Зона милосердия (сборник) - Ина Кузнецова 11 стр.


Итак, в лагере эти сведения были получены еще вчера вечером. Вопрос несколько сузился, но остался неразрешенным: как же за ночь эта новость попала в госпиталь? История повторялась, в прошлый раз мы так и не нашли ответа, каким путем возникший в лагере голодный бунт перебросился в госпиталь? Сегодня, как и тогда, ответа на него нет.

Весь остаток дня, собравшись в кабинете начальника, мы подробно изучали приказ. Он был ориентирован на лагерный контингент. Наш госпиталь в общий список попал, видимо, случайно. Следствием этого оказалось: во-первых, нам дали в эшелоне очень мало мест – мы сможем отправить лишь одну треть из вполне подходящих к репатриации больных. Во-вторых, медицинские критерии отбора больных в документах даны в самом общем виде: "Хроники, которых нельзя использовать на тяжелых работах".

Наших больных, нельзя использовать вообще ни на каких работах. Еще в приказе указывалось, что резко ослабленных и истощенных включать в список не следует. И что вагоны по составу репатриированных будут усреднены, т. е. госпитальные больные поедут вместе с лагерными военнопленными.

Все это требовало доработки отдельных пунктов приказа, с ориентацией на особенность наших больных. Для утверждения этих пунктов и разъяснения к ним мы проводили повторные консультации и согласования с членами Центральной комиссии по репатриации (ЦКР). А вопросы все рождались и требовали новых консультаций.

При отборе больных помимо чисто медицинских большое значение имели и критерии социально-политические. К ним мы отношения не имели. По этим критериям больные в поданных нами списках проверялись специальными, компетентными органами. Но один пункт требовал нашего участия. В список репатриируемых больных запрещалось включать служивших в войсках СС.

Они были легко узнаваемы. У каждого из личного состава войск СС, от генерала до солдата, на коже переднего отдела левой подмышечной впадины была вытатуирована группа его крови. Так, на всю оставшуюся жизнь, Гитлер обессмертил свою любовь к этому роду войск. Фюрер ушел, а люди, спасая свою жизнь, придумывали всяческие способы извести признаки былой любви: вырезали хирургически и кустарно, выжигали огнем, вытравляли различными снадобьями. Все было напрасно – любая метка, рубчик, царапина, шероховатость, узелок, нарушение пигментации кожи в этой зоне – все являлось абсолютным приговором и обсуждению не подлежало. Полноценную метку – четко различимые символы АВ IV – я встретила всего у одного больного.

Кое-какие изменения кожи в этой зоне иногда попадались. Носители их неизменно клялись, божились, объясняли тысячей причин их происхождение. Для официальных служб все было напрасным.

А чисто по-человечески некоторым мне хотелось поверить. Особенно одному, очень симпатичному, уже не очень молодому человеку.

Он уверял, что в 14-летнем возрасте его укусила лошадь. И действительно: совсем нетипичный своеобразный "двухэтажный" рубчик в этой области очень походил на отпечаток прикуса. Мы много разговаривали, я ему поверила. Но его судьбы это не изменило.

Планируемый эшелон шел издалека, по дороге забирая репатриантов. Конечным пунктом его формирования были ближайший лагерь и наш госпиталь. Ориентировочный срок отправки эшелона – вторая половина мая. Все документы на больных в окончательном виде должны были быть поданы не позднее 31 марта. Времени оставалось очень мало.

Работа была непривычной, поэтому и казалась очень трудной. На какой-то определенный отрезок времени вся жизнь госпиталя была целиком подчинена этой работе.

А что происходило с больными?

Психологический климат Зоны резко изменился. Плохо скрываемое возбуждение нарастало. Их словно подменили.

Обычно молчаливые, сосредоточенные, лежа на своих койках либо встречаясь в коридоре или на прогулке, они обменивались приветствиями, односложными репликами о самочувствии, погоде, получаемом лечении. В палатах никогда не было шума, который возникает, когда люди что-то обсуждают или спорят. Почти никогда не слышалось смеха, даже простой шутки. Мне не приходилось слышать их разговоров друг с другом о прошлом, о доме, о жизни до войны, о самой войне, о военных эпизодах.

Они словно похоронили свое прошлое, никакой болтовни о нем. Все, что относилось к довоенной жизни: близкие, дорогие люди, события, собственные мечты, чаяния, радующие сердце воспоминания – все было спрятано глубоко. Не от посторонних глаз, а от самих себя – так было легче.

Нет! Не легче – иначе просто невозможно переносить каждый день.

Похожие друг на друга дни рождали спасительную для сознания привычку: так есть, так будет всегда, бесконечно, до самого конца.

Иногда взбунтовавшийся разум кричал: наступят же когда-нибудь другие времена, не может же так длиться вечно?!

Почему, может, – спокойно убеждала серая, безрадостная действительность.

И жизнь снова шла своим привычным чередом. А рядом инстинкт самосохранения жестко вел свою линию. И чтобы физически уцелеть, был один реальный способ: надо было забыть прошлое, не строить планов, не надеяться.

И вдруг, нежданно-негаданно упало это спасительное слово – "репатриация!"

Его услышали все. Это не было фантазией, выдумкой, сном.

Слово звучало все громче, все настойчивее. Не верить было невозможно. И души распахнулись навстречу этому волшебному слову.

Пока больные "веря – не веря" вживались в новую действительность, мы, с головой уйдя в работу, готовили их отъезд.

Полностью включилась в дело специально созданная отборочная комиссия. Исходя из общего числа предоставленных нам в эшелоне мест, мы определили квоту для каждого отделения. И приступили к персональному отбору больных.

Это оказалось самым трудным. К великому огорчению, туберкулезные больные были изначально исключены из репатриации – в общий вагон их поместить нельзя, а в эшелоне не было специально предусмотренного вагона.

Труд отборочной комиссии был достаточно тяжел физически – надо было пересмотреть громадное число больных. Но эта нагрузка была ничто в сравнении с нагрузкой моральной. На комиссию вызывали всех больных старше 65 лет, а также всех тяжелых, уже независимо от возраста.

Число больных, подходящих для репатриации, значительно превышало количество мест, предоставленных нам в эшелоне, т. е. из числа подходящих требовалось отобрать "самых подходящих". Задача чрезвычайно трудно выполнимая: из тяжелых больных выбрать самых тяжелых, но таких, которые, тем не менее, смогут перенести дорогу. Таково было требование высокого начальства.

Мнения врачей комиссии часто не совпадали, сталкивались, возникали споры. Многих больных приходилось вызывать повторно, что еще больше увеличивало общую взволнованность Зоны.

По распоряжению службы режима вся работа по репатриации была отнесена в графу "Совершенно секретно". Это было смешно и дико, тем более что больные об этом узнали раньше полученного нами извещения из Центра. Но службу режима переубедить было невозможно. Следствием же этой "секретности" было то, что с больными никто не разговаривал, им ничего не объясняли, даже при трехкратном вызове на комиссию. Это нагнетало страх.

Не менее тревожились и страдали больные, которых вообще не вызывали на комиссию. Из-за этой нелепейшей игры в секретность возникшая было в сердцах больных радость обернулась тревогой и растерянностью.

Зона замерла в ожидании.

Реальных сведений нет, но работает интуиция. Продолжается обычная, повседневная работа. А ощущение – будто все происходит на вулкане. Надежда, помноженная на отчаяние, висит над Зоной, словно удушливое облако. Его чувствуют все. Кажется, еще немного и нечем будет дышать.

Со стороны больных – ни единого вопроса, только взгляды. Описать их невозможно. Они горят, молят, вопрошают, сомневаются, требуют, прощают, умоляют, проникают вглубь. Не получая ответа, не гаснут, а словно кричат еще громче.

Работа по отбору больных продвигалась медленно. Время шло. Критический день приближался. Все были издерганы и волновались еще больше.

Наконец настал день, когда председатель отборочной комиссии вручил мне окончательный вариант списка.

Однако оказалось, что комиссия включила в него "про запас" несколько больных. Требовалось исключить лишние фамилии. Так возник "резервный список".

Наконец все бумаги подписаны Елатомцевым и отправлены по назначению. Резервный список пригодился: при проверке документов в ЦКР из основного списка по социально-политическим мотивам были вычеркнуты двое. Мы их тут же заменили другими из резерва.

Настал важный день: вместе с утвержденными списками поступило разрешение оповестить больных.

Это обязанность Клюсова.

Списки зачитаны по корпусам. Теперь все всё знают.

В Зоне вспышка ликования и обманутых надежд. Смех и слезы, радость и горькое отчаяние. Как всегда и везде в жизни.

Примиряет фраза Клюсова:

– Ведь это только первый эшелон – будут и другие.

Все дела были закончены. Ждали прибытия эшелона.

Но естественное чувство удовлетворения было омрачено допущенной несправедливостью. В ней были повинны все. А я, как ответственная за работу в целом, больше всех.

Покаявшемуся, говорят, часть грехов отпускается. Поэтому я и должна рассказать об этом подробно.

Согласно инструкции по возрастному цензу – 65 лет и старше – в госпитале репатриации подлежало четверо: два рабочих из 10-го корпуса, и два доктора: терапевт Бергер – 65 лет, он работал под начальством Екатерины Ивановны Ганеевой в туберкулёзном отделении, и доктор Лиин – стоматолог, которому недавно исполнилось 67 лет. Доктор Бергер к тому же страдал приступами стенокардии. Остальные трое были здоровы и трудоспособны.

Из этих четверых в первичный список мы включили только доктора Бергера. В ЦКР против него возражений не было, и он готовился к отъезду.

Двое рабочих из 10-го корпуса не могли быть включены в список по причине измененной кожи в левой подмышечной впадине. В полном отчаянии один объяснял их происхождение укусом лошади, другой – повторным гидроаденитом и операцией. Никто этих объяснений в расчет не принял.

А доктора Лиина даже не пригласили на комиссию. И это была заведомая несправедливость. И мы ее сознательно совершили. Он был уверен, что будет репатриирован, он имел на это право и знал об этом. Мы обманули его ожидание. Именно в этот момент на кривой его судьбы, в одной точке сфокусировались три причины, в какой-то мере оправдывающие наш поступок. В свои 67 лет он был здоров, крепок и трудоспособен. Госпиталь в нем нуждался. Во внешнем зубопротезном кабинете накопилось много невыполненных заказов. Все они были запущены в работу. Их необходимо было завершить.

Обсудив все, мы вместо него включили в список молодого, очень больного человека. По формальным критериям, может, это и не было большим грехом. Но наших действий по отношению к доктору Лиину это не могло оправдать.

Как-то в один из этих тревожных дней я зашла в апартаменты немецких врачей. Они по обыкновению встали. Доктор Лиин среди них. Почему-то он не показался мне таким высоким. Ссутулив плечи и опустив голову, он старался не встретиться со мной взглядом. Мне было мучительно стыдно.

На другой день я сказала ему всю правду. Ничего не скрыла. В утешение добавила, что репатриация только начинается. Он слушал внимательно. А затем с горькой, снисходительной улыбкой произнес:

– В моем возрасте мало шансов дожить до счастья.

Слава Богу, он дожил.

Отправка больных в Рязань, куда должен прийти эшелон, распределение больных по вагонам, оформление документации – это обязанность Клюсова. Из Рязани он вернулся довольный, все прошло хорошо.

На другое утро на конференции Елатомцев, обращаясь ко всем, сказал: "Хвалю, справились отлично". И непосредственно ко мне: "Молодец!"

Мне было очень приятно, тем более что он, подобно моему папе, добрыми словами похвалы дорожил и расставался с ними очень редко.

Вдруг сразу резко изменился темп жизни. Словно поезд на бешеной скорости сходу внезапно остановился в степи.

Больных в госпитале стало заметно меньше. Существенно уменьшилась нагрузка.

И я неожиданно с восторгом увидела, что мир наполнен весной: ее небом, цветами, ароматом. Так радостно, светло и весело стало на душе. Короткие звездные ночи сводили с ума, заставляли чаще биться сердце. Хотелось любить, писать стихи.

Несколько вечеров подряд мы с Ириной Балтиной ходили "за околицу". Так назывался небольшой лесистый пригорок за деревянными домиками, слева от нашей территории. Мы садились под большой березой, единственным крупным деревом в нашем уголке, смотрели на звезды и мечтали вслух.

Часы бежали быстро. И вот уже золотистая полоса прочертила горизонт. С сожалением мы возвращались к себе. Сколько нам оставалось для сна? Два, три часа?

И наступал новый день.

Прогулки наши, увы, длились недолго. В начале следующей недели две огромные фуры привезли из лагеря новую партию больных. Жизнь вошла в свойственный ей ритм.

Спустя несколько дней, после утренней конференции, обращаясь ко мне самым что ни на есть обыкновенным тоном, Елатомцев произнес:

– Завтра утром на пять дней уезжаю в Москву. Утренние конференции проводи обязательно. Заметив выражение моего лица, добавил неожиданно мягким тоном:

– Нечего пугаться, справишься. Я всем повторил, что ты – мой полноправный заместитель.

Стоит ли описывать мои ощущения? Ведь в это впряглась я сама.

Он уехал.

Калиф на час вступил в свою роль. Все пять дней прошли на удивление гладко и тихо. Никаких происшествий: мирная утренняя конференция переходила в размеренно-привычный рабочий день. А июльские вечера и ночи были прекрасными. Я благодарила Бога, что ни разу за все пять дней не возникло повода для демонстрации моей начальственной значимости. Мой "руководящий" голос звучал только на утренних конференциях, и то не очень громко.

Елатомцев вернулся в назначенный день в хорошем настроении. Я искренне радовалась, что мне нечем его испортить. Мой подробный доклад о каждом дне слушал не перебивая, со снисходительной улыбкой, и мне показалось, что все это ему уже известно. Похвальных слов не произнес (а я-то надеялась). И, словно закрывая тему, удовлетворенно, мягким голосом промолвил:

– Вот так и будем жить, – немного помолчал и с ехидцей добавил, – долго.

Намек я поняла: ведь до планируемого мной отъезда оставалось всего десять месяцев.

Пора было всерьез подумать о возвращении домой.

Бороться с Елатомцевым бесполезно. Надо искать обходные пути. Реального плана у меня не было. Время шло. На каждой маминой открытке уже несколько дней повторялся эпиграф – "До Иночкиного возвращения осталось столько-то дней". Пока еще счет шел на сотни.

Работа как всегда поглощала время и мысли. Для решения собственной судьбы не хватало ни того, ни другого – она просто выпадала из поля зрения.

Но тут возник неизвестно откуда проникший слух: репатриация продолжается – готовится новый эшелон.

И разбрасывая в стороны все намерения и планы, возникло острое желание сопровождать этот эшелон. Оно росло и крепло и скоро поглотило меня целиком.

Тем временем слух стал реальностью. Да еще какой! Эшелон фактически предназначался госпиталю. И сопровождающая бригада – в первую очередь конвой, тоже обеспечивается госпиталем. А сопровождающий врач – разве не должен быть из госпиталя?

Говорят, все неудачи происходят от неумения хотеть.

О, я умела хотеть. Но вместе с тем понимала, что путь к достижению цели только один: через Елатомцева. И он – самое главное препятствие на этом пути.

Поэтому не удивилась, услышав:

– Что придумала? Да зачем тебе это? Трудно и опасно. И в госпитале дел много. Нет, я категорически против.

Так закончился наш первый раунд.

Второй состоялся через несколько дней. Я пыталась убедить и доказать, что это разумно и нужно для наших больных.

– Все надуманно, неубедительно, – сказал он, резко оборвав разговор.

На третий раунд я решилась после долгих размышлений и от полной безысходности.

Догадавшись, зачем я появилась в его кабинете, начальник раздраженно опередил меня:

– Ты опять о том же? Я ведь сказал – нет. И кончим об этом.

И тут без рассуждений, словно из души вырвалось, почти по-детски:

– Виктор Федосеевич, мне так хочется поехать! – Слез не было, но интонация явно указывала, что я вплотную приблизилась к этой грани.

До чего сложна, многогранна, непонятна и непредсказуема человеческая натура. Он взглянул на меня – так взрослые смотрят на детей – и сказал:

– Ладно, будь по-твоему.

Он хорошо понимал, что на этом его участие в моей затее не кончается: впереди было начальство ЦКР, которому надо было доказать мое соответствие сложной роли медицинского начальника эшелона.

Он выполнил все взятое на себя.

Тем не менее процедура моего утверждения оказалась достаточно сложной и малоприятной, временами – просто отвратительной. Создавалось впечатление, что на каждой инстанции – а их было несколько – ответственные люди, призванные выносить решение, умышленно стремились создать препятствие претенденту. Это походило на круги ада. Степень "адовости" определялась уровнем должности контролирующего. Чем выше, тем страшней. В основе всей процедуры лежало четко демонстрируемое отношение: тебе не верили. Почему, отчего – не ясно.

Последней инстанцией был начальник центральной комиссии по репатриации.

Побродив по полуосвещенным коридорам неприветливого четырехэтажного здания в центре Рязани, наконец, постучала в нужную дверь. Не получив ответа вошла: громадный кабинет, у противоположной стены за большим письменным столом – тучный человек лет пятидесяти. Лысый, лицо круглое, выражение неприветливое.

Подхожу к столу, называю свою фамилию. Сесть не предлагает. Не спуская с меня изучающего взгляда, достает какую-то бумагу, пробежал ее глазами и опять направил пристальный взгляд на меня. Не дождавшись приглашения, я заняла стул напротив.

Наконец, взглянув мне в глаза, заговорил:

– А вы не боитесь принять на себя такую непростую обязанность? – неприятно резкий голос вполне соответствовал инквизиторскому тону.

– Нет, – ответила я спокойно и твердо.

– А для какой цели вам понадобилось это путешествие?

Вопрос был нелепым, ставил в тупик и вместе с тем чем-то пугал.

В ответ моментально сработало чувство самосохранения:

– Во-первых, мне было предложено, – соврала я. – А во-вторых, отправляются в основном больные из нашего госпиталя, и думаю, будет хорошо, если они поедут под наблюдением своего врача.

Он задумался. И словно адресуя самому себе:

– Вас рекомендовал Елатомцев, мы ему доверяем.

И, обращаясь ко мне, добавил:

– Что ж, посмотрим.

Он начал задавать вопросы, много вопросов: о работе в госпитале и личного характера. В них не было неприятного подтекста. Я отвечала спокойно и искренне.

Это был разговор уже в миролюбивой тональности. Затем он перешел к наставлениям – говорил долго, внушительно, спокойно. Что-то из сказанного я уже слышала на предыдущих инстанциях. А кое-что звучало впервые.

Назад Дальше