Дом - Иван Зорин 14 стр.


− Ну да, купюры, векселя. Удобно! За дубину-то видно, кто держится, а так - счастливое неведение. - Он сердито фыркнул - И весь прогресс! А другого мы не достойны.

− И как ты с такими мыслями служишь?

Антип преобразился, грозно надвинувшись, превратился в батюшку Никодима, в его взгляде засквозила семинария:

− А вот так!

Нестор со смехом отпрянул. Но, поддерживая беседу, он думал о своём. В последнее время его всё чаще посещали призраки: вот идёт Ираклий Голубень, одной рукой держит трубку, а другой, будто Христос, изгоняющий торгующих из храма, вырывает книги в мягком переплёте: "Поберегите свою бедную голову! − говорит он с присущим ему при жизни артистизмом и, переворачивая обложкой с фотографией автора, иронично кривится: − А что ты сделал для искусства?", за ним, как за дымящимся паровозом, бредут Дементий Рябохлыст и Викентий Хлебокляч, горячо споря на ходу: "Это я впал в детство? А бизнесом заниматься − разве не диагноз?", а замыкает процессию Изольда, которая, прихрамывая, тащит на верёвке слепого Савелия Тяхта.

− Ты не прозрел? − удивляется Нестор.

− А разве зрячие счастливее? − кривится Савелий Тяхт, и Нестор видит, как за ним вприпрыжку бежит маленький зелёный человечек.

С годами безумие Нестора прогрессировало. "Важно не как жить, а зачем", − всё чаще повторял он про себя, обходя дом, и косился на жильцов, которые, улыбаясь домоуправу, не догадывались о том, что для того, чтобы дышать, должны иметь в его глазах оправдание своей жизни. Нестор всё измерял общественной пользой, приносимой на алтарь его вселенной, в которой можно было воспитывать детей, как Саша Чирина или Изольда, писать картину, как Ираклий Голубень, или лечить, как Марат Стельба, но он не терпел пустого прожигания жизни, относясь к ней серьёзнее того, чем она заслуживает, считал себя вправе давить паразитирующих на ней, как делал это, расхаживая по квартирам с морилкой, выводя клопов. Отрезать неудачников, тех, кто не вписывался в его систему ценностей, и тем самым улучшить породу − в этом состоял его бесхитростный план благоустройства дома, ради которого он работал как каторжный, отдаваясь ему с той же самозабвенностью, с какой играл в детстве у Тяхта оловянными солдатиками. Его лицо с возрастом сделалось жёстким и властным, приобретя те обезображивающие черты, которыми награждает постоянное осознание собственного превосходства, тщательно скрываемое под маской любезности. Но в последнее время в связи с появлением призраков, которые и за гробом были так же несчастны, как при жизни, он стал сомневаться в своих действиях. С этим Нестор и пришёл к батюшке Никодиму, как на исповедь. Он открыл, было, рот, но вместо этого откланялся. А в его снах снова и снова взбирался на парапет Михаил Михолап, ставший Борисом Барабашем, сходил с ума известный писатель, умирал Еремей Гордюжа, - они навечно поселились в его памяти и проживали в ней всё новые и новые жизни. А были ли они? Может, их выдумали? А дом? Для кого из них он был домом? Или его тоже выдумали? Опять вспомнив стихотворение Ираклия Голубень, Нестор подумал, что и Бог знает правду о тех, кто жил когда-то, только потому, что он её выдумывает. Но и в домовых книгах пережитое воскресает из небытия с каждым прочтением, будто заново сотворённое. Перебирая ушедших, безразличных друг к другу, как курицы, которых наблюдал во дворе детского дома, Нестор думал, что зло не может вернуться добром, что они не смешиваются, как масло и вода, а встав по ту сторону добра и зла, уподобляешься Богу. И, как цербер, охранял свою маленькую вселенную, на которую нацелилась чудовищная пустота, расстилавшаяся за каналом. Он ждал от неё напастей и бед. И не ошибся. Вслед за землетрясением и эпидемией неусидчивости гигантская пустыня наслала ураганный ветер. Уже год, ровно в полночь, он налетал из-за канала, как разбойник, страшный, буйный, валя с ног, забивал лёгкие, будто свинцом, не давая дышать. Штурмуя восьмивратную крепость, ветер выл, как бешеный, в трубах, сёк кирпич дождями, снегом, песком, с рёвом перекатывая их по крыше, будто сошедшая с гор лавина. Он гудел в проводах, разгонял тучи, и жильцам, слушавшим, как черневшая ночь раздувает эоловы мехи, казалось, будто она давит на дрожавшие окна тяжестью Млечного Пути. Сорвавшись с цепи, нот и борей свирепствовали до утра, переворачивая машины, очищали от них двор, как от осенней листвы, липли к железным дверям, со скрежетом грызя замки, едва не сдували в канал каменных львов. Ветер стихал так же неожиданно, как и поднимался, оставляя скособоченные, перевёрнутые урны, покосившийся забор, который приводили в порядок дворники, и кристально чистый воздух. Чтобы ночью передвигаться по всему дому, прорубив стены, соединили подъезды внутренними переходами, проложили лестницы в подвалы с магазинами и кафе. К полуночи дом захлопывался, как теремок, сторожа, задраивая щели, как на подводной лодке, пугали, будто ветер настолько сильный, что унесёт без следа, но проверить это никто не решался. Восьмой казнью египетской ветер нёс кузнечиков, швырял в окна муравьёв, которые, расползаясь, в самых неожиданных местах устраивали муравейники, поднимая в воздух дождевых червей, вместе с землёй опускал в водосточные трубы, спасаясь от него, на чердаке завелись слепые жуки, которые, расплодившись, лезли за шиворот среди бела дня. "У дятла на что голова крепкая, и то спятил", − показывали пальцем дети, когда он бешено долбил клювом кирпичную стену, выковыривая насекомых. Ночами дом напоминал островок в море, он погружался в страх, и тогда казалось, что его окружает бесконечная, пугающая, беспредельная, дикая, страшная мгла, в которой утонул весь мир. Против бури не действовали ни молитвы батюшки Никодима, ни заклятья Саши Чирина, вспомнившей свои цыганские корни и дувшей на воду, шепча: "Офга меза, кугу бара", − на языке, которого сама не понимала. Оказался бессилен и Нестор со своим предвидением. Издеваясь над ним, ветер выл и выл, протяжно и надрывно, точно чего-то ожесточённо требуя или прося. В этот год редко справляли новоселье - точно насытившийся обжора, дом старел вместе с жильцами, дети которых наследовали, как обветренные губы, обветшалые квартиры.

− Ветер, ветер, на всём белом свете, − повторял за матерью Артамон Кульчий, раскрыв на одеяле букварь. - А почему?

Виолетта пожала плечами:

− Природа бунтует.

− Наверное, он ищет друга, а от него все запираются, вот и злится.

Артамон простудился, уже месяц над ним колдовали врачи, и он лежал в постели, пил от жара горькую микстуру, а от кашля - круглые сладкие таблетки, которые, прежде чем проглотить, катал за щекой, но не помогало ни то, ни другое. Ночами ему делалось хуже, худенькое тело колотил озноб.

− Ветер уймётся, если найдёт себе друга, − повторял он в бреду низким грудным голосом. - Пустите меня к нему!

Зубы у него лихорадочно стучали, мать, отвернувшись, плакала в платок, а Архип, поправляя подушку, трогал воспалённый лоб:

− Конечно, конечно, вот поправишься…

Версия Артамона, одушевлявшая природу, настолько расходилась с общепринятой, относящей её буйство на волю случая, что её приняли за детскую выдумку. Но ночной ветер по-прежнему являлся незваным гостем, и в пятницу на Страстной неделе, когда мать молила Богородицу о спасении своего сына, Артамон сел на кровати, глядя бессмысленно блестевшими глазами:

− Почему вы не верите? Или вы трусы? Чем жить среди вас, лучше умереть.

Он впал в беспамятство. Пригласили Нестора, который поспешил к крестнику, бросив все дела. Домоуправ стоял у его постели, слушая бессвязные восклицания, и не мог понять, зачем Артамон тянул все эти годы, а не утонул в купели, выскользнув из рук о. Мануила. Есть ли во всём этом смысл? Если есть, значит, ребёнок выживет. А если нет, то зачем ему дальнейшая жизнь? Забыв обиду, Архип позвал батюшку Никодима, который, взяв Артамона за руку, собрался его причастить. Но ребёнок продолжал свои безумные речи:

− Да-да, вы все трусы! - чревовещал он недетским голосом. - Ни на что не способные трусы!

Архип стал одеваться.

− Куда?! − бросилась ему на шею жена. − Мне что, одного мало?

− А может, нужно принести жертву?

Он топтался в прихожей, и Нестор видел, что ему открылась правда, как Ираклию Голубень, уведшему за собой бациллы неусидчивости и ответившему, наконец, на свой вопрос об искусстве, которое - всегда жертва.

− Какая чушь! - рассердился о. Мануил, к которому батюшка Никодим пришёл за советом. - Жертва нужна нравственная, и ты это лучше меня знаешь.

− А вдруг в ребёнке говорит искупитель?

− Бесовское искушение! Отчитывать его не пробовал?

А когда батюшка Никодим застучал по коридору тяжёлыми ботинками, то ещё долго слышал:

− Уж тысяча лет, как крестились, а язычество до сих пор соблазняет!

Эта безумная ночь, казалось, никогда не кончится, а на другой день Артамон Кульчий неожиданно пошёл на поправку, врачи успокоили, что кризис миновал, и его жизнь вне опасности. А в полночь не пришёл ветер. Все высыпали во двор, на радостях обнимались, и никто не хватился о. Мануила, никто не увидел, как после ухода батюшки Никодима он достал из шкафа пронафталиненную рясу, будто собирался на службу, нацепил поверх неё золочёный крест, и, помолившись своей странной молитвой, вышел из парадного, растворившись в ночи, едва одолев три щербатые ступеньки. Никто не увидел этого. Кроме Нестора. И, записывая этот период в истории дома как эпоху ветров, он, единственный, знал, что, упав ничком в грязь, о. Мануил ждал, когда ураган сметёт с лица земли это угрюмое восьмиподъездное здание с крысиными норами квартир, когда сдует в бездну вселенские подпоры, чтобы рухнувшие небеса раздавили весь этот подлый, безжалостный мир, в котором могут жить только мертворождённые. Знал Нестор и то, что хотя дом и выстоял, великий хаос, как прежде, бросает из-за канала свою тень, грозя его уничтожить.

Читать Марат Стельба давно бросил. В детстве любая книга кажется интересной, думал он, потому что автор старше, и, читая, говоришь со взрослым. А читать в моём возрасте - всё равно что говорить с сопляком. Чего от него ждать? Какой мудрости? Я, пожалуй, и сам его научу. Теперь Марат Стельба читал жизнь, будто скучную, надоевшую книгу, от которой очки слезали на нос, потому что в ней было известно всё наперёд: завтра будет лить дождь или светить солнце, в зависимости от этого прохожие за окном поднимут воротники или, наоборот, их опустят, птицы будут кружить высоко в небе или сидеть на провисших проводах, и будет день, после которого обязательно наступит ночь. Через тридцать таких дней он будет на месяц старее, а через год, если не умрёт, купит новый численник.

Чужим словам Марат Стельба больше не верил, а своё сдержал. Раз в численнике давали советы, как сделать предложение юной особе, чтобы получить согласие. И, воспользовавшись им, Марат Стельба женился. Так он обрёл вторую молодость. "Сведёт в могилу", − каркали ровесницы, встречая его под руку с женой, которая годилась ему во внучки. А за глаза смеялись, называя "дедусей". "Жить лучше с молодыми, − огрызался он, дефилируя по двору, как павлин, − со старыми хорошо умирать". Ночами молодая его будила, заставляя исполнять супружеский долг, и он звал её "будисткой", чувствуя себя помолодевшим на сотни лет. А, просыпаясь, думал, какой он старый, и она, читая его мысли, зажимала рот ладонью: "В постели нет возраста". И жизнь Марата Стельбы закрутилась вокруг неё, как мотылёк вокруг лампы. Ночью он занимался любовью, а днём при воспоминании об этом кровь бегала у него в жилах, как новый жилец, осматривающий дом. Марат Стельба думал, что стал на старости позором семьи, но Авессалом вместо того, чтобы испытывать за него стыд, зачастил в гости. Постепенно сползая со стула, он вёл бесконечные разговоры, сравнивая поколения, уверял, что в истории нет иерархии, в культуре нет классики, а вся лестница выстроена в прошлое от балды.

− Хочешь, докажу? - горячился он, встречая равнодушное молчание.

− Докажи, − лениво бросал Марат Стельба, точно хворост в огонь, думая, что ещё недавно отдал бы всё за такой спор.

- Разве домоуправ - лучший в доме? Разве достойнейший? А в домовых книгах останутся Савелий Тяхт и Нестор. То-то и оно! - Авессалом победно вскидывал голову, задирал к потолку палец, а под конец, уже съехав со стула, признавался, косясь на юную мачеху: − Трудно быть молодым.

И Марату Стельбе, увидевшему вдруг его одиночество, взглянувшему другими глазами на его показную ершистость, за которой пряталась неизбывная тоска, сделалось его жаль.

Осень выдалась поздняя, повсюду: на кустах, на траве, в прозрачном от синевы воздухе, - как лески, блестели длинные летучие паутинки, а бабье лето Марата Стельбы оказалось коротким. Мужчина ищет, где лучше, женщина - с кем. И Марат опять был одинок, как нос на лице. Но был этому рад - жена ушла к Авессалому.

Вместе вспоминать - всё равно, что заниматься любовью: общие воспоминания как общие дети. Но Марату их было не с кем разделить. Он пережил почти всех ровесников, а у оставшихся лежал мёртвым грузом в мобильном - номером, по которому никогда не позвонят; молодые, которых он встречал в беседке, его не понимали, и ему оставалось спорить с собой. По численнику он жить давно перестал, оторвав у последнего обложку, больше не ходил в лавку к чернявому продавцу. Все вечера Марат проводил у телевизора, который не включал. Глядя на тёмный экран, безошибочно угадывал, что вещают сейчас в ток-шоу говорящие головы, переключая в уме каналы, точно щёлкал дистанционным пультом, слышал слова, которые произносят герои бесконечных сериалов, легко представляя по ним изображение, сюжет и развязку, вглядываясь в хищные лица "звёзд" с улыбками вместо масок, думал, что слава даётся не просто так, что проснуться знаменитым можно, лишь заснув знаменитым, вспоминал Ираклия Голубень, вычисляя на сколько лет уже пережил его, сбивался, начиная с новой силой, как воробей по кустам, прыгать по телеканалам. За спиной Марат Стельба оставлял годы, а впереди нёс одиночество, и однажды, готовя обед, долго резал лук, от которого в тарелку текли слёзы, мелко крошил укроп, добавлял в салат майонез и красный перец, а потом сел за стол, повесив на спинку стула цветастый фартук. "Эх, Авессалом, Авессалом… − вздохнул он, вытирая салфеткой покрасневшие глаза. - Разве легко быть стариком?" Он уже взял ложку и тут увидел всё со стороны: не было ни лука, ни салата, ни жены, ушедшей к Авессалому, а был суп, в котором, упав головой, он умер с открытыми глазами.

Вернувшись с его похорон, Нестор старательно вычеркнул Марата Стельбу из списка проживающих в доме, а заодно, чтобы приукрасить образ старейшего жильца, заставшего ещё прежнего домоуправа, вымарал из домовых книг те места, где он представал в неприглядном свете: историю со сватовством к сёстрам-близняшкам, которое могли бы объяснить старческой похотливостью, убрал его приверженность численнику, вызывающую подозрение в прогрессирующем слабоумии. Подчищая и затушёвывая сомнительные эпизоды его биографии, Нестор действовал из лучших побуждений, подчёркивая роль Марата Стельбы во время лихорадки неусидчивости, высоко оценивая его психоаналитические сеансы, один из которых, с Архипом, попал в собрание исповедей о. Мануила, но, в конце концов, запутался настолько, что уже и сам не знал, каким на самом деле был человек, проживший с ним рядом столько лет и только что им похороненный. Грызя карандаш, Нестор долго ломал голову, как разрешить эту задачу, пока не пришёл к выводу, что главное не то, каким чудаковатым стариком был в последние годы Марат Стельба, не то, каким он остался у него в памяти, а то, каким предстанет потомкам, когда воскреснет из домовых книг. В это же время его неудержимо потянуло на могилу Изольды, где он не был со дня похорон, после которых испытал лишь мстительную радость, бросившись в грязной обуви на материнскую постель, чтобы, осквернив её, унизить покойную. Стоя у могильной ограды, Нестор глядел на холодный камень с датами, ничего не говорившими об отношениях четверых, лежавших под ним, вспоминал, как мать несправедливо прогоняла его в детстве, лишив тепла, и лишь теперь понял, что ревновал её и к Дементию Рябохлысту, и к Викентию Хлебоклячу, и даже к Савелию Тяхту, осознав вдруг, что ненавидел её за то, что слишком сильно любил. Вернувшись, он долго не мог прийти в себя, испытывая неведомые ему до той поры угрызения, избавляясь от которых, с головой погрузился в работу, полагая, что благодетельствует своей маленькой вселенной. Но теперь так думала одна часть его личности, а другая, чувствуя всеобщую разобщённость, настойчиво шептала, что его усилия напрасны, что всё идёт своим ходом, независящим от его власти, а он, превратившись в неудачливого мечтателя, как Савелий Тяхт, находит утешение в своих вымыслах. Заглушая этот голос, Нестор брался за возникавшие в доме дела, а вскоре ему, как домоуправу, посыпались жалобы на Молчаливую. Блуждая в лабиринтах своего безумия, она просачивалась в квартиры, как стадо коз, мекала на своём непонятном языке, оставляя повсюду изгрызенные, обслюнявленные нити, по которым её было легко найти. Но её никто не искал. И от этого она делалась всё печальнее. Не зная, чем помочь, Нестор откладывал с ней встречу, пока однажды, когда он полотенцем вытирал тарелки, она не явилась сама. На Молчаливую было жалко смотреть. Она вытянулась, похудела, став похожей на умершего Исаака, у неё даже выступил кадык, который елозил по горлу вверх-вниз, когда она бормотала свои загадочные слова. "Мяюле, мяюле…" − повторяла она, теребя пряжу, которую, как паутину, набрасывала на Нестора. "Да, это любовь", − понял он, почувствовав к ней прилив нежного сострадания, и вдруг представил её беспросветное будущее, увидел целиком её злополучную судьбу, выброшенную, как сухая ветка, и тогда вообразил, как душит её полотенцем, как из кармана ему под ноги катится шерстяной клубок. Слушая её, он проклинал своё бессилие, свой дар, позволяющий предвидеть то, что нельзя исправить, а, проводив Молчаливую, припал ухом к двери, дождался, пока она сядет в лифт, и, не выпуская из рук полотенца, хищной птицей метнулся следом.

Назад Дальше