Взгляд на эту темную, почти черную массу неподвижно сидящих людей вызывал содрогание. В землисто-серых и черных заношенных куртках, засаленных бушлатах, из-под которых редко выглядывало серо-грязное белье, а у большинства надетых на голое тело, в таких же брюках и грязных, часто без шнурков, башмаках, надетых на босу ногу, лежали на носилках и сидели на лавках, прислоняясь к стене, молчаливые люди. На некоторых имелись транспортные шины и мелькали серо-грязные повязки. Каждый в заскорузлых руках с черными ногтями держал чем-то наполненный такой же грязный мешочек, либо сумочку, либо узлом завязанный носовой платок. Густо заросшие, давно не бритые и не стриженные, с впалыми щеками, землистым цветом кожи, они утратили свою индивидуальность. Все казались одного возраста и на одно лицо. Эту страшную одинаковость усиливали безразличные, устремленные в одну точку глаза: они ничего не улавливали из окружающей обстановки. Она не вызывала у них никакого интереса. У некоторых глаза были закрыты. Никто не жаловался, не задавал вопросов, ничего не просил.
А процедура приема тем временем продолжается.
И вот уже вымытые, побритые, с подстриженными волосами и ногтями, одетые в чистое белье, старенькие, но чистые пижамы – они опять вместе, в другом, "чистом" зале.
Метаморфоза потрясает. Это уже не однородно страшная безликая масса. Они совсем разные. Есть молодые и старые, есть брюнеты, блондины, много седых и совсем мало рыжих. Проявился и интеллект: основная масса – это простые крестьяне, однако, среди них мелькают и вполне интеллигентные лица. Можно пофантазировать: учитель, инженер, а вон тот похож на ученого.
Но странно одно: в сравнении с предыдущим положением, попав в другое измерение, они все также молчаливо-безучастны, все так же неподвижен взгляд, словно не замечающий окружающего. А на некоторых лицах – тупое недоумение: им непонятно, что происходит.
Конечно, переступив порог госпиталя, эти люди не избавились от своих болезней – они по-прежнему страдают. Но как изменилась общая обстановка! А они словно этого не замечают. Странно и непонятно.
Следующий этап – "бросок по вольной земле". Сто метров – от санпропускника до проходной в Зону ничем не огражденного пространства.
Солдаты конвоя, построенные с интервалом в три шага, в шахматном порядке двумя противостоящими шеренгами, образуют прямой свободный коридор. Летом все проходит гладко и быстро. Зимой сложнее – теплые бушлаты и валенки затрудняют передвижение. Кроме того, их как всегда не хватает.
Проходная – это самостоятельная республика в государстве. Законы, порядки, руководитель – свои. Проверка по личным делам при первом приеме для них недостаточна. Они проверяют заново по своим спискам: больной называет фамилию, имя, год рождения.
И вот все в Зоне. Размещены по корпусам в зависимости от характера заболевания. Здесь их ждут врачи. Присутствие начальника обязательно. Завтра, на утренней конференции, независимо от того, когда поступил больной – днем, вечером, ночью – он, начальник, обязан доложить о каждом, указав ориентировочный диагноз.
Наконец, больной уложен в кровать, осмотрен лечащим врачом, сделаны соответствующие назначения.
Чистая постель, чистая палата, сквозь чистое оконное стекло видно небо. Но новичок по-прежнему ничего не замечает. Он молчалив, безучастен, на вопросы врача отвечает с видимым напряжением. Вопросы соседей в большинстве случаев оставляет без ответа. И состояние это длится день, два, иногда дольше. Нужно время, так же как глыбе льда растаять под лучами скупого солнца, чтобы больной заинтересовался окружающим. С огромным трудом он включается в нормальную жизнь.
Почему это происходит? – спрашивала я себя. Должна же быть причина этой апатии, наблюдаемой почти в ста процентах случаев?
Только овладев языком, я нашла этому объяснение. По кусочкам складывала отдельные обрывочные замечания, реплики больных, скупые ответы и объяснения, а иногда и откровенные признания на прямо поставленный вопрос. Разговаривала с молодыми и старыми, с простыми солдатами и с интеллигентными больными, пока не сложилась вполне убедительная картина.
Оказалось, что причина такой парадоксальной реакции больных обусловлена крутыми поворотами всей предшествующей жизни, включая войну, плен, болезнь. И как результат: они не верят!
Не верят, что после всех несчастий, унижений, потерь, начавшихся с войной смертей, поражений, предательств, страхов, ужасов, разочарования, затем плена с его новыми унижениями, постоянным страхом физического уничтожения, непосильным трудом, утратой здоровья и новыми страданиями от физического бессилия – что-то может измениться. Истощенные физически и опустошенные душевно, они не могут представить себе, что существует место на земле, на чужой земле, где произносят нормальные человеческие слова, где кто-то, тоже совершенно чужой, в какой-то мере заинтересован в твоем здоровье, в твоей жизни. Где тебя ждут, принимают, лечат и проявляют заботу.
Их опыт подсказывает, что такого в сегодняшнем мире быть не может. Обольщаться не имеет смысла. А все, что они встретили в госпитале, это не больше чем обыкновенная мистификация. Коварный ход расчетливого обмана. Изощренный прием перед новыми, более ухищренными унижениями.
Способов борьбы нет, и единственная защитная реакция – это уйти в себя, отгородиться от всей фальши и обмана.
Время идет. Факты, действительность говорят свое. Ничего ужасного не происходит. И медленно, очень медленно больной начинает отходить от угрожающего фантома. Приходит понимание реальности. Этой трансформации восприятия помогают и немецкие врачи. Но главный фактор – прочно установившийся уклад жизни госпиталя: активное лечение, доброжелательное отношение персонала, безукоризненная чистота и строгий режим. И понимает больной, что здесь его спасение, и всем своим существом включается в процесс выздоровления. И диву даешься – сколько резервов дал Бог человеку в борьбе за жизнь. Где скрыты эти невероятно мощные силы, которые вдруг высвобождаются и вступают в бой.
Только увидев весь этот процесс своими глазами, можно поверить, что он действительно существует. До сих пор не могу забыть свое первое участие в приеме поступающих больных. Войдя в помещение санпропускника, я вдруг увидела всю группу только что снятых с машины пациентов. Это был шок.
Зачем же их привезли, – в ужасе подумала я. Разве им можно помочь? Это уже полутрупы. И все мое существо пронизал неописуемый страх.
Вскоре я убедилась – помочь можно.
И помогали, и очень многих вылечивали. И вполне трудоспособными возвращали обратно в лагерь.
Кстати, вылечили парня с панарицием, случай, о котором следует рассказать. Крепкий парень двадцати девяти лет поступил в госпиталь с панарицием недельной давности. Воспаленный палец на шарообразной кисти, малинового цвета, похож на грушу среднего размера, а вся рука от кисти до плеча вдвое толще другой. В подмышке группа увеличенных лимфатических узлов с началом распада, постоянная температура свыше тридцати восьми градусов в течение трех последних дней. И резкие боли. В этот же день оперируем: широкие разрезы всех затронутых зон и наводнения жидкостями. И вылечили, вылечили без антибиотиков.
Разве это не чудо?
Ведь в нашем тогдашнем арсенале самыми мощными средствами были: белый и красный стрептоцид против всех видов воспалительного процесса; как укрепляющее средство – витамины В и С, переливание крови и плазмы; рыбий жир для лечения туберкулеза. При самых тяжелых травмах – бедра и таза – кокситная гипсовая повязка сроком на шесть месяцев. И больные выздоравливали, и процент их был в ряде случаев достаточно высоким.
Сегодня это кажется чудом значительно большим, чем 50 лет тому назад.
Наблюдая за больными в процессе лечения, разговаривая с ними на эти темы, вместе оценивая результаты терапии, мне удалось подметить весьма любопытную особенность. Реакция на лечение наступает неравномерно. В большинстве случаев в первой половине курса она наиболее активна, результаты заметны, настроение больного приподнятое. Он активно помогает врачу. И вдруг на каком-то этапе, чаще к концу курса лечения, темп нарастания положительных сдвигов явно снижается, активность больного падает. Эта закономерность в зависимости от возраста больных и их исходного состояния, побуждала попробовать найти причину.
Попав в госпиталь, присмотревшись к окружающему, и поверив, что здесь все настоящее, без какого-либо подвоха, больной психологически и поведенчески активно включается в процесс лечения. Он терпелив, редко жалуется, охотно принимает даже болезненные процедуры. Тем самым помогает врачу. Состояние постепенно улучшается, больной окрылен. Но скоро начинает понимать, что путь выздоровления в своем конце имеет неизбежный заключительный этап – возвращение в лагерь. В этот кромешный ад. Снова шахта, работа в подземелье, грязь, голод и унижения. Снова беспросветная лагерная жизнь, из которой его вырвала болезнь. Эти мысли возникают все чаще – больной впадает в уныние, в ряде случае переходящее в депрессию.
В итоге все это, в той или иной степени, отрицательно влияет на эффективность лечения. Естественно, далеко не в каждом случае можно проследить такую четкую последовательность. Однако если графически изобразить суммарный темп выздоровления, прослеженный у большого числа больных, оказывается, что в первой половине курса он заметно выше, чем во второй.
Немцы по своей природе инициативны и трудолюбивы. Эти черты отчетливо просматриваются в кольце двойного прессинга: несвобода плюс болезнь. Улучшение самочувствия у большинства больных вызывает желание искать и найти себе применение. А заняться практически нечем. Трудотерапии в госпитале не существовало, книг на немецком языке не было. Больные с охотой ходили в Красный уголок, слушать доклады Ричарда о преимуществах социализма и чтения статей из специальной, выпускаемой в СССР, немецкой газеты. Но такие собрания бывали максимум 2–3 раза в неделю.
И все-таки в большинстве выздоравливающие находили себе какие-то занятия. Прежде всего, это была уборка в корпусе и на территории Зоны, особенно в осеннее и зимнее время. Помогали в прачечной, посудомоечной и на кухне, где, несомненно, перепадало что-нибудь съестное. И хотя наш хозяйственный корпус вполне справлялся со своими обязанностями, добровольческая помощь принималась охотно.
Процветали и так называемые "художественные промыслы".
Так, например, один больной, надолго задержавшийся в госпитале в связи с осложненным переломом бедра, из неизвестно где собранных прутиков плел изумительные по красоте корзиночки. Другой – из кусочков дерева простым перочинным ножом вырезал целую армию, от солдата до генерала, в полном обмундировании. Очень симпатичный юноша Хане, из интернированных, которого мы с большим трудом спасли от алиментарной дистрофии, работая в столярной мастерской, научился выделывать из цельного куска дерева оригинальные, очень изящные круглые шкатулки с причудливыми крышками.
Были и художники, рисовали, как правило, карандашом.
Самым выдающимся среди всей этой "художественной братии" был 49-летний Фриц Флейшхауэр. До войны занимался коммерцией. В плену уже несколько лет. Работал в шахте, к нам попал в связи с тяжелой двусторонней пневмонией. Рисовать стал в плену.
Это был действительно поздно открывшийся талант. Его цветы и пейзажи вызывали всеобщее восхищение. Во всех ординаторских висели его работы.
Когда однажды мне удалось съездить домой в Москву, я привезла ему коробку акварельных красок и несколько кистей. Этот день он считал праздником.
Список творческих натур можно продолжать долго. Но их художественное творчество, каким бы оно ни было, кончалось с выздоровлением.
Наступал роковой день. На нашей территории появлялась ненавистная фура. Она забирала их в свою громадную пасть и увозила в лагерь.
Мои отношения с больными вполне подходят под определение "дружеские". Я охотно вступала с ними в беседу на самые разнообразные темы, далеко выходящие за стандартные рамки врач – больной. Военнопленному не рекомендовалось первому вступать в разговор с врачом, если вопрос не касался медицины. Поэтому беседу всегда начинала я. Благодаря этим беседам я научилась понимать диалекты, которыми пользовались крестьяне различных немецких земель. Простые люди охотно делились со мной своими воспоминаниями о довоенной жизни, рассказывали о своем доме, семье, хозяйстве. С интеллигентными больными речь могла идти о литературе, прочитанных книгах, об искусстве.
Две темы я категорически отнесла к "запретным". Я никогда не говорила с ними о войне и о политике. Скоро я заметила, что и больные сами понимали неуместность этих разговоров.
За все три года было лишь одно исключение. Один трагический случай, о котором стоит рассказать.
В одной партии поступивших из лагеря был больной, 35-летний внешне крепкий и красивый мужчина. Он резко контрастировал с остальными "полуживыми" больными. В сопровождающей медицинской документации стояло: "Диагноз – бессонница, не спит 15 дней".
Больного поместили в одно из терапевтических отделений. Он был совершенно спокоен, никаких жалоб, кроме невозможности заснуть, не предъявлял. Невропатолог, доктор Мюллер-Хегеман поставил диагноз что-то вроде "нервного расстройства", или "нервного переутомления", и начал лечение. В течение нескользких дней на утренней конференции дежурный врач докладывал, что больной не спит. Собрали консилиум, добавили каких-то лекарств.
Пустынский навещал его ежедневно. Спустя немногим больше недели доложили, что больной проспал более полутора часов. И эта тема выпала из программы утренних конференций.
Примерно через месяц после его поступления я, как дежурный врач, делала обычный вечерний обход.
И тут я его увидела впервые. Он был адекватен, правильно отвечал на вопросы. К этому времени он уже спал по три часа за ночь и жалоб не предъявлял. Очень удивился моему немецкому языку. Ему явно захотелось поговорить с русским доктором. Начал рассказ о себе скороговоркой, торопясь, с постепенно нарастающим волнением. Ему 35 лет, он инженер, женат, имеет сына, о семье ничего не знает, на войне более 4 лет, в плен попал под Сталинградом. Это слово он произнес очень четко, без акцента.
Я прервала его, сказав, что должна продолжать обход, пообещала непременно зайти на днях, чтобы дослушать его рассказ. И ушла.
Меня позвали к нему в половине четвертого утра. По словам сестры, он после моего ухода долго лежал тихо, ей казалось, что задремал. Прошло несколько часов. Вдруг – очнулся, позвал сестру и почти приказным тоном сказал:
– Пригласите ко мне доктора, который говорит по-немецки!
Сестра ответила, что не видит в этом необходимости. Он раздраженно поднял голос – начал кричать, настаивать на своем.
В госпитале никогда ничего подобного не случалось. Сестра с испугом прибежала ко мне.
Когда я вошла в палату, внешне он казался вполне спокойным. И вдруг:
– Доктор, вы русская? – тон звучал, как допрос. Машинально я ответила: "Да". Он посмотрел мне прямо в глаза:
– Я хочу рассказать вам про Сталинград. Вы еще молоды, этого не знаете, – он уже говорил громко и возбужденно, – мой рассказ передадите внукам!
Это уже был почти крик. Уговоры были бесполезны. Он слышал только себя. Распорядившись сделать повторный успокоительный укол, который он, кстати, даже не заметил, я села к его постели. Двое больных на соседних койках давно проснулись и боязливо выглядывали из-под одеяла.
Пишу эти строки и поражаюсь, до чего же я была безрассудной: ведь тогда мне и в голову не пришло, что можно, и, безусловно, нужно, позвать старшего, заведующего этим отделением, не говоря уж о главном враче. Случай ведь был эксквизитный!
Нет! Я все взяла на себя.
А когда на следующее утро на конференции я докладывала о случившемся, и меня об этом напрямую спросил начальник, я с некоторым недоумением ответила вопросом на вопрос:
– А что, Виктор Федосеевич, вы считаете, что я неправильно действовала?
Думаю, что аудитория была в легком шоке, но все молчали. А начальник со своим неизменным чувством юмора повернулся к Пустынскому и сказал, то ли хваля, то ли порицая:
– Вот, Сергей Дмитриевич какая молодежь растет, не то что мы с тобой.
То, что больной выкрикивал, "выбрасывал" из своей груди, из своего разрывающегося сердца – передать невозможно. Его бледное лицо покрылось красными пятнами. Широко раскрытые, с пугающим блеском глаза ничего не видели вокруг. Он весь был снова там, где с неба сплошным, не прекращающимся потоком лилось пламя, где таким же непрерывным потоком лилась кровь. Она смешивалась с землей, и, принимая огонь, воспламенялась сама. Свистящее и бушующее пламя сливалось со стоном и скрежетом металла. Людей словно не существовало. Действовали могучие злые чудовища. Совершенно очевидно, что человек не может создать подобного.
Все вместе взятое: метущийся человек с горящими глазами, ярко нарисованная им картина, ощущение мистического ужаса, который я испытывала, слушая и представляя это, лишало действительность реальности. Больной вскочил с постели, продолжая с жаром жестикулировать, а я мучительно думала:
– Ну когда же наконец, подействует лекарство? Должно же оно подействовать.
Ошеломленная сестра, машинально ухватившись за спинку кровати, приоткрыв рот, застыла в этой позе.
Через полчаса голос больного стал терять свою силу, между словами появились длинные паузы. Взор погас, голос перешел на шепот и затих.
Вдруг он вздрогнул и, взглянув мне в глаза, совершенно отчетливо, словно в раздумье, спокойно произнес:
– А почему среди всего этого уцелел я – понять невозможно.
Затем голова его упала на подушку, и наступила тишина. Пульс был ровный, давление нормальное, дыхание глубокое, на лице – печать спокойствия. Он спал.
Я отправилась в свой корпус.
Как я узнала потом, к середине следующего дня больной перестал узнавать окружающих, вскоре потерял сознание и умер.
О Сталинградском сражении сняты сотни километров документальных и игровых лент, написаны бесчисленные тома художественной литературы и научных исследований. Прочитав сотни страниц и пересмотрев километры кинолент, я осмелюсь утверждать: ни одному художнику, писателю или ученому не удалось воспроизвести картину этого адского переплетения столь же ярко и ошеломительно, как это сделал полусумасшедший немецкий солдат в ночь моего незабываемого дежурства.