– А парня вашего, Ина Павловна, придется оставить в Москве – он и до Смоленска не доедет. Мы таких не пропускаем.
Я была ошеломлена. Внимательно глядя на него, слушала его доводы, но в голове вихрем проносились мысли: если я не оставила его в госпитале, откуда же у меня найдется столько жестокости, чтобы показав путь к дому, вдруг бросить его на дороге? Вылечить его нельзя, но пусть он умрет на руках у своих родителей. Он так молод. Он не успел сделать в жизни ничего плохого. Он не воевал, не держал оружия в руках. Почти треть жизни провел в страданиях. Так пусть хоть смерть его будет ласковой – в родительском доме.
И тут я почувствовала, что Бог подсказывает мне ответ и придает силу словам. Как можно более твердым голосом я ответила:
– Вот когда это случится, я оставлю его в Смоленске.
Это был психологический турнир – кто сильнее. Я поразилась беспрекословности своего тона. Видимо, удивился и он. И перестал спорить.
Ранним утром следующего дня мы покинули Москву.
И текло время, медленно и монотонно. Дни сменялись ночами. Всходило и заходило солнце. Зажигались и гасли звезды. И под стать этому многовековому однообразию, то прибавляя, то убавляя скорость, останавливаясь на короткое или продолжительное время, все дальше и дальше на Запад шел наш эшелон.
Жизнь в нем, поначалу неустроенная и тревожная, постепенно входила в устойчивую колею.
Наладился дорожный быт. На остановках мы с Верой делали медицинский обход по вагонам. Вскоре стало очевидным, что в помощи нуждаются лишь больные, находящиеся в так называвших "критических" вагонах. Остальные были хорошо настроены, легко переносили дорогу и не жаловались.
На всякий случай в каждом из этих благополучных вагонов я назначила "ответственного дежурного". В случае необходимости, когда на коротких остановках двери не открывались, стуком в дверь он должен был подать сигнал. Его услышат дежурные солдаты, проходящие вдоль состава даже на очень коротких стоянках. Надобность в срочной помощи, слава Богу, не возникла ни разу.
Каким удивительно спокойным, неповторимо прекрасным оказался отрезок пути Москва – Смоленск. За сколько времени проходит это расстояние современный пассажирский поезд? Полдня, день?
Мы ехали около десяти дней.
Стояла золотая пора уходящего лета. Непрерывный ряд теплых солнечных дней. Неравномерный ход поезда не вызывал раздражения, а развлекал. Общее настроение пассажиров было адекватным великой цели: они ехали домой. Все остальное не имело значения. Путевые неудобства и трудности, болезнь не могли заглушить бьющей ключом радости.
Я сидела у открытой двери нашего вагона. Поезд шел очень медленно. Теплый ветер приятно обдувал лицо, играл волосами. Пробегали разные пестрые мысли: одни развлекали, другие тревожили, третьи рождали вопросы.
Вот они, эти больные, сломленные и униженные люди, едут в разоренную и уничтоженную страну. А что ждет их там? Некоторые знали, что от прошлого у них не осталось ничего: родные, дом, имущество – все погибло. Но родную землю под ногами и небо над головой у них никто не может отнять. Сознания этого сегодня, сейчас полуживым людям в телячьих вагонах было вполне достаточно.
Завтра принесет свои тревоги, отчаяние, нерешенные и не решаемые вопросы. А сегодня они счастливы. Они едут на родину. Как она их встретит?
Вальтер держался мужественно. Еще в госпитале я объяснила ему ситуацию: его судьба в его собственных руках. Он этого не забыл. И пока все, слава Богу, шло вполне сносно.
Незадолго до Смоленска в моем присутствии закашлялся – появилась кровь. Я испугалась не меньше его. Он с ужасом спросил:
– Это может быть, как тогда? – имея в виду кровотечение.
Приняли меры. Успокоила, как могла.
Обошлось.
В часы безостановочного хода поезда я лежала на душистом матраце и смотрела в проем открытой двери. В него, как в раму, вставлялись привычные и любимые картины русской природы средней полосы. Сменяя друг друга, проплывали леса: то хвойные, темные и густые, то лиственные, легкие и воздушные с трепещущей и переливающейся на солнце листвой. Мелькали прозрачные перелески, холмы. Вдруг на миг сверкнет гладкая поверхность озера. И над всем этим синее небо такой густоты и сверкания, что начинает резать глаза.
Остановки врывались внезапно. Иногда это были маленькие станции, иногда – более крупные. Эшелон, как правило, останавливался, не доезжая до них. Порой он делал остановку в прямом смысле "в чистом поле" – на километры вокруг никаких признаков человеческого жилья. Иногда стояли мало: 10–20–30 минут. Чаще – долго: 5–6–7 часов. Случалось стоять сутки и более. Никакой закономерности. Движение редко происходило на нормальной скорости. В основном ехали медленно. Если бы не божественная природа и роскошные солнечные дни, можно было бы сойти с ума.
Два раза мы пережили короткий оглушительный ливень. Это было фантастическое явление. Оба раза мы заметили ливень издалека: он с бешеной скоростью мчался нам навстречу. Обрушив на поезд тонны воды, ливень умчался в сторону Москвы. Спустя несколько дней, второй ливень – такой же обильный и штормовой, застал нас на стоянке. Он не мчался, как его предшественник, он прямо повис над эшелоном и висел около получаса. Шум воды заглушал голоса. Мы не слышали друг друга.
А еще через несколько дней произошло не менее интересное, но явно более страшное событие – мы воочию узнали, что такое "гром среди ясного неба". Поезд шел без остановки медленной скоростью часов 10–12. Ясный солнечный день, на небе – ни облачка.
Вдруг, неизвестно откуда – порыв вихря, ночная тьма, ослепительное сверкание и разрывной удар грома. Ни на минуту не смолкая, меняя тональность, его рулады перекатывались над нами. Дугообразные, перпендикулярные, зигзагообразные, ступенчатые молнии, разрывая черные тучи, падали справа и слева от вагонов.
Машинист прибавил скорость. Поезд мчался, убегая от грозы. А она не отставала. Она висела над нами. Адский марафон продолжался не менее получаса. И вдруг наступила тишина: гроза исчезла так же внезапно, как и появилась.
На этом сравнительно длинном отрезке пути случилось несколько курьезов, иногда совсем не безопасных.
Леса были полны грибов. Однажды состав остановился среди густых зарослей. Гигантские сосны почти вплотную подходили к железнодорожному полотну. Шустрый солдат конвоя отправился за грибами. Белые, подберезовики и подосиновики невероятной красоты и свежести были хорошо видны из вагона. Солдат увлекся – отошел чуть дальше. Раздался гудок и поезд тронулся. Все происходило у нас на глазах. Солдат отчаянно рванулся к составу. Слава Богу, последний вагон заканчивался узкой площадкой с поручнями. Отставшему удалось за них ухватиться и вскочить на площадку. Бешенство, в которое впал начальник конвоя, описать невозможно. Во всяком случае, целая серия внеочередных дежурств у вагонов на больших стоянках солдату была обеспечена.
Сомнительная слава бедного любителя грибов смутила другую мятежную душу. Это случилось через несколько дней. Был теплый солнечный полдень. С середины ночи эшелон шел без остановки на малой скорости. Мы втроем устроились на импровизированной скамейке у открытой двери нашего вагона и любовались березовым лесом, по опушке которого шел поезд.
Внезапно поезд остановился. Прямо напротив двери, буквально в двух шагах от нас мы увидели большой, нет, громадный белый гриб. Он имел толстую булавовидную ножку и большую темно-коричневую бархатную шляпку.
Мы с Верой не успели оглянуться, как Маша, выпрыгнув из вагона, в один миг сорвала гриб. Повернувшись, к нам, она победоносно подняла руку с добычей и начала приплясывать.
В этот момент поезд тронулся. Швырнув гриб внутрь вагона, она подпрыгнула и бросилась животом на уже движущуюся площадку. Весь ужас заключался в том, что площадка вагона была достаточно высоко над землей.
Прыгнув, Маша коснулась ее только верхней частью груди. А две трети ее полноватой фигуры оставалась снаружи. Помочь мог только Бог. Он помог. В момент, когда ее грудь коснулась площадки, мы сумели ухватить ее за руки и с нечеловеческим усилием втянуть в вагон. После долго сидели, не проронив ни слова. Маша, еле дыша, распласталась на полу. А гриб даже не потерял своей бархатной шапочки.
Как безгранична емкость человеческих ощущений: на бумагу ложится эпизод 56-летней давности, а в душе вновь смертельный испуг и та же трепетная радость спасения.
А совсем недалеко от Смоленска случился трагикомический эпизод, который тоже трудно забыть. Стало известно, что на подъезде к Смоленску предполагается длинная стоянка. Воспользовавшись ею, Маша сварила суп-лапшу для больных и успела их накормить. Вскоре поезд тронулся. Мы с Верой были чем-то заняты в глубине вагона, а Маша мыла посуду. Слив всю воду в громадную кастрюлю, в которой варилась лапша, она выплеснула ее в открытую дверь вагона. В это время раздался оглушительный свист.
Выглянув, мы увидели потрясающую картину. Поезд шел мимо небольшого полустанка. На маленькой платформе стоял высокий, очень худой железнодорожник в форме, с красным флажком в вытянутой руке и, надрываясь, дул в свисток. Оказалось, что все содержимое Машиной кастрюли пришлось прямо на него. Вся его фигура, начиная с околыша железнодорожной фуражки, была покрыта белыми червячками лапши. Она в виде бахромы свисала на лицо, словно белой пелериной накрывала плечи, зацепилась за бляху пояса и образовала венчик вокруг колен. Красный флажок сделался полосатым. Несчастный был так ошеломлен, что свистя продолжал держать его в вытянутой руке. Поезд шел очень медленно, никак не реагируя на оглушительный свист.
Поняв это, несчастный перестал свистеть, и до нас долетела целая феерия фантастической комбинации слов ненормативной лексики (как принято говорить сегодня). Нам было бесконечно стыдно и очень жалко этого добросовестно исполняющего свои обязанности человека. Но вся его фигура – возмущенная, свистящая и ругающаяся – выглядела так комично, что удержаться от смеха было невозможно. И мы совершенно бессовестно громко хохотали до слез.
Наконец мы, слава Богу, добралась до Смоленска.
Обход больных – задача номер один. Начинаем как всегда с "критических" вагонов.
Я иду в туберкулезный, Вера – в общий.
Мы с Верой – ровесницы. В отношении туберкулезной инфекции находимся в равных условиях. Но я, как старшая по должности, в туберкулезный вагон, несмотря на ее горячие протесты, неизменно хожу сама.
Обнаруженная в вагонах картина оказалась удручающе плачевной.
Большинство больных находились в горизонтальном положении, лежали молча. На вопросы отвечали вяло. Много жалоб на слабость, общую усталость, недомогание. Больные действительно сильно устали от дороги. К этому было тем более оснований, что последний перегон без остановок длился более 12 часов. Стояла неизменно солнечная погода. В закрытых вагонах было жарко, становилось все труднее дышать.
Вальтеру было особенно плохо. Он полусидел, дышал часто и тяжело. На лбу крупные капли пота периодически скатывались на лицо. Пульс частый, давление низкое.
Заметно ухудшилось состояние двух больных в последнем, вполне благополучном вагоне. Пришлось перевести их в общий "критический вагон". Эта процедура сложная, связана с переделкой документации, т. к. каждый больной был закреплен за определенным местом.
Распахнутые двери вагонов, ряд уколов, которые пришлось немедленно сделать, ободряющие разговоры с отдельными, наиболее угнетенными больными и, наконец, тарелка только что сваренного Машей супа, заметно улучшили общую обстановку. В вагонах зазвучали голоса, вспыхивал смех. Вальтер долго не приходил в свое обычное состояние.
А что же будет дальше? – этот тревожный вопрос возникал передо мной все чаще.
Общая проверка документов проходила и здесь по стандартной схеме.
Никаких нарушений найдено не было. Осталось неясным, для какой цели все члены комиссии зашли в вагон к немецким врачам и задали всего несколько, на мой взгляд, ничего не значащих вопросов.
На третий день пригласили меня. Комиссия из трех человек. Разговор велся в очень официальном, временами резком тоне. Тема, уже навязшая в зубах, о тяжелых больных, необходимости более тщательного контроля, именно здесь, в Смоленске. Лучше перестраховаться и ненадежных оставить здесь. И уже опостылевший рефрен: "За границей – ни одного трупа, будете отвечать".
Сейчас я думаю и удивляюсь: почему я ни разу не спросила, как я буду отвечать, если условие будет нарушено. Теперь это трудно понять: просто боялась. От страха. Страшно было все: и молчать, и говорить.
Ведь это был 1948 год.
Не менее удивляет и то, почему стращая меня санкциями, никто из них не создал объективную медицинскую комиссию, которая совершенно очевидно не пропустила бы Вальтера? Почему они ориентировались только на меня одну, молодую и неопытную?
Этому объяснения не нахожу до сих пор.
На их вопросы я отвечала так же, как в Москве: угрожающе тяжелых больных в эшелоне нет. А состояние интернированного мальчика, больного туберкулезом, к которому всюду возникает повышенный интерес, остается стабильным в течение всего проделанного пути.
На этом разговор и закончился. Я уже встала, собираясь попрощаться. Вдруг старший по званию, уже совсем не казенным, а простым человеческим голосом, я бы сказала, товарищеским тоном, произнес:
– Послушайте, доктор, ну зачем вам нужны эти сложности? Зачем вам нужна эта ответственность? Эти трудности? Вы так молоды, у вас нет опыта. А сложности будут большие. Дорога еще очень длинная. Вы берете на себя груз, размеры которого не представляете. А если что случится? Послушайтесь нас – оставьте этого больного в Смоленске.
Его тон тронул меня. Парировать удар оказалось гораздо проще, чем отстаивать свою позицию в "бархатных" тонах.
Что я могла ему ответить? А он ждал. Таким же мягким тоном я сказала:
– Спасибо, я подумаю.
Он внимательно взглянул на меня. Полагаю, что все понял. На этом мы расстались.
Из темного кабинета я вышла на яркое солнце. Что я чувствовала? Какие мысли бродили в голове? О том, чтобы оставить Вальтера в Смоленске, не могло быть и речи. Я повезу его дальше. Я довезу его до цели.
Судьба этого мальчика волновала всех. О нем говорили в каждом вагоне. Я это знала по случайно услышанным репликам, отдельным замечаниям. И только под Москвой один смельчак – парень из дальнего вагона, лет на пять старше Вальтера, отважился спросить меня о его самочувствии. Я ответила. После этого вопрос приобрел права гражданства. Я не возражала.
И вдруг в Смоленске, весьма интеллигентный больной, долго извиняясь, попросил разрешения и, получив его, наконец, задал вопрос: правда ли, что я собираюсь оставить Вальтера в Смоленске?
– Об этом волнуется весь эшелон, – добавил он.
Я успокоила его.
Думаю, что самым главным фактором выживания Вальтера было сознание, что он не одинок.
Отрезок пути Смоленск – Кенигсберг был тревожным и очень хлопотным. Сказывалась общая усталость. На остановках больные уже не стремились, обгоняя друг друга, к распахнутым дверям вагона. Роскошь русской природы их перестала интересовать. Во всех вагонах звучали жалобы. Заметно увеличилось число больных, состояние которых поддерживалось лекарствами и уколами.
А Вальтеру уже не хватало трех уколов в сутки.
Наконец мы добрались до Кенигсберга.
Вспоминается когда-то прочитанное описание этого города: красота европейского стиля, улицы, застроенных изящными домами из красного кирпича.
Красоты города на мою долю не досталось – ее уничтожила война. А красный кирпич оказался в избытке.
Но, увы, – ни одного сохранившегося дома. Всюду, куда ни кинь взгляд – бесформенные кучи красного кирпича: маленькие, средние и громадные. В остатках разрушенных домов лишь угадывались очертания улиц и площадей. Картину разрушения дополняли удивительная тишина и запустение: ни людей, ни собак, ни машин.
Нас принимали в небольшом нетипично-скромном здании, уцелевшем на окраине города.
Эта последняя проверка была особенно тщательной.
Схема – стандартная.
Разговор со мной был более жестким, чем на предыдущих этапах. На мое утверждение, что угрожающих больных в эшелоне нет, руководитель группы, слегка повысив голос, повторил только что сказанное:
– Вы сами должны быть заинтересованными в соблюдении всех предосторожностей, поэтому я советую: пройдите еще раз по вагонам, оцените каждого больного критически. И всех, слышите, всех, кто вызовет хоть малейшее сомнение, оставьте здесь.
Я хотела возразить – он перебил меня и продолжил:
– Вы должны иметь в виду, что по Польше поезд идет трое суток без остановок.
Это был шок.
Собравши последние силенки, я как можно спокойнее произнесла:
– Я сегодня обошла все вагоны. Именно на основании этих данных я сообщила вам свое заключение.
– Смотрите! – сказал он с некоторой угрозой.
И мы расстались.
Отъезд эшелона предполагался на следующее утро.
Во второй половине дня, когда проверка была закончена и подписаны все документы, произошло событие громадной политической значимости.
В торжественной обстановке абсолютной тишины больным было объявлено, что, начиная с этого момента они перестали быть военнопленными. Теперь они свободные граждане освобожденной Германии.
Хорошо поставленный сильный, красивый баритон медленно произносил слова. Конец фразы он голосом поднял, как знамя. Речь кончилась, а казалось, что в сгустившейся тишине еще звучат последние слова.
Боже мой, что сталось с больными! Примерно через полчаса я повторно прошла по вагонам.
Это были совсем другие люди. Лежали только те, которые по своим физическим возможностям не могли встать. Остальные возбужденно двигались, жестикулировали, взволнованно говорили, перебивая друг друга. Некоторые плакали, не стыдясь и не вытирая слез. Казалось, что говорят все. В сонме множества голосов нельзя было разобрать слов, но это никого не смущало. По возбужденным лицам было ясно, что все всё понимают.
Вальтер сидел, обхватив худыми руками острые колени, раскрасневшийся и улыбающийся, что-то оживленно говорил соседу. А тот, стоя на коленях на своем матраце, жестикулировал в такт произносимым словам. Оба явно не слушали друг друга и счастливо улыбались.
Вот она – великая роль психологического фактора в действии. Не в научном эксперименте на отдельных опытных экземплярах, а в реальной жизни громадного человеческого коллектива. Ничего не значит, что завтра болезнь и усталость приглушат эту вспышку радости. Сегодня она сделала свое доброе и очень нужное дело.
Я вернулась в свой вагон. Маша и Вера были чем-то заняты в хозяйственном отсеке.
Я села у открытой двери и осталась со своими мыслями.
А мысли, тяжелые, как пудовые гири, давили и угнетали.
Три дня езды без остановки – испытание для всех больных, трудно переносимо для пассажиров двух критических вагонов и смертельно для Вальтера. Оставить его в Кенигсберге невозможно.
Это уже вопрос не его – Вальтера, а моего личного спасения. Оставленный здесь, он умрет на другой день. Это совершенно очевидно. А я, сколько бы ни прожила на этом свете, понесу с собой тяжесть неизбывного греха за ничем не оправданное малодушие.
Так что же делать?
Я оказалась в тупике.