В демократизации церкви я вижу попытку возрождения, возвращения христианства к его незамутненным, первоначальным истокам. У нас эта демократизация происходит силой обстоятельств, ибо все, что не демос, находится у нас и в других социалистических странах за пределами церкви и враждебно ей. Современный Ватикан и его нынешний глава (как и последние его предшественники) активно и убежденно выступают за интересы народа - против аристократии и плутократии. В конечном итоге это должно, как я понимаю, привести человечество к тому социализму, которому найдено удачное, радующее сердце название: социализм с человеческим лицом. В таком социалистическом обществе церковь будет не только отделена от государства, но и будет благословлять деятельность этого государства и даже руководить им, руководить не из министерских кресел и не с депутатских скамей, а - с амвона. То есть будет воспитывать христиан. И если не всех воспитает христианами, то все-таки повлияет на моральное состояние общества, даже на образ жизни, поведение атеистов. Ибо христианство вдохновляет на доброе даже безбожников, пока эти безбожники сознательно противопоставляют <себя> христианству, пытаются состязаться с ним. Я знал немало людей, высоконравственных, идеально-чистых, называвших себя атеистами, но живших по законам христианства. "Можем быть хорошими и без Христа и без Бога", - как бы говорили они. И жили по-божьи. Таких идеалистов-безбожников теперь уже нет. Они жили отраженным светом христианства. Теперешнее же общество наше если еще не стало, то постепенно превращается в скотоподобное. И никаких идеалов даже на бумаге. Да, и на бумаге, в книге, в статье не часто встретишь. Попробуй возгласи, напиши в наше время где-нибудь: "Мир хижинам, война дворцам!" Еще до цензора бдительный редактор скажет тебе:
- Ну, зачем это? Нужно ли это? Вычеркнемте давайте лучше…
70
Двадцатого июля, "под Казанскую", стоял за всенощной в Князь-Владимирском соборе. Такого множества молящихся, такой плотной толпы, когда почти нет возможности опуститься на колени, я давно не видел. И так много молодых! Уже не по пальцам сосчитать, а, пожалуй, десятки - и главным образом не девушки (хотя и девушек много), а молодые люди, юноши, как на подбор красивые, интеллигентные…
Откуда эта радость? Как и когда начался этот поворот русской молодежи к Богу? Ведь было время, долгие годы, когда увидеть в церкви молящегося, а не глазеющего, не глумящегося, не богохульствующего юношу было в редкость чрезвычайную…
Тут я не могу не вспомнить и не назвать имени Александра Исаевича Солженицына. Это он - великий гражданин России ударил в набат, он первый, кто осмелился поднять голос не только против чудовищных жестокостей режима, но и в защиту воры. Я уже говорил, что на страницах его книги впервые в истории советской литературы появилась фигура верующего, которого автор не высмеивает, не уничижает, а которому явно сочувствует. Я говорю о баптисте Алешке. Это из его записной книжечки автор выписал не какую-нибудь иную, а именно вот эту цитату:
"Только бы не пострадал кто из вас как убийца, или как вор, или как посягающий на чужое. А если как христианин, то не стыдись, но прославляй Бога за такую участь".
Думаю, что и сам Александр Исаевич прославляет Бога за выпавшую на его долю радость - и больше всего, конечно, за то, что именно его избрал Господь - прийти и разбудить почти потухающее, почти заглохшее религиозное самосознание нашего народа. Не один он, конечно, трудился на этой ниве. Тут и о. Павел Флоренский, и преосвященный Лука, и другие названные и неназванные, но их голоса доходили прежде всего и главным образом лишь до тех, кто уже был приобщен к церкви, кто мог слышать этих пастырей, внимая их проповеди с амвона. Солженицын же шумно и бесстрашно ворвался в широкий русский (и не только русский, но и в украинский, и еврейский, и грузинский, и армянский, и белорусский) мир, явился верующим и неверующим и сказал:
- Без Бога жить нельзя!
И сейчас уже пишут о нем, - и у нас, в самиздатовской литературе, и еще больше за рубежом, но пишут почти исключительно как о борце за права человека, меньше, но все-таки много о его художественных произведениях, и совсем неизвестны мне исследования, посвященные Солженицыну-вероискателю, Солженицыну-миссионеру и Солженицыну - борцу за очищение церкви нашей. Рано или поздно такие исследования не могут не появиться. Когда-нибудь кто-нибудь проведет опрос верующих, поинтересуется: что привело этих людей к Богу? Уверен, что немалый процент опрошенных, пришедших (или вернувшихся) к православию в шестидесятые - семидесятые годы, сошлется на А. И. Солженицына.
Уже один его маленький рассказ, или очерк, или "сценка с натуры" - "Светлая заутреня в Переделкине", - давал столько пищи для размышлений; так ярко, живо, пластично и такими, что называется, скупыми средствами изображаются там и комсомолистые хулиганы с гитарами и с прилипшими к губам сигаретками, и их визгливые подружки, и жалко теснящиеся православные с потухающими на ветру свечками, и крестный ход, с напряжением, с трудом продирающийся сквозь это быдло; клонящийся в сторону фонарь, сбившийся в кучу причт и за ними - ни одного православного, а только эти - с гитарами и потушенными, заплеванными сигаретами. А перед ними - за крестом и хоругвями - девушки, поющие в церковном хоре! Сверстницы этих, намазанных, подвыпивших, пропахших табаком!..
Могут сказать: передвижническая картина. Передвижничество наоборот. Нет, ничего общего с передвижниками в этом полотне (написанном средствами передвижническими, без треугольников и кружочков), ничего перовского или репинского в этой сцене нет. У тех лишь глумление, поношение, издевательство, здесь - бездуховному противопоставляется духовное, светлое, святое…
Вспомнился почему-то предзакатный час в Комарове, в тамошнем Доме творчества. Поужинав, сижу в саду, читаю газету. Из столовой выходит М. Л. Слонимский, направляется к моей скамье:
- Разрешите, Алексей Иванович? У нас тут загорелся спор. Вы, наверное, читали "Крестный ход в Переделкине". Некоторые приписывают этот памфлет перу Солженицына. У многих имеются весьма основательные сомнения. Арбитром избрали вас.
Я сказал:
- Не понимаю, кому могло прийти в голову усомниться. Да, конечно, это Солженицын. Было бы чудом, если бы в одно время в России жил еще один писатель такой же мощи, как Солженицын…
Религиозность Солженицына пугала, а временами и отталкивала от него некоторых либеральных интеллигентов того же поколения, что и Слонимский, моего поколения. Да и интеллигенцию, выросшую на традициях передвижников, на традициях Белинского и Писарева, Горького и Стасова, устраивало в диссиденте Солженицыне все: борьба его с цензурой, и борьба за другие права человека, и антисталинизм, и антифашизм вообще, но только не борьба за свободу совести… Только не вера в Бога. Может ли быть, чтобы образованный человек, живущий в век НТР, офицер Советской Армии, член Союза советских писателей, и вдруг сочувственно изображает какой-то поповский, мракобесный, вылезший из глубины веков крестный ход!
Мне жаль этих людей. Среди них нет и не может быть ни одной крупной личности. Либеральствующая российская интеллигенция, безбожная, безвольная, исторически обанкротившаяся, позволившая случиться тому, что случилось, - она, эта интеллигенция, уходит в небытие. Но, к счастью, у нас есть и другая интеллигенция - всегда была, так называемая потомственная, и молодая, пополняющаяся главным образом из рядов крестьянства. Да, немалая часть и этой, послереволюционной интеллигенции, особенно ее старшее поколение, выросшее на казенном материализме, атеистическое по своей природе, ничем не лучше "интеллигенции интеллигентной", - и те и другие не могут признать в Солженицыне своего духовного вождя. И все-таки…
Все-таки времена Солженицына войдут в историю русской культуры с не меньшим правом и основаниями, чем вошли в эту историю времена Пушкина, времена Герцена, времена Белинского и Некрасова.
Влияние гонимого, загнанного в Рязань, ведущего полуподпольное существование Солженицына сказывалось и сказывается по сей день часто незаметно для глаза, иногда как бы отраженным светом - и на литературе нашей, и на других видах общественной жизни.
Не родись на нашей земле Солженицын, вряд ли возникла бы у меня мысль писать эти заметки. И не появились бы многие художественные произведения, статьи, памфлеты, стихи и песни, не засверкали бы и не прошумели многие имена, не будь Солженицына. Воистину Господь Бог послал его нам как учителя и наставника, словом и жизнью своею показывающего пример доброй жизни.
Скажут мне: Солженицына не было бы вовсе как писателя и борца, если бы не умер вовремя Сталин, если бы не было выступлений Хрущева на XX и XXII съездах. Ведь сам он, Солженицын, признавался где-то, что при известных обстоятельствах мог стать энкавэдэшником.
Да. Мог. Но не было на то соизволения Господня.
Каждый бы из нас мог… Но - молимся, и спасает нас. Совершается чудо.
71
Верю ли я в чудеса? Не только верю, что с кем-то когда-то, в апостольские времена, или в средние века, или в другие давние годы, совершалось то, что на русском языке называется чудом, но и на себе самом не один раз испытал спасительную и чудотворную силу молитвы.
Я пережил первую, самую лютую зиму ленинградской блокады. Пережил, то есть остался жить, хотя вряд ли какому-нибудь другому ленинградцу выпало на долю столько, сколько выпало этой зимой мне.
Я уже мельком упоминал о том, что случилось со мной в начале сентября 1941 года, когда меня, больного, забракованного двумя медкомиссиями райвоенкомата, срочно вызвали - через дворничиху - повесткой в паспортный отдел городской милиции на площадь Урицкого. Расскажу подробнее. Из моих публиковавшихся дневников и записных книжек редактор и цензор оставили крохи.
Вот подлинные выдержки из записок сорок второго года.
"…И лестницы и коридоры забиты народом. И женщины и мужчины. Больше, пожалуй, мужчин. Молодые, старые. Рабочие, интеллигенты.
Иду со своей повесткой и вижу, что такие повесточки у многих.
Стоит молодой человек с тонкими черными усиками. Тоже с повесткой.
Спрашиваю:
- Не знаете, по какому делу вызывают?
- Знаю, - говорит он излишне серьезно, даже мрачно. - Сажают на баржи, вывозят в Ладожское озеро и топят.
Можно было содрогнуться, но я не содрогнулся, потому что не поверил.
И подлая мысль: даже если и так, то при чем тут я?
Попадаем в просторное помещение, чуть ли не зало. Девять - двенадцать столиков, за каждым сидит человек в милицейской форме.
На столиках карточки с буквами алфавита: А, Б, В, Г… Разыскиваю свою П, подхожу.
- Ваш паспорт.
- Пожалуйста.
Берет паспорт, уходит, через две минуты возвращается.
- Возьмите.
И протягивает обратно паспорт. В паспорт вложена какая-то бумажка, узкая ленточка. Раскрываю на этой закладке книжку паспорта и - прежде всего - вижу, что штамп моей прописки перечеркнут крест-накрест по диагонали черной тушью.
- Что это значит?
- Тут все сказано. Прочтите.
Читаю:
"Такому-то явиться с вещами сегодня такого-то сентября к 14–00 на Финляндский вокзал к милиционеру Мельникову".
Взглянул на часы: без четверти двенадцать.
- Куда я могу обратиться за разъяснением? Где могу обжаловать это нелепое предписание?
- Обжалованию не подлежит. Постановление Совета фронта. Следующий!
Обратно иду пешком. У Дома книги встречаю Женю Шварца. Он огорчен, расстроен, но не может, как всегда, обойтись и без шуток, - пробует поддержать меня в моем унынии.
Мама, к удивлению моему, не растерялась, даже не расплакалась. Сразу же стала одеваться.
- Поеду на вокзал к Мельникову, предупрежу его, что ты болен.
Через час-полтора возвращается.
- Ну, что?
- Видел бы ты, что там творится! Там никакого Мельникова днем с огнем не разыщешь. Лезут в вагоны с узлами, чемоданами, с детьми… Каждый вагон буквально берут штурмом".
…Нет, переписывать все не могу. Слишком уж подробно. И не все на тему. Скажу только, что из Ленинграда я не уехал. Мама моя ездила к начальнику паспортного отдела Николаеву, и тот сказал, что, может быть, это и ошибка - моя высылка, но что ж поделаешь - лес рубят, щепки летят.
А когда мама употребила слово "обида", он сказал:
- Ах, вот как? Он обижен? Тогда тем более он должен уехать. Обиженные опасны.
И все-таки я не уехал.
Пытался помочь мне Е. Л. Шварц - ходил к Вере Кетлинской, тогдашнему руководителю ленинградского Союза писателей. Она заявила категорически:
- Если органы безопасности считают, что Пантелеев в чем-то виноват, значит, он виноват. Ничего делать не буду.
И все-таки я не уехал. И десять месяцев жил с этим волчьим паспортом.
Мог бы написать книгу "Между Гестапо и НКВД". Но теперь уж не напишу. Дай Бог, если эти страницы, а также мои дневники и заметки сохранятся и когда-нибудь увидят свет.
Несколько месяцев я жил без продуктовых карточек. Зная отношение ко мне Кетлинской, мама боялась идти за так называемой стандартной справкой. Потом пошла. И - первое чудо. В месткоме сидит Иван Петрович Белышев. Он уже знает о моей беде. Не задумываясь, выписывает справку.
Через месяц-полтора сам Белышев умер от голода.
Я жил, что называется, на волоске от тюрьмы и смерти. Каждый звонок, каждый удар двери на парадной лестнице заставляли настораживаться, а ночами будили меня. Впрочем, это не было в новинку. За спиной у каждого из нас стоял тридцать седьмой год.
Не хватали же меня, не приходили за мной, вероятно, только потому, что и милиция, и работники безопасности были охвачены паникой. Ведь это были дни, когда и в самом деле каждую минуту ждали штурма.
А как же, спросят меня, я жил без карточек. Ходил на Мальцевский рынок. Конечно, большой колхозный рынок с прилавками, весами и прочими атрибутами торговли давно уже закрылся, но рядом, в узеньком проулке на моих глазах зарождалась барахолка. Здесь полуживые люди выменивали сто граммов пайкового хлеба на коробок спичек или продавали эстонские чулки за два-три куска сахара.
Настоящее, несомненное чудо совершилось со мной в один из первых дней, когда я забрел на эту крохотную толкучку на улице Некрасова в слабой надежде что-нибудь купить. Ничего не продавал, не выменивал, просто стоял и смотрел. И вот подходит ко мне парень в кожаной тужурке - таких я не видел, пожалуй, со времен гражданской войны. Вполголоса говорит:
- Отойдем в сторону.
Я отошел к подъезду.
- Предъявите ваш паспорт.
- Паспорта у меня с собой нет.
- Где же он?
- Дома.
- А где ваш дом?
- Здесь. Близко. На улице Восстания, двадцать два.
- Хорошо. Идемте.
Шел я не то чтобы спокойно, а - твердо. И всю дорогу молился:
- Вразуми, Господи! Помоги! Огради меня от дурного! Спаси и сохрани! Научи этого человека доброму… Да будет воля Твоя!..
На углу Знаменской и Бассейной парень остановился.
- Ладно. Идите.
И пошел в сторону.
А я пошел домой.
И, став на колени, долго молился, благодарил Небо за дарованную мне жизнь…
Почему, скажите, этот, в кожаном, пошел в сторону? Кто, кроме Бога, мог внушить ему этот внезапный, ничем как чудесным наитием не объяснимый порыв?
Впрочем, и вся эта долгая черная зима разве не была для меня одним сплошным чудом?!
72
Разве не чудо совершилось в моей, казалось бы, воистину угасающей, почти погасшей жизни, когда лютой мартовской ночью машина "скорой помощи" по ошибке привезла меня в больницу не на Крестовский остров (как было сказано в путевке), а на остров Каменный, где и главный врач Пластинина, и сестра ее, и дочь, и племянник оказались моими читателями! Диагноз у меня был: дистрофия III (то есть третьей степени) и парез конечностей. Не будучи никогда толстяком, я потерял в весе двадцать восемь кило. На языке блокадников и зэков, я был настоящим доходягой.
Мне предложили остаться у них.
- Сделаем все, чтобы спасти вас. Единственное, чего не могу обещать, это больше пищи, чем получают другие.
Да, чужой хлеб я не ел, этого греха на моей душе нет. Но - теплая, чистая палата, чистое белье, двукратное переливание кровезаменяющей жидкости… Через месяц я уже мог ходить. И в шуточных стихах, посвященных Е. В. Пластининой, я имел основания написать:
Снова сердце тикает,
Снова ножки топают,
Только зубы грешные
Что-то мало лопают…
…В больницу я попал, если не ошибаюсь, в последней декаде марта. А перед этим в жизни моей было еще несколько настоящих, не метафорических чудес.
Человек неверующий волен сказать: "Повезло. Стечение счастливых обстоятельств". Я же всегда вспоминаю об этих событиях, как о цепи чудес, и не устаю благодарить Создателя за милость Его, за быстрый и прямой отклик на мои молитвы.
Слова эти выписываются на бумаге - трудно. Изреченная мысль, как известно, теряет что-то в своей искренности, подлинности и чистоте. Но - так было, и я не могу не писать правду, не могу искать других слов для выражения этой правды, кроме тех, какие приходят в эту минуту в голову. В конце, кажется, февраля 1942 года моя мама перебралась на какое-то время к Ляле, сестре моей, на улицу Декабристов. Я жил один. Через день Ляля меня навещала.
Вот записи из дневника 1942 года:
"Сегодня днем лежал в состоянии полной прострации. Дремал. Читал. Снова дремал.
Грохот. Оглушительный. На пол падают и разбиваются несколько хрустальных подвесок плафона.
Не пошевелился даже, не приподнялся.
Через несколько минут хлопает дверь, прибегает Михаил Арсентьевич, управдом.
- Алексей Иванович? Живы?
- Да. Жив.
Ну, благодарите Бога. В пяти метрах от вашей головы две бомбы упали. По двадцать пять кило каждая.
Позже вышел посмотреть. Две довольно глубоких воронки. Одна находит на другую. В двух-трех метрах от моего окна.
…Всего не запомнил, что было за два с половиной месяца.
Два или три дня провел на улице Декабристов, у мамы и Ляли.
Туда шел ничего, а обратно еле волок ноги, от улицы Декабристов до улицы Восстания тащился по меньшей мере четыре часа.
Вошел в пустую, незапертую квартиру, переступил порог своей комнаты, стал снимать пальто и - зашатался, упал, подкосились ноги. Лежу на спине, не могу пошевелить ни рукой, ни ногой… Голова при этом ясная.
Попробовал голос. Что-то крикнул. Кажется:
- Эй, помогите!