Мы шли от мастерских мимо Холодного Кармана, и руки у меня потели - казалось, любой встречный сейчас поймет, что у Сашка в кармане маленький ножик. И еще хозяйственные ножницы, чтобы удобнее было подрезать ремешки.
Я всегда любил подходить к кукольной комнате. А сегодня в первый раз мне было страшно. Я боялся не кукол, а себя - того, что я собирался сделать. И еще больше - что в самый последний момент струшу и не сделаю этого.
Интересно, Сашок думала о том же, когда мы задержались перед дверью кукольной комнаты, а потом распахнули ее?
Казалось, мы вот-вот прыгнем с высоты в огромный сугроб.
В комнате было тихо - так тихо и не бывает в театре, подумал я.
Мы стояли в этой тишине с Сашком, и она сказала тихо: "Вот сейчас, прямо сейчас пойдет дождь - прямо тут, под крышей".
И в тишине вдруг хрустнуло в углу. Сашок вздрогнула.
Потом хрустнуло в другом.
Клац-клик-клац - будто кто-то невидимый колол грецкие орехи под новогодней елкой.
Крак-крик-крххр.
Громче и громче - словно вся комната разом ожила и застучала, захрустела и разломилась, как ореховая скорлупа.
И мне показалось - но только, конечно, показалось - что куклы, все-все: и Шут, и Фея, и Гортензия с Жавоттой, и Щелкунчик, и Оловянный солдатик - чуть заметно нам улыбаются.
- Гриня! - прошептала Сашок. - Гляди-ка!
Она подбежала к Шуту, подняла его руку - и та безжизненно повисла. Не так, как обычно бывает у отдыхающей куклы, упруго пружиня у тела, а так, словно Шут вдруг лишился всех нитей.
Будто бы мы и вправду подрезали ножиком папы Сашка все жилы марионеток и сломали гапиты всем тростевым.
- Вот фиговина, - бормотала Сашок, бегая от мышей к Лошарику, от Людмилы к Золушке.
Сломались! Все! Куклы! Разом! Сломались!
Мы смотрели друг на друга - а потом рассмеялись.
Сашок кудахтала, будто суматошная курица, я смеялся так, что у меня свело живот. Вместе со смехом из нас уходил страх. Мы смеялись от радости, что не пришлось, не пришлось ломать лёликовых кукол.
- Куклы сломались! - орала Сашок, словно ненормальная, и, давясь смехом, бежала по коридору.
- Куклы сломались! - вторил ей я.
- Куклы сломались, - булькнула она в последний раз куда-то в толстый живот актера Тимохина, врезавшись в него у мужских гримерок.
- Что ты кричишь? Что сломалось? - недоуменно спросил Тимохин.
И тогда мы вдруг пришли в себя, опомнились от счастья, и я пробормотал:
- Там. Все-все куклы вдруг сломались, - и кивнул в сторону кукольной комнаты.
- Так не бывает, - сказал Сэм и внимательно, очень внимательно посмотрел на меня.
А я готов был сквозь землю провалиться - я вдруг только сейчас понял, что он может подумать про меня.
Театр забормотал, заговорил, затопал и зашелестел. Он переговаривался на разные голоса, он хлопал дверями, поскрипывал форточками, рычал ступенями и тонко смеялся железными переборами лестниц. Двери в гримерках трещали и хлопали, все словно решили бежать марафон и без конца носились туда-сюда.
- Вот так всегда! - рокотал Поп Гапон и мял бороду в руке. - Паны дерутся, а у холопов чубы трещат!
- Ё-моё! Ё-моё! - возмущенно повторял старенький актер Султанов.
- Ничего, сыграем так, - бодрился Сэм.
- Что? - тонко покрикивал Боякин. - Что? Болванками играть? Где? Где это видано - чтоб болванками?
- Пора на пенсию, - глубокомысленно тянула прокуренным голосом актриса Винник.
А тетя Света просто молча мешала сахар в чашке, так что казалось, ложка сейчас разнесет чашку на кусочки. Только звона было совсем не слышно - так все орали.
- Дурдом! Кранты! Бардак! - трагически вскрикивал папа и бегал в коридор курить. - Только в этом театре такое и может быть! Только в этом! Помяните мое слово! Везде театры как театры, а тут бардак. Бардак!
- Надо отсюда валить! - орал Тимохин. - В приличный театр!
- А тебя туда звали? - прищурилась мама.
- Ну это я так… в принципе, - сразу стушевался Тимохин.
Прибежал Филипп - и казалось, и без того короткие волосы на затылке у него стояли дыбом. Шагнув в кукольную комнату, он метался от одной куклы к другой, разглядывал ваги и ощупывал гапиты.
- Точно. Сломаны, - процедил он сквозь зубы и уставился на Сашка.
- Чего смотришь? Отвали, козлина, - беззлобно огрызнулась она и отвернулась, чтоб не видеть, как он ее гипнотизирует.
Нелепым катерком двигал по коридору Олежек. Он нервно загребал ногами, как ластами. Лицо его было совсем белым, а глаза выцвели еще больше и стали совсем прозрачными.
- Ну что? - кинулся он к Филиппу и схватил его за рукав.
- Что-что, - хмуро отозвался Филипп, - все куклы сломаны. Те, что сегодня заняты в спектакле - тоже.
Все снова загалдели и загудели: "Бардак!", "В этом театре!", "Как играть с болванками?", "Вечно актеры - крайние!"
- Кто это сделал? - взвизгнул Олежек, и сзади было видно, что голова его мелко-мелко трясется.
Стало тихо. Уже никто не кричал. И даже папа затушил сигарету. Даже Поп Гапон стоял тихо-тихо.
И театр притих тоже.
Сэм - я видел - старался изо всех сил не смотреть на меня.
Глаза Олежека метались, словно вот-вот сломаются, как у старой усталой куклы.
А потом остановились на Сашке.
- Ты? - тихо сказал Олежек. - Это ты сделала?
- И прибавил: - Твоим родителям придется все оплатить.
"Это я сделал!" - хотел уже сказать я и даже сделал полшага вперед набрав полную грудь воздуха.
Но не успел.
Потому что Филипп торопливо и громко бросил:
- Ну ладно - это я был. Я сломал.
И все-все уставились на Филиппа: и Сэм, и Олежек, и мама с папой, и Поп Гапон.
А у Сашка даже рот открылся. "Врешь!" - восхищенно прошептала она, а я изо всех сил ткнул ее в бок, чтоб заткнулась.
На Олежека стало страшно смотреть - он то бледнел, то краснел, то становился какого-то невозможного желтого цвета.
- Ты? - беспомощно спросил он Филиппа. - Но зачем? Тебе-то - зачем?
- Я понял, что не справляюсь, Олег Борисович, - вдохновенно заговорил Филипп. - Ну, я и вспылил. Я нервный вообще, Олег Борисович. Папа говорит - псих.
- Папа, - совсем уже тихо отозвался Колокольчиков.
Конечно, и думать было нечего, что Филипп успеет починить к вечернему спектаклю хотя бы половину кукол.
- Лёлик! - просиял Олежек. - Я позвоню ему, он поможет.
- Он не согласится, - быстро сказал Сэм. - Даже если ты хорошо заплатишь.
- Не согласится? - ошарашенно повторил Олежек, и нижняя губа у него затряслась.
- Конечно, - съязвил Тимохин, - даже на пенсию как следует не проводили, Олег Борисович!
Все загалдели.
- Я попробую его уговорить, - Сэм смотрел в глаза Олежеку не отрываясь, - но вряд ли смогу.
Олежек схватил его за рукав.
- Попробуешь? Ты скажи ему, что мы жалеем, ну, что так получилось - без проводов на пенсию.
Сэм мягко отвел его руку.
- Только просто так ничего не получится.
- Просто так? - казалось, Олежек понимает, о чем говорит Сэм, и изо всех сил оттягивает момент, когда придется сказать об этом вслух.
- Да, просто так, - жестко повторил Сэм, - а вот если ты мне дашь приказ о восстановлении в должности мастера Леонида Аркадьевича.
- Приказ… - обреченно вздохнул Олежек.
- Прости, забыл совсем, что ставок-то лишних нет, - огорченно сказал Сэм.
- Ну, найдем, найдем ставочку, малыш! - вскинулся Олежек. - Сэмушка, ты поговоришь с ним?
Попробую, - сурово сказал Сэм и отвернулся. И мы увидели, что глаза его - смеются.
- И передай, что мы все его просим, - подытожил папа. - Просто все!
Театр совершенно точно проснулся. Он будто бы танцевал под никому не слышимый джаз, и хотелось танцевать вместе с ним, прищелкивая пальцами и подпрыгивая.
Мы, конечно, тоже увязались ехать к Лёлику.
- Бежим на метро! - бросил нам Сэм, засовывая в сумку бумагу с приказом о восстановлении Лёлика в должности с крючковатой подписью Олежека. - Так быстрее!
Еще не начало темнеть - и еще, конечно же, есть время, чтобы чинить кукол.
Я дотронулся до колена бронзового летчика в теплом комбинезоне внизу, на "Бауманской", чтобы все получилось и Лёлик насовсем вернулся в театр.
Сэм все время улыбался чему-то внутри себя. Мы с Сашком стояли, прижавшись носами к стеклу вагона, на котором написано "Не прислоняться". Кто-то стер пару букв, и получилось безграмотное "Не писоться" - не для нас написано, конечно же, мы смотрели, как бегут мимо сплетенные провода, превращаясь в диковинных змей, как мерцают одинокие лампы, и старались угадать в бархатной тьме, пахнущей углем, таинственные станции и заброшенные тоннели.
И вдруг я сказал - наверное, надеясь, что Сашок ничего не расслышит в шуме и свисте, с которым поезд проходил тоннель:
- Они называют меня педиком. Потому что я не целуюсь с девчонками.
Она отстранилась, и на стекле растаяла лужица пара, медленно исчезла, словно кто-то сдул ее со стекла. Покосилась на меня, буркнула что-то - мне показалось, что она сказала "разберемся", - и снова прижала лоб к стеклу. А потом приложила к стеклу и руки - словно закрывалась ото всех. И на ладонях ее, наверное, были видны линии - как бесконечные сетчатые дороги…
- Нет, - покачал головой Лёлик, - ушел так ушел.
- Я боялся, что ты не захочешь, - вздохнул Сэм, - они даже приказ сделали - смотри.
И он вытащил из сумки приказ с подписями и печатями.
Но Лёлик все равно качал головой - "нет".
- Нет. Меня выкинули, как сломанную куклу.
- Ну Лёлик! - уже совсем безнадежно проговорил Сэм. - Они все, все до последнего актера просили передать, что просят тебя вернуться. И даже Филипп.
- Не надо было выкидывать, - сурово поджал губы Лёлик, - тогда бы и просить не пришлось.
И вдруг меня прорвало.
Я заговорил - и не мог остановиться.
Про то, как мы сидели с Сашком в кукольной комнате над чертежами, как боялись ломать кукол - и как боялись не ломать.
Как просили у них прощения.
Как стояли на пороге кукольной комнаты, когда вокруг защелкало раскалывающимся орехом.
Как театр потом танцевал джаз - и даже про летчика на "Бауманской", которого я погладил по коленке, на счастье.
Я выговорил все-все - и замолчал.
И тогда Лёлик встал и пошел в прихожую - надевать пальто.
Вечер был похож на день рождения.
Или на Новый год. Или на день рождения и Новый год сразу.
Внутри меня было столько радости, что я боялся взлететь к потолку, как воздушный шар.
Лёлик с Филиппом походили на хирургов: они сосредоточенно склеивали, резали и подтягивали, они вскрывали кукольные головы и чудесным образом снова превращали куски в единое целое, они меняли пружины и заново крепили на гапитах крючки для глаз и рта. А мы с Сашком верными ассистентами стояли рядом - и размешивали клей, и подавали нужные детали.
Сэм сбегал в магазин - "одна нога тут, другая там, надо же снова открыть Конфетный балаганчик!" - и в мастерских снова запахло шоколадом, хрусткими вафлями, орехами и ягодной карамелью вперемешку с древесной стружкой и крахмалом.
Актеры вбегали в мастерскую, хватали готовых кукол и словно в бесконечном прыжке улетали на сцену. А Мама Карло счастливо улыбалась.
Гремела музыка, поднимая тебя до облаков, мерцала искусственными свечами на сцене тряпичная елка, пахло клеем и лаком, конфетами и праздником, Щелкунчик-Сэм превращался в человека, а куклы играли так, словно они и вправду - живые.
И никто из зрителей даже не догадался, что еще днем все они безжизненно висели с закрытыми глазами и мертвыми руками.
И никто из зрителей, наверное, не понял, отчего на поклоне, когда все актеры стояли - уставшие больше обычного и счастливые - Сэм вдруг вытащил на сцену горбоносого старичка в очках и вязаном жилете, который смущенно улыбался и прятал руки за спину, будто ребенок. И отчего все-все актеры окружили его и аплодируют без остановки, так что звук аплодисментов разрастается, взрывается где-то под потолком и падает в зал невидимым конфетти.
Но на всякий случай зрители встали и хлопали-хлопали Лёлику - пока на сцене не погас свет и не закрылся тяжелый бархатный занавес.
VII. Вечные котурны
Иногда самое замечательное - когда спектакль уже закончился и сцена только моя и Сашка. К примеру, если это "Карурман - черный лес". Завтра его снова будут репетировать - нужно же вводить другого актера на роль Сэма.
В маске лесного демона Шурале я Сэма никогда не узнаю и каждый раз пугаюсь: бородавчатого подбородка, серых морщинистых щек и страшного рога во лбу.
- Вводы, вечные вводы, - ворчит Тимохин и кивает на Сэма, - а все из-за тебя, каждый день одна и та же волынка. Мне, может, уже текст роли снится по ночам!
- Да ладно тебе, Серёж, - улыбается Сэм. И Тимохин - нехотя - улыбается в ответ, потому что иначе с Сэмом и не получается.
После спектакля в гримерках кипят чайники, все сходятся из своих гримерок в одну, мама и Сэм достают из ящиков стола пачки чая и чашки - у каждого своя. У кого какая: у Сэма красная в горошек, у Попа Гапона - темно-синяя и такая грязная, что даже на темно-синем виден неотмытый коричневый ободок от кофе. У мамы с папой одинаковые - белые в малахитовую клетку, только у папиной чашки ручка отбитая. Актеры переодеваются, долго снимают перед зеркалом грим, приподняв подбородки, направив лучи круглых лампочек в прищуренные глаза, отчего ресницы кажутся длиннее, и долго пьют чай. Кто-то с тортом, а Сэм наверняка принес из театрального буфета творожные кольца.
Когда надкусываешь воздушную стенку пирожного, кажется, что там только пустота с легким ореховым привкусом, а потом оказывается, что сразу же - чуть сладкий и прохладный, с кислинкой, творожный крем.
Однажды я сбегал в буфет в антракте и, хотя буфетчица Нина Ивановна хотела пустить меня без очереди, честно стоял все пятнадцать минут, пока не прозвучал первый звонок - такая большая была очередь - а потом осторожно, чтоб не уронить, нес по коридорчику под сценой тарелку с горой пирожных. Я поставил ее на столик Сэма, и когда он после спектакля бегал по всему театру, искал того, кто ему подарил творожные кольца, я сидел тихо и не сознавался.
И ни за что, наверное, не сознался бы.
Театр окончательно стал нашим, привычным театром. Лёлик снова царил в мастерских, даже Филипп казался тут как-то кстати. Только в гримерке Сэма что-то изменилось - я не понимал что, но чувствовал, что изменилось. Лишь когда Сашок сказала "учебник голландского", я понял.
На столах все так же лежали тоненькие тетрадочки, которые называются партитура помощей - в них записаны все-все реплики, после которых нужно подержать кукольную руку или подать актеру бутафорскую шпагу. Стояли черные и белые коробки с гримом, пахнущим, словно острый сыр. Только сэмова учебника голландского больше не было на столе. Он всегда лежал под самым зеркалом, и уголки его уже разлохматились, будто непричесанная шевелюра - и когда у Сэма было время, он сидел над раскрытым учебником, обхватив голову руками, закрыв пальцами уши, и чуть заметно шевелил губами. И если присмотреться, видно, как дрожит его горло, и понятно, что он проговаривает внутри себя голландские слова.
Теперь никакого учебника на столе не было - Сэм унес его домой.
* * *
Так вот, после "Карурмана" все уходят в гримерки, а таинственный черный лес на сцене остается неразобранным до завтра. И нам с Сашком можно залезать в огромные поролоновые пни, оплетенные корявыми корнями, и смотреть оттуда, изнутри, на сцену сквозь окошечко в поролоне, забранное сеточкой, чтобы дышать, - и воображать себя актерами. Или карабкаться, как по канату, по огромной поролоновой лиане, или со всего разбегу бросаться на поролоновый задник, увитый сплетенными ветвями.
"Карурман" весь мягкий, весь черно-коричнево-болотный.
- Тричтыри, завалились! - командует Сашок, и мы заваливаемся спиной в уютное поролоновое гнездо, со всех сторон укрытое свисающими с колосников мягкими лианами. И можно снова почувствовать себя маленьким. Когда просто живешь, не раздумывая - такой ты или не такой.
- Слушай, а что в школе-то? - отдышавшись, спрашивает Сашок.
А что в школе? В школе все то же самое.
Только теперь каждый раз, когда я вижу Антона, вспоминаю деда. И то, что когда мы были маленькими, деду ужасно нравился Антон.
"Ты его держись, он хороший мальчик - правильный", - говорил дед. Правильный-неправильный, все у него просто. Или правильный - или нет.
И я еще больше чувствовал, что я какой-то совсем не такой, как нужно. Вот Антон - такой, дед - такой, а я "как-то не удался". Что такое "удался", я так до сих пор и не понимаю, но ясно, что Антон-то точно, по дедову мнению, "удался".
Мы с Сашком тут, на сцене, вообще-то ждем Сэма - чтобы учиться делать стойку на руках. Он делает ее лучше всех, и только его и можно попросить, чтобы научил. Папе вечно некогда - он то бегает курить, то патетически говорит в гримерке про то, что "всюду - бардак!", Тимохин уж очень толстый, Поп Гапон - ленивый, а у Султанова нет никакого терпения и он уже старенький.
- Слушай, - сказала вдруг Сашок, - если взрослые узнают вдруг, что ты голубой - как Сэм. Или если ты вообще оказался не такой, как им хотелось, - они сразу становятся не в себе, будто ты изменился. Но ты-то такой же!
"Дети - это орден для них", - подумал я.
Орден, чтобы все видели. Его можно повесить на грудь, гордиться. Показывать. А такими, как Сэм - не похвалишься. Никто не поймет. И тогда лучше, чтобы таких детей и вовсе не было. Мало кто может гордиться тобой просто так - оттого, что ты хороший человек.
Сэм, кивнув, словно услышал мои мысли, отделился от черного бархата портала, будто бы проявившись на нем. Подошел к нам и тоже сел в поролонное гнездо, скрестив ноги:
- Это от беспомощности. Им кажется - всматриваться в куклу глупо, в человека, чтобы разглядеть не схему, а душу, - трудно. Поэтому они цепляются за то, что привычно и понятно. Мужчина. Женщина. Это проще и не так страшно. Единственное, что видно снаружи, за что им можно зацепиться. Вот они и хватаются за это, как за спасательный круг. Им кажется, что если прыгнуть внутрь человека - они утонут. Жалко их…
"Они боятся прыгнуть внутрь человека и утонуть", - повторяю я про себя.
- Ну что - поехали? - Сэм легко вскакивает на ноги, вот только что сидел по-турецки, а теперь уже стоит. У меня так ни за что в жизни не получится.
- Поехали, - милостиво разрешает Сашок.
И мы с разбегу, чуть не врезаясь в поролоновый задник, прошитый болотно-коричневыми лианами, встаем на руки, как показывал нам Сэм. И ноги взлетают вверх, чуть не опрокидывая тебя, и в первый миг ужасно страшно, что ты не удержишь равновесие, что упадешь куда-то, откуда нет другого пути, кроме как беспомощно упасть на спину, но пятки встречают мягкую стену, и вдруг все хорошо. Теперь нужно только стоять, не позволяя рукам ослабеть раньше времени, и Сэм подойдет и поправит пятки, легко коснется твоих щиколоток, чтоб ты держал ноги вместе.