То свистела стрела возле уха, и еле успевал Черная Борода отвернуть голову от верной, простой и жуткой смерти. То выбегала, пугая верблюда, тряся медным блюдом, на дне которого гремели монеты, девочка с голым животом, и мелко трясся, дрожал, вздрагивал ее круглый голый, цвета коричневого меда, живот в страшном бесконечном танце, - и глаза купцов смотрели только на ее живот, ибо он был страшней и зазывней лица, - а когда, опьяненные, возбужденные, поднимали взоры вверх, кричали в ужасе: вместо лица глядела дикая маска - кожа изрыта червями, складки висят, слюна течет, свисает со щек белыми усами, дыры прошивают кости переносья и надбровные дуги. Лик Веельзевула! Морда льва-людоеда!
И кричал Длинные Космы: "О! А! Что это, люди?!" - а мальчик мой Исса, господин мой, спокойно и твердо отвечал ему:
"Проказа. Не гляди. Не касайся ее. Брось ей кошель. Пусть она проживет часть земного времени, ни в чем не нуждаясь".
И, трясущейся рукою вынув мешок с деньгами из-под халата, Длинные Космы бросал деньги прокаженной, а Исса тем временем заставлял верблюда согнуть ноги, спешивался, делал шаг к несчастной и безбоязненно, радостно прикасался к ней, и улыбался ей.
И, дрожа от страха, глядели купцы, как мой Исса нежно кладет руки на плечи уродке; как, в адском смехе, кажет она ему последние, еще живые, уже мертвые, черные как ночь зубы; как вместе садятся они на лучистый, лучезарный белый песок, в пыль узкой улицы, и как Исса вынимает из-за пазухи свежий хлеб, и горсть лилового изюма, целую сушеную сладкую гроздь, и кусок слезящегося соленого сыра, завернутый в чистую тряпицу, и думали: Господь Царь Всемогущий, откуда у мальчика вся эта еда под плащом?! - и глядели они терпеливо и изумленно, как Исса угощает заразную, вонючую прокаженную хлебом и сыром, и нежно глядит ей в изгрызенное позорной хворью лицо, а потом они едят вместе синий изюм, отщипывая ягоду за ягодой с сухих стеблей впитавшей небо грозди.
Соблазны ждали днем и ночью. Соблазны - дикие звери, что прикидывались ласковыми, домашними, ручными. Бешеная дикая буйволица притворялась дойной коровой, дарящей белую сласть густого молока; кровожадная пантера - нежной кошкой, мяуканье которой исторгает слезы умиленья у старух, проживших жизнь.
И самый большой соблазн ждал путников на берегу великой реки, через которую недавно переправились они на широких плотах, наняв перевозчиков за горсть серебра и один перстень с самаркандским сердоликом, - на берегу древней реки по имени Евфрат, ее же называют скифы - Хора, огнепоклонники - Лему, поклоняющиеся Васудеве - Сарасвати, а узкоглазые народы, живущие между соленой пустыней Гоби и горной цепью Каракорум, верящие в богов пламени, воды, земли, ветра и пещер, - Ханхэ.
И еще тысяча имен у этой реки. И я знаю еще пять тысяч.
И самый первый пророк Земли, тот, в ком воплотился Присносущий впервые, опалив его изнутри красным огнем, знал еще тысячу.
И пришли четверо купцов и мой господин на берег Евфрата.
Спал Вавилон; или делал вид, что спал. Ночью в городе начиналась самая страшная, горько-сладкая на вкус, разгульная жизнь, и оборотная сторона жизни была - смерть, и смерть светилась сквозь ночную тьму тусклым нежнозолотым светом, как бок дорогой золотой монеты из страны за течением Инда, куда направлял стопы и мысли караван.
Ночь обняла их, они разомлели, близкая река издавала шорох и бормотанье, тихую музыку невозвратимого потока. Розовый Тюрбан и Старый Инжир возлегли на каменных ступенях возле статуи богини Иштар; Черная Борода и Длинные Космы легли на животы около самой воды, на песке и мелких, острых, будто битое стекло, искристых камнях. "Здесь песок блестит, как белые ледяные хлопья, летящие с неба, далеко на севере, в стране Гиперборее", - мечтательно, лениво сказал Розовый Тюрбан, песок в ладонях пересыпая. Старый Инжир глядел печально. Думал.
"Помню, как мы еле уносили ноги от стрел гиперборейцев тех. Они летели быстрее их снега", - изронил.
Исса отделился от купцов и ступил в ночную тень. Он был совсем рядом с водой. Вода плакала и шептала Иссе тайны и признанья. Никому больше, только ему могла вода высказать это. Река давно ждала его, и вот дождалась. Мальчик мой сел на корточки перед водой, пригнулся и опустил руки по локоть в теплый, черный, легко серебрящийся ночной поток.
- Река, - сказал он неслышно, - доброй ночи, река. Ты течешь с гор Ковчега. Я омываю руки в тебе.
У него внутри все задрожало. Такое чувство, что он окунал руки не в реку, а ласкал женский живот, женскую грудь; он никогда еще не делал этого в жизни, но уже понимал, как это священно и чисто.
- Почему, - бесслышно спросил он ночь и самого себя, - почему одно и то же деяние перед очами Господа предстает страшным, кровавым насилием - и чистейшей, лебединой любовью? Почему разодрать женщину в подворотне, в переулке, на части, как жареную курицу, насытиться ею и бросить на дорогу, как обглоданную кость, и обнять женщину на брачном ложе, молясь ей и призывая ее к себе, как призывают Святого Духа, Шехину, есть действие одно и то же? Мужчина и женщина, Господи! Для чего Ты сотворил их розными? Не лучше ли стать мужчиной, полюбя мужское и женское? Стать женщиной, озарившись женским и мужским? Две сущности в едином духе! Тело - продолжение духа, как я раньше не понял…
Вода текла сквозь пальцы, утекала. Ночь струилась. Звездный плащ накидывало Иссе на плечи пыльное небо.
И услышал беседу.
Старый Инжир и Розовый Тюрбан мирно уснули на теплых, отдающих дневной жар гранитных ступенях, уходящих в воду, в глубину.
Лежащие на животах близ воды не спали. Они думали, мальчик уснул, раскинулся на камнях, устал, и душа его летит между звезд, - и шептались громко, и низовой ветер нес над водой отчетливый, предательски ясный шепот.
Уши были у Иссы, и он слышал.
- Сколько? Сто? Это много. Очень много! Не верю!
- Я тоже не поверил. Он мне сам показал.
- Показал - еще не дал!
- Он дал мне задаток. Он в моей потайной суме. Под седлом Харата, верблюда.
- Ты скрыл от меня!
- Все говорю сейчас.
- Что нужно?
- Связать его. Заткнуть рот, чтобы не кричал.
- Не жаль его?
- Кто будет жалеть то, что прошло и умерло?
"Это про меня", - холодными губами вышептал сам себе мальчик мой. Острые иглы озноба покатились, как ежи, по влажной спине. Я видел, как деревянно напряглась его шея. Он все еще сидел, окунув руки в воду по локоть. Ноги, согнутые в коленях, затекли. Он не мог встать.
Купцы, двое из четверых, хотели связать его и продать его. Кто на него охотился? Кому он в Вавилоне нужен стал? Ведь его, Иссу, еще никто не знал. И даже первой своей проповеди при народе еще не произнес он охрипшей от волненья глоткой.
Мальчик прислушался. Это было важно - вслушаться в ночь.
- Когда сделаем?
- Сегодня. Сейчас. Должно быть, он уснул на горячих камнях. Вервие я взял. Крепко свяжем запястья и щиколотки. Не шевельнется. Слуга фараона будет доволен.
Мальчик осторожно вынул руки из воды. Ни капли не упало с пальцев в поток, не нарушило тишину.
"Притвориться спящим, - думал он, и сердце буйно колотилось, - или открыться сразу? Встать, раскинуть руки для объятья бедным заблудшим овцам - или покорно дать связать себя, как овцу, несомую на закланье, и пусть унесут, продадут тому неведомому человеку, что возжелал моего тела, моей души, моей жизни? Кто тот человек? Зачем он покупает меня? Да, купцы! Купи-продай! А я их друг. Спутник в тяжелом, далеком пути. Друга - продадут. Спутника - пустят под нож. Любимого - утопят. Единственного - принесут в жертву. Слуга фараона! Увезут в Египет! Мать говорила - наша семья убегала в Египет от злобы царя Ирода, когда царские солдаты убивали всех грудных младенцев в Иудее. Я не помню жаркую землю. Только песок на губах, на зубах. Что, если это не жертва? А просто жадные купцы монетами прельстились?"
Так думал Исса, я знал, и мысль его металась. Он шагнул от воды на гранитную ступень. Стоял в тени, а два купца, задумавшие его предать и продать, - на свету, в голубом холодном свете луны.
Круглолицая луна, хохочущая ночная шлюха, рассыпала по черным углям капли света, разрывала костяными, скелетными пальцами ожерелья, лила густое серебряное молоко из круглых висячих грудей на голодную, жаждущую землю.
Стоял в тени Исса, купцы же поднялись с прибрежных камней и двинулись к Иссе, зная, что он тут, рядом.
Длинные Космы выдернул из кармана халата веревку.
Исса глядел на веревку, глядел неотрывно.
И понял, что веревка эта когда-нибудь порвется.
Закрыл глаза. Увидел.
Поздно останавливать время. Поздно смеяться. Поздно.
Он вышел из тьмы в круг лунного синего света.
- Дорогие мои! Любимые! Так люблю я вас!
Купцы замерли. Длинные Космы накручивал вервие на запястье, наподобие толстого браслета, что носят туарегские женщины. Черная Борода закусил губу до крови.
- Он все слышал…
Длинные Космы бросился. Тело швырнулось вперед само, вне желания и разуменья.
- Руки вяжи!
Черная Борода запрыгнул за спину Иссы. Расставил руки, чтобы схватить Иссу за плечи, за бока и повалить на землю, но облапил лишь воздух.
Длинные Космы сорвал веревочный браслет с бревна запястья. Хотел накинуть веревочную петлю на шею Иссы. Вервие пролетело мимо головы мальчика и, как лягушка, шлепнулось на черно-серебряную воду. Конец веревки Длинные Космы держал крепко. Изругавшись, потянул к себе мокрую веревку.
Веревка врезалась ему в ладони острей ножа. С ужасом глядел Длинные Космы на раненые ладони. Текла черная в лунном свете кровь и тяжелыми каплями звонко падала на кровавый, цвета свежего мяса, гранит.
- О, Иблис! Шайта-а-а-ан…
- Джохар, ты…
Черная Борода пытался обхватить отрока. Напрасный труд. Исса стоял невредимый. Бесполезная, окровавленная веревка валялась под ногами у Длинные Космы. Черная Борода кряхтел, надрываясь, безнадежно стараясь, и страх мелкими морщинами всползал вверх, от подбородка ко лбу, по залитому лунным потом лицу.
Они все поняли тогда, когда Исса, господин мой и Господь мой, залитый лунным голубым молоком, раскинул руки и воскликнул еще раз, ясно и громко:
- Любимые мои! Прощаю вам! Ибо не ведаете вы, что творите!
- Как ты это делаешь?! - заорал Длинные Космы, обернув кровоточащие ладони к Иссе.
И мальчик взял Длинные Космы за руки, взял обе его крючащихся, красных и липких руки в свои руки, поднес к лицу и опустил лицо свое, юное и светлое, прямо в кровавую кашу из лоскутьев живой кожи, разрезанных жил, соленого мяса.
- Не я это делаю. Это делаете вы сами.
В мертвенном лунном свете огляделся Длинные Космы.
Черная Борода бросил обнимать пустой воздух и отчаянно, скаля зубы, озирался по сторонам.
И ничего не увидели они вовне.
- Глядите внутрь себя, - тихо сказал им Исса.
И закрыли они глаза, дрожа, и поглядели внутрь себя.
И там, внутри себя, они увидели горсть жалких монет, и седло, скатившееся со спины убитого кривым ножом верблюда; увидели алчные черные руки и смоляное, жирно блестящее лицо слуги фараона в белом тюрбане из мемфисского тончайшего атласа; увидели свои слезы, свое горе и позор свой; и что-то еще увидел Длинные Космы, потому что сел, бессильно подогнув колени, на кровавый гранит близ воды, и зарыдал, и закричал бессвязно, - а что увидел, никогда никому не сказал.
- Прости нас, - сказал Черная Борода и преклонил колена.
Так пребыли: Длинные Космы сидел и плакал; Черная Борода стоял на коленях; Исса стоял перед ними, руки раскинув.
- Зачем хотели вы продать меня слуге фараона в страну Та-Кемт? - спросил Исса их.
И выдавил из нищего горла Длинные Космы, с ужасом глядя Иссе в лицо, выпачканное, как в темном вине, в его крови:
- Подкрался. Улещал. Говорил, знает, кто ты. Его господину, фараону, пророчица Айя сказала - ты пойдешь через град Вавилон. Ночь предсказала, висячие сады назвала, каменную лестницу, где мы сейчас. Слуга без труда нас нашел. Четверо, и пятый!
- Зачем я фараону? Я - жертва?
- Ты! - Горло Длинные Космы захлестнуло петлей рыданья. - Ты - царь! Он бы сам поклонялся тебе!
- Царей не связывают. Царей не покупают!
- Ты умеешь то, что не умеют смертные! Мы сами это видели! И не раз! Ты не простой мальчик! Ты…
- Я не колдун. Не маг. Не посвященный мистерий. Я не волхвую. Не заклинаю. Не знаю заговоров и причитаний. Я знаю большее.
- Прости нас, если можешь, - прохрипел Черная Борода. Он был похож сейчас на разбойника. На разбойника на коленях перед судией.
Мальчик мой присел на корточки перед ними, чтобы стать одного роста с ними, распростертыми ниже его. Засмеялся хорошо и легко, будто сто колокольчиков зазвенели.
- Луна высоко, - так сказал. - Скоро рассвет. Слуга фараона нас не дождется. Я же не павлин, чтобы меня изжарить! Хвост павлиний изумрудный не обдерете! Не порубите мясо ножами! Не испечете в золе костра. Но я проголодался! Как думаете, друзья, не изловить ли нам рыбы? Вот, есть у нас снасть.
И, смеясь, взял в руки окровавленную веревку, валявшуюся мертвой змеей у ног Длинные Космы.
И лишь луна в огромной ночи древнего града видела, как залилось кровью стыда худое, похожее на кинжал, с впалыми щеками, с лохмами, висящими до плеч, как грязные корабельные канаты, лицо купца, познавшего вкус соблазна, предательства, разоблаченья и прощенья.
ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. СОН О ЛИДИИ
Тряска, тряска. Когда трясет, страшно охота спать.
И не хочешь - уснешь.
Парень, шофер, меня в кабину посадил. Теперь я ехал как барин. Не как бревно в кузове катался. А на кожаном сиденьице сидел. В тепле. Бензином слегка воняло; ну да ладно, все можно перетерпеть ради тепла.
Шофер мой сперва ехал весело, свистел сквозь зубы, на- мурлыкивал песенки всякие, ну там разные молодежные, я слов их не знал, - а потом завел-заблажил, и голос забился в стекла кабины:
Ах, мне ехать далеко!
Ах, мне ехать далеко-о-о-о…
Мерзнут ноги, подвело живо-о-о-от!
Я тебя забыл легко,
Так тебя забыл легко -
Долго птичка в клетке не живет!
Вдохнул. Раздул ребра. Заорал во всю мочь:
Ты любимая моя!
Ты любимайа моя-а-а!
Ты любимая моя была когда-то-о-о-о!
А теперь один вот я,
А теперь! Один вот! Я!
И колеса - от рассвета - до заката-а-а-а!
- Ну что ж ты так орешь-то, сынок, - сказал я, и заткнул уши пальцами, и засмеялся, а он меня не слышал, все вопил свое, развеселое, отчаянное:
Мне дорога дорога!
Мне дорога дорога!
Еду-еду-еду день и но-о-о-очь!
А кругом снега, снега,
Распроклятые снега -
Эй, тоска, поди, шалава, прочь!
Повернул ко мне рожу. Подмигнул.
И я ему подмигнул ответно.
- Давай! Подтягивай! - крикнул он, и я подпевал ему, на ходу ловя слова, играя болью, как золотой чайной ложкой в стакане с горячим чаем:
Ты любимая моя!
Ты любимая моя!
Для меня всегда ты догола раздета-а-а-а!
А теперь один вот я,
Да, один волчара я,
И колеса - от заката до рассвета-а-а-а!
Шофер умолк внезапно, и в тишине, в тряской кабине я один смущенно проорал, а потом робко проговорил, заплетаясь, спотыкаясь:
А теперь один вот я!
Да… один волчара… я…
- Ты, чалдон, - парень холодным безжалостным прищуром вонзался вперед, в серое летящее лентие дороги, - ты вот знаешь, что такое любовь? Наша хорошая, правильная жизнь-то, вся, куда ни копни, мужская. Мужицкая. Бабы только портят все. Как с бабой свяжешься - так с горем не развяжешься. А? Как думаешь? Не слышу?
Я молчал. Грузовик подбрасывало, тогда зубы мои лязгали друг о дружку. Я не знал, что ответить шоферу. Обе мои жены уж были на том свете, и что они о любви нашей могли сказать мне с небес? Да и любил ли их я? Да и их ли? Да и любил ли?
Я, Василий, может, никого и не любил еще.
Я, Исса, люблю всех.
- Чо улыбаешься? Ну чо, чо молчишь?.. Больно-о-о-о-ой…
Машину трясло и колыхало, вертело и качало; она вся гремела и звенела непрочными железными сочлененьями, и под этот стук и грюк я стал потихоньку засыпать, задремывать.
И во сне я увидел Лиду.
Не беленькую очаровашку-органистку Лидочку Яновскую; нет, мою покойную жену.
Лида стояла надо мной, горбилась, в руках у нее свисала до полу меховая безрукавка. Вот, вздыхала Лида, обирая с меха нитки, тебе новую безрукавочку пошила, ту-то бабочка всю поела, а зимы год от года холоднее, а ты, Васька, лентяй, окна не заклеиваешь, и глупо это. И почему ты чай без лимона пьешь, так ругалась Лида-покойница, я ж тебе велела всегда зимой с лимоном пить, ведь это ж витамин, в крови-то их зимой никаких нет!
"Нет, да, нет", - соглашался я с ней, вдыхая забытый запах от ее одежд: платье ее пахло полынью, серые валяные тапочки - душицей, а седой пучок - отчего-то манной кашей. А кружевной воротничок на коричневом платье, похожем на старую школьную форму, пах гиацинтом, это Лида всегда душилась гиацинтовыми духами, я вспомнил.
"Райка тебе изменяла, а я тебе всегда верна была. Ты должен это ценить", - проворчала Лида и стала втискивать мои безвольные, сонные руки в дырки меховой жилетки. Напялила. Одернула. Полюбовалась. "И что тебе не нравится?
Все хмуришься да хмуришься. Что на меня зыркаешь, как волк несытый? Я ж для тебя стараюсь. Всегда старалась".
И тут я открыл рот и сказал:
"Лида, ты прости. Лида, я другую полюбил".
Лида отступила от меня на шаг.
"Господи! Зачем ты мне-то это говоришь! Ну люби себе и люби!"
Я видел во сне, как сложились в куриную попку, чтобы не расплыться в позорном плаче, ее тонкие, как ветхие нитки, старые губы.
"Лида, да брось. Ты послушай. Ты не плачь! Не надо. Это… как тебе сказать… ну… и тебя я тоже люблю! И буду любить!"
Я глядел на пожелтевшее кружево старомодного чопорного воротничка. На дрожащую кожу висячего, как бульдожьи брылы, подбородка. На седые, тщательно причесанные волосы за серыми старыми ушами.
"Лида, погоди… Лидусик! Ты для меня всегда молодая будешь! Всегда! Я ту девочку полюбил… ну как тебе сказать… ты не поймешь".
"Куда уж мне!"
Она уже ревела вовсю. Слезы лились непрерывно, изобильно, светло.
"Та девочка… она музыкант. Она сыграла мне… не смейся!.. не реви!.. ну!.. прошу тебя… сыграла мне - меня! Тебя! Всю жизнь нашу! И даже… даже… даже - смерть… твою… и мою… и ее самое…"
Губы Лиды сложились в серую надменную подкову. Глаза тлели тусклым, бессильным гневом.
"Что ты врешь все! И не стыдно! Старый бес! Старый до молодого охоч!"
Я трясся весь. Горел. Горело тело. Пылал лоб. Выпрыгивало из-под ребер сердце. Или это машина тряслась на ледяных ухабах?
"Лида, родная… Лида, послушай! Ведь вот я тебя вижу, ты же ко мне пришла, значит, ты живая! Ты живешь там, куда и я уйду! Значит, все едино! И нет разлуки! А любовь - она же… Лидочка… как птичка! Ее же нельзя… в клетке…"
"А я с тобой, Васька, значит, всю жизнь в клетке и прожила".