этим быстро.
Тогда им ничего другого не останется, думал я.
А потом приходил в кукольную комнату и брал за узкие ладошки придворных и охотников, разодетых дам и воздушных фей, за бархатные лапы - лис и мышей, смотрел в кукольные глаза - огромные или хитро прищуренные, искусно прорисованные до крапинок вокруг зрачков, и простые, похожие на обычные пуговицы. И не понимал, как я смогу их сломать - пусть даже и ради Лёлика. Как я смогу - даже для того, чтобы он вернулся, чтобы не уходил навсегда в богадельню, - ломать им руки, подрезать ремешки и нитки, а потом смотреть на обвисшие, поломанные ноги в аккуратных башмаках и западающие, полуоткрытые, будто мертвые, глаза?
Кукла ведь живая - если ее не сломать.
- Можно понять, что у куклы внутри, можно научиться ею работать. Но как ты будешь с нею работать - решает она. Сама, - говорил когда-то Лёлик.
- У тебя не выйдет приспособить куклу под себя. Ее можно сломать, но заставить быть такой, какой хочешь ты - нельзя, - повторял Сэм.
Сашок долго сидела, уставившись на кукольные завитые кудри и шляпы с перьями, на лысины и ровные кукольные проборы.
Наверное, думала о том же, о чем и я.
- Фигня какая, - пробормотала потом она и спрыгнула с насеста, расправив руки в фирменном сэмовом жесте: будто раскрывается над землей невидимый и невесомый парашют.
"Ну и пусть, - говорил я сам себе так, чтоб Сашок не услышала и не догадалась. - Ну и пусть.
Тогда я сделаю это сам, один. Для Лёлика я смогу. Всех кукол. Пусть и трудно".
Сашок подошла к тонкошеей кукле Людмиле, тронула трость, расправив темно-зеленое платье, развернув его будто причудливый свиток. И казалось, что Людмила протягивает тебе хрупкую руку.
"Сашок, только никому потом ни слова, что это я - пожалуйста, Сашок!" - вот так я хотел ей сказать.
Сашок обернулась, вздохнула:
- Значит так. Если ты спятил - то и я. Спятила.
И деловито поправила платье Людмиле.
"Ммм", - только и смог промычать я. И она, конечно, не поняла, как я счастлив.
Театр проснулся и ожил.
Мы пропадали в кукольной комнате целыми днями. Мы словно сидели в осажденном неприятелем городе - и нашими бастионами были щиты, увешанные марионетками и петрушками, тростевыми куклами и огромными масками.
- Маски не трогаем, - строго сказала Сашок. - Все равно их меньше всего. Они неважные.
Мы притащили из дома родительские книги с чертежами и схемами - Сашок чертила пальцем по "вот тут и вот тут подрезать".
Иногда мы спорили.
- Да что ты, придурок, - кипятилась Сашок. - Подрезать надо внутри. Тогда точно Филька ничего не починит - а Лёлик сможет.
- Я принесу ножик хороший, у папы есть, - говорила она.
Сэм заглядывал - пойдем в буфет, а мы мотали головой. Потом. Потом. Хотя я и знал, что потом никакого Сэма не будет.
Мы говорили любопытным - мы просто играем.
Мы рассматривали гапиты - кукольные позвоночники - деревянные стержни, запрятанные внутри, под платьем, на которых крепится механика куклы. Я и не знал раньше, что они такие разные. Что бывают гапиты револьверные, гибкие, что там такие хитроумные шарниры. Что ручки гапитов, за которые держит куклу актер, такие же разные, как человеческие руки, - чтобы каждому было удобно работать. Что сухарики бывают просто квадратные, а на некоторых выточена уютная ямка для большого пальца.
Мы разглядывали лески и крючки, трогали шершавые сухарики, чтобы понять, как все крепится.
Куклы подмигивали, выкидывали коленца, наклоняли головы, поводили плечами и всплескивали руками. И тогда я думал, что в самый последний момент все-таки не смогу, не смогу подрезать нитки-жилы ни одной кукле, не смогу сломать то, что сделал Лёлик, пусть даже и чтобы вернуть его.
Сашок тоже ходила понурая. "Я не смогу", - говорила она. И мы молчали. А потом снова рассматривали чертежи и снова, словно на пианино, играли на вагах марионеток. "Если подрезать вот тут и тут, то придется вскрывать голову, чтобы починить. Знаешь, как это сложно?"
Когда я представлял, что придется вскрывать голову - например, моему Шуту, у меня начинали дрожать пальцы и противно холодело в животе. И тогда я про себя говорил ему - ну прости, прости, но ты пойми, как же по-другому?
Но все равно чувствовал себя преступником.
- Нужно провернуть все днем, - размышляла Сашок. - Тогда они еще успеют найти Лёлика и вернуть его в театр. И он еще успеет починить кукол до вечернего спектакля.
Сначала беремся за кукол "Щелкунчика", решили мы. Ведь сегодня вечером играют его. Так вернее - не успеем сломать всех, так сломаем самых важных, без которых придется отменять спектакль. Или вспомнить про Лёлика.
Театр уже не собирался засыпать и замирать. Он вздыхал и, казалось даже, иногда смеялся, и пол в коридоре между гримерками мелко-мелко трясся. Театр гремел железными перилами и шуршал костюмами. Казалось, самый длинный антракт закончился.