Дом - Иван Зорин 15 стр.


Вернувшись, он долго думал, что знает в доме всё, кроме себя, что каждый для себя - чёрный ящик, а собственное "я" для человека как затылок, потом глядел на домовые книги, грудившиеся на столе, и ему казалось, что их написал кто-то другой, а он просто собрал разрозненные листы, как дом из кубиков, который строил ребёнком, что их населяют такие же вымышленные, как Баба-Яга и Змей Горыныч, люди, несуразные и неправдоподобные, как Фрол Покотило-Копотилов и Пахом Свинипрыщ. В книгах жили чужие страсти, надежды, мечты, нерешительность Савелия Тяхта, дарившего Саре Кац кухонные ножи, романы Ираклия Голубень, которыми он объяснялся в любви Саше Чирина и в которых был отцом её сына, бесконечно долгая, мучительная казнь, которую выбрал для себя Гордюжа, ужас известного писателя из сотой квартиры, которого в отместку за бесчисленные измены разыграла жена. Перевязав крест-накрест, Нестор завернул домовые книги в полотенце, и, взяв подмышку, вышел на лестничную клетку.

На первом этаже он встретил сына Саши Чирина.

− А ведь ты не Прохор, − смерил его телячьими глазами.

− А кто?

− Лука.

− Евангелист?

Не отвечая, Нестор на мгновенье сомкнул глаза, и перед ним вдруг с необыкновенной ясностью открылась вся бездна его безумия. Схватившись за перила, он едва удержался на ногах, потом сунул свёрток Прохору и, спустившись в чулан с картиной Ираклия Голубень, которая переселяла в бесплодную пустыню, раздёрнул скрывавшую её занавеску.

История от Прохора-Луки Чирина-Голубень

Вместе с книгами Прохор принял от Нестора имя и должность домоуправа. Став Лукой, он посерьёзнел, изменив привычке всё делать на бегу, засел дома, изучая записки своего предшественника. "История-"нестория"!" − водил он пальцем по строкам длинной в жизни, слагавшие всеобщую историю дома. И постепенно вошёл во вкус, рисуя в воображении картины, которые имели неясное отношение к прошлому, не бросавшие тень на настоящее. Времена не стыкуются, как рельсы, не идут по порядку, не летят вереницей птиц, не наследуют друг другу. Выливаясь в эпохи, они существуют - каждое по себе. В них живут и умирают. Одинокими и забытыми. Так думал Лука, листая домовые книги, как на иголку, наткнувшись на историю одной смерти, случившейся при Несторе. Время необратимо, с прошлым ничего не поделать, и всё же пока Лука читал, страницы тяжелели под его пальцами. Медленно переворачивая их, Лука узнавал, что раньше Елизар Аркадьевич распахивал по утрам тяжёлую оконную занавеску, но уже полгода как сломал ногу, и с кровати не встаёт. В комнате темно - дети заходят редко, разве переменить "судно" или перевернуть, чтобы не было пролежней.

"Деда, не умирай, - слышит он тогда, - уже скоро…"

И Елизар Аркадьевич понимает, что речь идёт о квартире. Семья давно стоит в очереди на бесплатное жильё, и его существование учтено в толстых домовых книгах. А недавно приходил домоуправ со змеиной головкой и клятвенно обещал своё содействие.

Елизар Аркадьевич моргает, у него наворачиваются слёзы.

Целыми днями он лежит посреди свалявшегося, бугристого белья, пропахших потом простыней и влажных от мазей марлевых бинтов. Его кормят с ложки, раз в неделю обтирают мокрой губкой, и от его постели исходит запах, который он не чувствует. Это запах старости. А, кажется, совсем недавно Елизар Аркадьевич был умён, красив и ещё не видел жизнь во всей гнетущей простоте. "Мне всё равно, с какой женщиной засыпать, - оглаживал он ладонью курчавую бородку, - но не всё равно, с какой книгой".

Елизар Коновой был звездой факультета, сокурсники смотрели на него снизу вверх, а профессора прочили большое будущее. И не ошиблись. После университета он получил кафедру, основал школу, и его имя замелькало в научных журналах. К этому времени он женился на своей аспирантке, а, когда родились дети, получил квартиру. Студенты боготворили Конового. Он рассказывал про Сократа, сняв галстук, гонял в футбол и запросто приглашал к себе домой. А потом ученики разлетелись, - теперь он встречал в журналах их фамилии, а свою нет, - дети выросли, и Елизар Аркадьевич вышел на пенсию.

А вскоре похоронил жену.

"Если бы вместо Веры… - таращится он в темноте. - И пользы было бы больше…" Елизар Аркадьевич поставил детей на ноги, справил им свадьбы, но всё равно чувствует вину. Сын вскоре развёлся, а дочь бросил муж. И они снова вернулись к отцу. С тех пор в квартире идёт грызня: дочь ругается с внуками, а сын злится, что ему некуда привести женщину, и от этого пьёт. Все разговоры - только о разъезде. Поначалу Елизар Аркадьевич пытался было воскресить прежнюю любовь. Он всю жизнь верил в слова, и ему казалось, что отношения наладятся, стоит только усадить всех за стол. Но дети отворачивались, внукам было некогда, а слова были важны только для него.

"Ничего не поправишь, - кусает губы Елизар Аркадьевич, - ровным счётом…"

И мир представляется ему огромным комом, который он катит по мокрому снегу: вначале легко, но снегу налипает всё больше, и, наконец, шар замирает - его не сдвинуть и на мизинец.

По средам приходит врач, живущий в доме немолодой человек, который, однако, пожав руку, представился Маратом, перевернув Елизара Аркадьевича, делает укол, а он затылком чувствует, как все с отвращением косятся на его жёлтое, ссохшееся тело. Отойдя в угол, врач долго шепчется с домашними. А какой секрет - кости у стариков срастаются плохо, и Елизар Аркадьевич знает, что не поднимется. К тому же, его парализовало. Перед уходом врач поправляет подушку, облокотившись о которую, рекомендует ему самостоятельно есть, а Елизар Аркадьевич силится улыбнуться.

Но улыбка выходит кривая.

В начале болезни он ещё брался за книги. Надев очки, перелистывал знакомые с юности страницы, но теперь они представлялись пустыми и лживыми. Они повествовали о чём-то незначительном, постороннем, не имевшем ни малейшего отношения ни к его жизни, ни к его смерти.

"Всё не так…" - раздражённо ворчал он и с ожесточением бросал книги на пол.

Но время умирало медленно, чего только не передумаешь бессонными ночами.

"Что если смерть, как и жизнь, у каждого своя? - глядел он в потолок. - Что если только мне видится всё мелким и ничтожным?"

Елизару Аркадьевичу холодно. Он не может поправить съехавшее набок одеяло, а звать домашних не решается. На часах двенадцать. Полночь или полдень? В темноте не разобрать, а слипшиеся стрелки предательски молчат. Только с восьми до одиннадцати Елизар Аркадьевич не боится разбудить домашних - раньше колокольчиком, теперь негромкими стонами. Утро тогда или вечер, не важно - с восьми до одиннадцати не спят. Вся его жизнь соткана из мелких ориентиров, по которым он движется на ощупь, как слепой. Бывает, сквозь занавеску бьёт одинокий, как луна, уличный фонарь. Что это не луна, можно определить, выждав час, - пятно по стене не ползёт. Фонарь - это знак, что впереди бесконечно долгая ночь, и Елизар Аркадьевич ненавидит его жёлтое, застывшее лицо, которое, бледнея, издевательски усмехается.

Этажом выше, в квартире вдовы, схоронившей в одной могиле своих мужей, чьи фамилии он вечно путал, идёт ремонт, и это примета дня. "Зачем она обустраивается?" - слушает Елизар Аркадьевич стук молотка. Старики как инопланетяне: мир уже не принадлежит им, они созерцают его со стороны и всё меньше понимают. Зачем с ним обращаются, как с ребёнком? Он знает, что пережил свой срок. "Ничего, скоро развяжутся…" Но в глубине ему обидно, он думает, что жизнь несправедлива, и готов, как в детстве, грызть ногти.

За стенкой включили телевизор. Ссохшейся гортанью Елизар Аркадьевич издаёт подобие стона. Никто не приходит. Он пробует ещё раз. И сам боится своей смелости. Опять никого. Кому нужны его ввалившиеся глазницы, которые без сожаления прикроют пятаками? Остаётся смириться. И, пока жив, приспособиться. Только как приспособиться к тому, к чему приспособиться нельзя?

На кухне опять ругаются. Елизар Аркадьевич невольно прислушивается, голоса делаются злее, однако слов не разобрать. Почему он умирает вот так? Елизар Аркадьевич морщит лоб, и его не покидает чувство, что жизнь прошла сама по себе, без всякого его участия.

Зажмурившись, Елизар Аркадьевич возвращается в детство, когда вот так же заставлял сверкать пятна на обратной стороне век, и вот так же был не в силах разгадать их причудливую мозаику. Во сне он теперь часто видит отца, у которого сидит на плечах, как мальчик-с-пальчик - у гиганта. Отец прикидывается слепым, и Елизар со смехом указывает ему дорогу. Они выходят на просторный двор, где мать уже приготовила завтрак: в окружении горячих ватрушек пыхтит самовар. "Ну, богатырь, слезай!" - улыбается отец, подставляя ногой стул. "Расти, Елизарушка", - умиляется мать, глядя, как он, не доставая до земли, болтает ногами. И вот Елизар Аркадьевич уже сам, притворяясь слепым, таскает на плечах сына. "Мы все, точно карлики, сидим на закорках у жизни, - думает сквозь сон Елизар Аркадьевич. - Всем правит её слепая воля…" И ему чудится, что ещё немного, и он разгадает её тайную цель. А, просыпаясь, видит затемнённое окно, стены с чередующимися, точно брошенными в гроб, цветами на обоях, и в первое мгновенье не понимает, что жив.

Зачем он здесь? За что страдает?

Только теперь Елизар Аркадьевич понял Сократа, скрасившего последние часы философской беседой. Понял, как старик старика. Он и сам бы сейчас болтал без умолку. Или молчал, если было бы с кем.

Раз к Елизару Аркадьевичу явился гость. Он был так чёрен, что в темноте отбрасывал тень, у него была змеиная головка на тонкой шее и телячьи глаза. На улице шёл дождь, и с плаща у него капало. "Наследит…" - испугался Елизар Аркадьевич, посмотрев в угол. Раньше там стоял платяной шкаф, но, заболев, Елизар Аркадьевич видел, как зеркало удваивает его страдания, и шкаф убрали.

- Ничего, подотрут… - прочитал его мысли гость. И вдруг расхохотался: - А ты, значит, детей боишься?

Елизар Аркадьевич опустил глаза.

- Что за жизнь! - сел на постель незнакомец. - Детьми боимся взрослых, взрослыми - детей!

Прижав пальцем ноздрю, он громко высморкался, растерев каблуком.

- И всё-то делается по инерции: у человека впереди - бездна, мгла, он одной ногой в могиле, а продолжает думать о ничтожных вещах.

И Елизар Аркадьевич вдруг поразился своей привязанности к жизни. Зачем его заставляют жить? Зачем сам себя заставляет? Он по привычке открыл рот с давно непослушным языком, но, к удивлению, заговорил:

- Может, дети будут счастливее…

- Брось, - осадил гость, - разве дело в квартире?

И Елизар Аркадьевич опять подумал, что всё в жизни устроено неправильно.

- Идёт своим чередом, - прошептал он, будто про себя. - Отцы и дети, из жизни в жизнь… Но зачем разум? Животные не осознают ни этого круговорота, ни своего места в нём, а конец тот же.

Елизар Аркадьевич махнул рукой, которая странным образом слушалась.

- И страшно это понимание - зачем Творец допустил его? Разве Он не ведает Своего зла?

Человек в чёрном залез пальцем в рот, точно выковыривал из зубов мясо.

- Бог абсолютно добр, и Сын Его не видел зла, потому что его может видеть только тот, кто его причиняет, - он достал застрявшее мясо. - Только дьявол.

- А человек? - затаил дыхание Елизар Аркадьевич.

- Помилуйте, - всплеснул руками гость, - дьявола без человека не существует! Как и Бога. Это два глаза: один замечает пороки, другой - добродетели. Только под старость-то человек кривеет - на тот глаз, который за жизнь предпочёл.

Незнакомец поднялся.

- Впрочем, мы заболтались, ты готов?

Елизар Аркадьевич кивнул. И тут вспомнил про квартиру. От ужаса его глаза расширились, он привстал на постели, заикаясь об отсрочке.

Комната была пуста, он таращился в темноте, а за окном лил дождь.

После него останется несколько забытых книг, равнодушные дети, которые пытаются приспособиться к тому, к чему приспособиться невозможно, и внуки, которые будут его вспоминать, только выпрашивая на экзаменах трояки: "Профессор Коновой - наш дед".

Боль съедает Елизара Аркадьевича - у стариков не болят только ногти и волосы. Но он дотерпит. Дети переселятся в новую квартиру, а он отправится к Вере, расскажет, как ему без неё было плохо, и, быть может, всплакнув, она пожалеет его. Елизар Аркадьевич представляет, как она будет гладить мягкой ладонью его седые волосы, прося прощенье за то, что так рано оставила его.

Последняя страница в домовой книге, повествующая о смерти Елизара Аркадьевича, была уже настолько тяжёлой, что Лука с трудом перевернул ее, незаметно прихватив следующую, и чтобы сгладить тягостное впечатление, не останавливаясь, стал читать дальше. Она содержала сухую, как отчёт, запись, не содержащую имен, точно эта история должна была держаться в секрете.

В доме живут две семьи. У четы на седьмом этаже трое детей: старшая девочка и мальчики-близнецы, - супруги на шестом растят дочь. Обе пары приблизительно одного возраста. Однажды на седьмом этаже жена жарила рыбу и вдруг обнаружила, что кончилась соль. Это имело важные последствия. Она спустилась за солью к соседям, муж в это время там был один, и в результате рыба сгорела, а она забеременела. Когда дело вскрылось, женщина заявила, что не может жить без своего любовника, и переехала в его квартиру. Своего мужа она не спрашивала, а любовник не возражал. Однако возмутилась жена любовника. "Убирайся! - закричала она изменившему ей мужу. - И забирай дочь, я теперь её видеть не могу!" Любовники переехали в пустовавшую квартиру на третьем этаже, которую сняли у Кац, и, пока оформлялись разводы, женщина родила. Таким образом, дети перераспределились: теперь любовники на третьем этаже растили двоих детей, на седьмом этаже мужчина один воспитывал троих, а этажом ниже женщина коротала дни в одиночестве. Как-то она предложила соседу жениться на ней.

- Трудно без хозяйки, - сказала она, заглядывая в глаза.

- Мне помогает дочь, - отказал он, умолчав, что повзрослевший ребёнок перестал улыбаться, несмотря на все его старания.

С тех пор бывшие супруги жили врозь, но через несколько лет все четверо снова породнились: дочь, которую мать выгнала вместе с мужем, вышла замуж за одного из близнецов с седьмого этажа…

Кто были эти люди? Как знать? Перелистывая домовые книги, в которых умирали Елизар Аркадьевич и жильцы его поколения, Лука с тайным наслаждением думал: уничтожь эти записи, и они умрут во второй раз - уже навсегда. А пока они жили в домовых книгах, искажённые двумя зеркалами − памятью летописца и воображением читателя, − существовали в неверном сочетании букв, связанные с миром этой последней нитью. Посчитав, что для первого дня прочитал довольно, Лука спрятал домовую книгу в несгораемый шкаф.

Яков Кац, сын Исаака, который до поры ничего не знал об отце, потому что его приёмная мать, Саша Чирина, умела держать рот на замке, был зачат в любви, и не имел дара прорицателя. Он рос тихим, послушным, и в школе его дразнили "затюканным". Яков Кац терпеливо сносил издевательства, радуясь своей хромоте - из жалости его не били. После неудачного опыта по воспитанию родного сына Саша Чирина теперь отдавала предпочтение прянику перед кнутом. Вспоминая восхищение, с каким Савелий Тяхт рассказывал о Матвее Кожакаре, она решила сделать из Якова математика, наняла учителей, готовивших в университет, на цыпочках подкрадывалась к двери в его комнату и, заглянув в щель, запирала губы пальцем: "Занимается…" Грызя заусенцы, Яков Кац щёлкал задачи, как орехи, но Савелий Тяхт и из могилы продолжал заражать странными болезнями − вместе с математикой ему передалась боязнь одиночества. Едва он оставался один, как ему делалось дурно: руки холодели, его охватывала паника, ему казалось, что он умирает, а его никто не спасёт. Он умирал бесчисленно, так что, когда пришла смерть, не удивился, прошептав: "Бывало и страшнее". Встречаясь на лестнице с Молчаливой, вцепившейся в своё одиночество, он опускал глаза, стыдясь представить, что эта женщина с растрёпанными, как у Бабы-яги, волосами и шерстяной нитью в зубах, - его мать. Обедал Яков в школьном буфете булками с марципаном, а на ужин Саша Чирина готовила ему неизменную гречку с молоком, загоняла в постель, и, когда он капризничал, не собираясь спать, рассказывала одну и ту же историю:

"Много лет назад, ещё до того, как родился математик Матвей Кожакарь, под дубом, с которого позже упадёт твой дед, устраивали ярмарку, привозя душистый эспарцетовый мёд в сотах, маленькую, мохнатую обезьянку, метавшуюся по ветвям, пока шла торговля, и разные другие диковинки. Там же располагался точильщик ножей со щетиной такой грубой, что её можно было использовать вместо точильного бруска. Лицо он имел чёрное, и рядом с ним даже прокопчённые истопники из котельной белели, как снег.

− Людвиг Циммерманович Фер, − представлялся он, составляя с плеча на землю точильный круг.

− Вы, что же, из немцев? - косились на его раздвоенный, как копыто, подбородок.

− Из немцев, из немцев… − зевал он в волосатый кулак. - Из поволжских.

Сунув визитку, на которой значилось "Лю. Ци. Фер", он поглаживал небритые, как наждак, щёки, так что вокруг удивлялись, как он не оцарапается. Люцифер умел кусать себя за локти, не сгибаясь, чесать пятки и жонглировать в воздухе сразу пятью ножами, сверкавшими на солнце, как рыбья чешуя. Заточенные им ножи больше не тупились, были такими острыми, что прорезали не только скатерть, но и стол, в который входили, как в масло, так что ими постоянно кровавили себе пальцы, взяв даже за рукоять.

После работы сатана, надув щёки, ходил по двору, как по музею, ко всему присматривался, но ничего не трогал. "Будущее зыбко, прошлое размыто, - бормотал он, давая пустой кошелёк, в котором вдруг оказывалось куриное яйцо. - Один затевает игру, где оказывается пешкой, другой ставит спектакль в театре теней". Когда один нищий, безногий и горбатый, попытался разбить яйцо, оттуда внезапно вылупилась карлица с огромным, перевешивающим тело бюстом и стала похотливо таращиться. "Встань и иди!" - проворковала она, маня калеку ручкой, но тот лишь пялился на неё, как баран на новые ворота. "Рабы привычек, - сокрушённо вздохнула карлица, и улыбка её сделалась пресной, как маца, - привык глазами совокупляться". Увечный застыл, как пришпиленный. Карлица приблизилась на локоть и заорала, как иерихонская труба: "Хватит дармоедничать, работать пора!" Ног у нищего так и не выросло, зато, когда его от испуга хватила кондрашка, у души появились крылья.

Назад Дальше