Если трудолюбие – генетически обусловленное свойство характера, то я его унаследовала от папы. Его интересы были многогранны, а познания глубоки. Мне всегда казалось, что папа умеет и знает все. Но трудолюбива ли я? Для меня самой это было не совсем ясно. Истинное трудолюбие – это, по-моему, любовь к труду вообще, любовь к труду как понятию, к труду даже не совсем интересному и приятному. Меня же захватила и совершенно околдовала моя профессиональная деятельность. Думаю, что это была скорее любовь к своей специальности. Она явно оказалась в ущерб другой работе, например, устройству быта. Букет сирени на стене, встречая меня с порога, обдавал радостью. Ко всем остальным деталям обстановки я оставалась совершенно равнодушной. В этом всепоглощающем, бурном потоке работы меня даже перестали интересовать туалеты. Я вполне обходилась тремя платьями – они годились на все случаи жизни.
Маме я по-прежнему через день посылала открытки с коротким описанием мелких и крупных событий своей жизни. Неизменно получая ласковые, нежные письма, я очень тосковала по маме. Ведь это было наше первое такое длительное расставание. На каждом шагу возникали трудные вопросы, сложные жизненные ситуации, а посоветоваться было не с кем. Письма в этом смысле мало помогали.
Наступила ветреная, холодная и дождливая осень. Приближалась моя первая зима в госпитале, особенно суровая в этой безлесной полосе. Разбушевавшиеся на огромных просторах бураны заставляли все живое спасаться в укрытиях.
Как ни увлечена я была работой, когда холода стали особенно сильными, я все-таки вспомнила, что у меня нет зимнего пальто. Старая кацавейка с небольшим каракульчовым воротником, в которой я ходила последнюю студенческую зиму, не только совершенно потеряла приличный вид, но, главное, перестала греть. Беспокоила угроза простуды, за которой у меня, как правило, следовало воспаление легких. Мама все больше волновалась по этому поводу, и мне нечем было ее успокоить.
И вдруг выход нашелся. Нет, это был не выход, это было чудо.
Несколько месяцев назад в госпиталь поступила пожилая, очень милая медицинская сестра. Ее взрослая дочь была принята на должность машинистки. Их поселили в мой корпус – мы стали соседями. Медсестра часто обращалась ко мне за каким-нибудь советом. Увидев мое зимнее одеяние, она предложила мне отрез чудесного старинного драпа красивого коричневого цвета, необыкновенной мягкости. Я купила этот отрез.
В течение нескольких дней наш классный берлинский портной сшил мне роскошное зимнее пальто.
В учреждении, расположенном вдали от всяких дорог, где сотрудники живут на той же территории, скудность впечатлений, поступающих извне, обостряет интерес к внутренним событиям.
Пошив моего пальто оказался предметом всеобщего внимания. А мое появление в нем, таком стильном и элегантном, стало чуть ли не праздником. Больше всех радовалась Фаина Александровна. Обитатели Зоны тоже не остались в стороне. Не рискуя что-либо высказать, больные смотрели на меня восхищенным взглядом. А немецкие врачи не скупились на комплименты.
Зима была холодная, ветреная и снежная. Но благодаря порядкам и строгой дисциплине, установленными Елатомцевым, госпиталь не страдал от ее суровых нападок. Во всех корпусах – жилых и лечебных – было тепло. В лекарственных и продуктовых поставках перебоев не было. Режим работы не зависел от сезона и времени года.
Я уже свободно говорила, а иногда даже думала на немецком языке. Мои успехи в языке приводили всех в изумление. Хотя никакого чуда не было: ничего нет легче, как изучать иностранный язык в среде на нем говорящих.
Два эпизода дали мне самой понять, что я действительно овладела немецкой разговорной речью.
Я уже года полтора работала в госпитале. Однажды, принимая по долгу дежурного врача партию больных, я услышала, как один из вновь прибывших, указывая на меня, спросил другого:
– Как ты думаешь, кто она?
– Полагаю, медсестра из интернированных, – последовал ответ.
Это было большой победой.
Она дополнилась другим примечательным событием.
Близилось 8 марта – Международный женский день. Как всегда, торжественный доклад для больных в Красном уголке готовился делать Ричард. Накануне вечером он вдруг постучал в мою дверь. Я только что вернулась домой. У него был непривычно ласковый тон и просящий вид. Просьба была потрясающе неожиданной: он чувствовал себя совершенно простуженным и просил вместо него завтра в Красном уголке сделать доклад о международном женском дне. Я была ошеломлена: во-первых, вести разговор на иностранном языке – это одно, а говорить с трибуны – это совершенно другое. Я не была уверена, что готова для этой роли. А во-вторых, это в той или иной мере – политическая акция. А к этому я была готова еще меньше. Но была и третья сторона – мне вдруг ужасно захотелось попробовать и этот лакомый кусочек.
И я рискнула. Получила от Ричарда инструкцию, что и в каком стиле надо говорить, и подготовилась.
На другой день, в три часа, в Красном уголке не было ни одного свободного места. О празднике извещало развернутое красное знамя. Я встала на его фоне в темно-сером скромном платье и низеньких черных сапожках. Светлым пятном выделялись только волосы. В зале стало очень тихо. Есть такое выражение "звенящая тишина" – она была именно такой. Немцы – дисциплинированный народ.
Я рассказала о Кларе Цеткин, о ее деятельности, о силе и твердости женского характера. Далее – о советской женщине, ее роли и значении в нашей стране.
Когда я кончила, аплодисменты разорвали зал. Ричард похвалил, сказав, что ему таких оваций никогда не устраивали. А больные стоя улыбались и хлопали. Конечно, не Кларе Цеткин и празднику, до которых им не было дела. Они аплодировали своему доктору, пусть молодому и неопытному, но выучившему из уважения к ним их язык, чтобы лучше их понять, а значит – и помочь.
Весна наступила рано – бурная, веселая. А я огорчилась, мое чудесное пальто пришлось спрятать в шкаф.
Запели соловьи, и совсем незаметно наступило 17 июня. Об этом вспомнила Фаина Александровна и поздравила меня:
– Год назад – ваш первый рабочий день.
Было тепло и трогательно. Мы выходили с утренней конференции. Поздравили и остальные. Елатомцев, поняв, в чем дело, насмешливо произнес:
– Конечно, событие мирового масштаба. – Но не поздравил.
Этот день прошел как обычный. Праздничные столы были не в моде. На это не было ни средств, ни возможностей.
А вскоре произошло нечто совсем неожиданное, просто невероятное.
После утренней конференции Елатомцев задержал меня в кабинете. Посидели молча. Я – в ожидании, он – разглядывал меня, словно видел впервые.
Молчание затягивалось.
Я начала волноваться, старалась это скрыть. Мысленно пробегала события последних дней: за что может последовать разнос. Ничего не нашла.
Тишина становилась тягостной.
– Ты по-прежнему мечтаешь о хирургии? – вдруг просто прозвучал вопрос.
– А может, передумала? Привыкла к своему отделению? Слыхал, Аренгольд тебя любит, ценит, а?
– Нет, не передумала, – ответила я как можно спокойнее. И зачем этот ненужный разговор? – с какой-то тревогой зазвучало внутри.
Опять молчание. И тот же взгляд. Я посмотрела ему прямо в глаза.
– Так действительно не передумала?
– Нет, – ответила я чуть раздраженно.
– Ну, тогда принимай начальницей 14-й корпус.
Сначала показалось, что я ослышалась. А когда он повторил, подумала – его очередная шутливая издевка.
Нет! Это была правда. Сказал, что предложение вполне официальное и требуется мое официальное согласие.
– Подумай, – заключил он.
Эта реплика была напрасной, согласие тут же выскочило из меня.
Отрезвление пришло тотчас, как я радостной птичкой выпорхнула из кабинета.
Я вдруг поняла весь ужас случившегося. Мне стало жарко. Два вопроса жгли меня насквозь и оставались без ответа: моя некомпетентность и отношения с Фаиной Александровной.
Я медленно шла по направлению Зоны, ничего не видя. Ну как я приду к Фаине Александровне и скажу:
– До свидания. Спасибо за все. Я ухожу от вас, от той, которая меня столькому научила и которой я сейчас могла бы во многом облегчить жизнь, став компетентной помощницей. Но я бросаю вас и ухожу в другое отделение потому, что мне нравится хирургия.
Нет, нет, это невозможно.
Ну, а другой аргумент! Скажи честно: разве ты можешь заведовать хирургическим отделением? Это уже не самоуверенность – это наглость!
И тут же другой голос:
– Ну, хорошо, я сумасшедшая, согласилась. А начальник, который это предложил? Он тоже сумасшедший?
Так где же выход?
Все знали, в каком критическом положении уже несколько месяцев находилось хирургическое отделение. Прежняя начальница – в течение всей войны фронтовой хирург. Она и организовывала это отделение, но, серьезно заболев, постепенно стала отходить от дел. А в последнее время практически вообще не появлялась в корпусе. Из работавших в нем врачей свободно оперировал только доктор Шеффер. На него и легла вся практическая деятельность в отделении. И ответственность тоже. Елатомцев ему вполне доверял.
Многочисленные запросы в Центр с просьбой прислать хирурга оставались без ответа.
И хотя де-факто заведующая в деятельности отделения почти не участвовала, де-юре она оставалась начальницей. Пять дней назад она официально ушла из госпиталя и уехала. Теперь уже и де-юре отделение осталось без начальника. А де-факто всей работой в нем заправлял военнопленный немецкий врач. Несомненно, он был грамотным эрудированным врачом, честным хирургом. Однако вряд ли Елатомцев смог бы, случись такая необходимость, легко объяснить сложившееся положение своему непосредственному начальнику в Центре. Он явно был бы не понят, а в выводах можно не сомневаться.
Думаю, что именно это обстоятельство толкнуло его на столь рискованное решение.
С этими мыслями я вошла в свое отделение, твердо решив ничего не сообщать Фаине Александровне до более спокойного обдумывания случившегося.
Рабочий день подходил к концу, когда Фаина Александровна спокойным голосом спросила:
– Иночка, вам действительно нечего мне рассказать?
– Что вы имеете в виду? – вопросом на вопрос ответила я. Фаина Александровна, не обращая внимания на мои выкрутасы, спросила:
– Елатомцев предложил вам заведование 14 корпусом? Надеюсь, вы согласились? А почему ничего не рассказываете?
Вот так все и прояснилось.
Я передала Фаине Александровне свой разговор с Елатомцевым, и свои рассуждения тоже.
Ее реплика прозвучала вполне убедительно:
– Для госпиталя сейчас – это единственный выход. Елатомцеву снимут голову, если существующее положение станет известным высокому начальству. Кроме вас ему назначить некого. Все они – широкий жест в сторону корпусов – терапевты. Думаю, простую повязку наложить не смогут, забыли. Да и вряд ли найдется охотник на эту беспокойную жизнь. А что до нашего расставания – оно и так скоро и неизбежно, – заключила она.
Оказывается, Фаина Александровна уже давно решила, что эта работа становится ей не под силу. Она уже предупредила начальника, что в ближайшие месяцы собирается расстаться с госпиталем.
Так были разрешены все мои сомнения. Но остро и мучительно встал вопрос о неизбежном расставании.
Через несколько дней я переселилась в 14-й корпус. И с помощью старшей сестры Зины Сувориной устроилась в кабинете начальника.
Эйфория, сопровождавшая мое чудесное превращение из рядового терапевта в начальницу хирургического отделения, улетучилась очень быстро. Первый испуг помогла пережить Фаина Александровна. Но, обойдя со старшей сестрой весь корпус и сделав большой общий обход больных, я только теперь по-настоящему постигла весь гигантский объем предстоящей работы: медицинской, хозяйственной, организационной.
Собрав все воедино, я поняла, что начальство попросту мной "закрыло амбразуру".
Из несметного числа вопросов для ближайшего осмысления я выбрала три. Не разрешив их, дороги вперед не было. Они касались больных, нашего госпитального коллектива и немецкого доктора Шеффера.
В отношении больных все опять надо было начинать с нуля. Это была совершенно другая патология, совершенно другой лечебный и диагностический подход. Срочно требовалось знакомство с хирургической литературой, преимущественно относящейся к травматологии.
Нечто похожее требовалось и в отношении коллектива. На мое назначение он отреагировал дружно – неприязненно, особенно начальники отделений, эта госпитальная элита.
Тепло приняв вчерашнюю студенточку, умненькую, хорошо воспитанную (по их собственной оценке), всемерно опекая ее, они не могли принять, что всего через год, не успев по-настоящему повзрослеть, она оказалась с ними "на равных". И теперь претендует быть принятой в элитарный круг.
Отчужденность, официальная, холодная корректность сменила дружескую теплоту прежнего отношения ко мне.
Непростой психологической задачей оказалось создание нормального рабочего климата, нормальных профессиональных отношений с немецким хирургом доктором Шеффером.
Волею случая он в течение нескольких месяцев решал все вопросы лечения больных в отделении. Короткие ежедневные посещения Пустынского, его еженедельные обходы ничего не меняли в сложившейся ситуации. Благодаря высоким качествам специалиста и основанном на них доверии Елатомцева, доктор Шеффер обрел степень самостоятельности, явно не предусмотренную "Положением о военнопленных", и привык к ней.
В течение всего этого периода не произошло ни одного события, дающего основания усомниться в его компетентности и честности. Это не могло не отложить определенного отпечатка на его самоощущение и в какой-то степени на поведение.
И вдруг появляюсь я в роли его непосредственной начальницы. Теперь я должна контролировать каждый его шаг, каждое его решение. Он, старше меня на 13 лет, сложившийся военно-полевой хирург, и я, год назад окончившая медицинский институт. Интересная композиция начальницы и подчиненного.
Мы оба с самого начала понимали, что в новой обстановке могут возникнуть трудности. Их следует избегать, устранять при возникновении, максимально поддерживать гармонию внутри отделения.
Однако для осуществления этих намерений мы исходили, как вскоре выяснилось, из диаметрально противоположных установок.
Я стремилась как можно скорее, объемней и глубже с помощью литературы и подробного изучения больных, и, конечно, с его, доктора Шеффера, помощью вникнуть в клиническую ситуацию, овладеть ею и активно участвовать в жизни отделения.
Он же исходил из убеждения, что у "этой девочки", мало что понимающей в хирургии, хватит ума не "играть в начальницу", а, поверив ему, ни во что не вникать. И оставить все по-прежнему. С этих противоположных позиций мы шли навстречу друг другу, пытаясь при этом придать нашим отношениям вид высокой корректности.
Я тем временем ежедневно подолгу разговаривала с больными, заново собирая анамнез, осматривала их, приводя в порядок донельзя запущенные истории болезни, так как немецкие врачи медицинскую документацию не вели.
Так я постепенно познакомилась со всеми больными отделения. И одновременно изучала присланную мамой хирургическую литературу. Не скрою – это был очень трудный период моей жизни.
Доктор Шеффер не обращал особого внимания на мои действия. Он занимался своим привычным делом, весьма формально ставя меня в известность об оперативных вмешательствах, перевязках, гипсовании.
Знакомясь с больными, я поначалу задавала ему кое-какие вопросы. Возможно, они были наивны. Сначала он на них односложно отвечал. Затем это, видимо, ему надоело. Он стал проявлять нетерпение. Часто раздражался. Два раза почти перешагнул черту корректности, прозрачно намекнув на мою некомпетентность. Я перестала задавать вопросы. Мы почти не общались.
Существовал путь, который позволил бы все отношения сразу свести в подобающее русло – ведь он был военнопленным. Но это было для меня неприемлемо. Я слишком уважала медицину и себя и считала, что врачи не имеют права скрещивать шпаги над головой больного.
Я сознательно выбрала другой путь.
Ситуация взорвалась, когда однажды я тоном, не допускающим возражения, сказала доктору Шефферу:
– Завтра в перевязочной покажите мне больного Шнейдера, полагаю, у него непорядок в ране.
Доктор Шеффер онемел. Настолько, что мне пришлось повторить сказанное.
Он широко раскрыл свои красивые коричневые глаза, в которых было недоумение, сменившееся вопросом, однако так и не произнесенным.
На другой день – наша встреча в перевязочной. Молчаливый эмоциональный диалог был продолжен. Я оказалась права – неблагополучие раны было налицо. Ему это было очень неприятно.
И, слава Богу, у нас обоих хватило смелой честности, такта и доброты: у него, опытного, открыто признать свою оплошность, у меня, молодой и ретивой, с пониманием и подобающим уважением это принять.
В этом на первый взгляд банальном эпизоде есть глубокий общечеловеческий подтекст. Пользуясь им, как определенной нравственно-моральной меркой, мы обоюдно оценили существенно важное в человеке, на познание которого зачастую тратятся годы. И оценили безошибочно. Последующая совместная гармоничная работа явилась тому бесспорным подтверждением.
С помощью доктора Шеффера я впервые самостоятельно вошла в фантастически таинственный мир хирургии, о котором мечтала с детства. Хирург широкого профиля, он многому сумел меня научить за 1,5 года нашей совместной работы. Среди моих учителей ему принадлежит особое место. Он никогда никого не учил, "не поучал" в общепринятом понимании этого слова. Он жил и работал. Эта работа была искусством, которому хотелось подражать. Не знаю, как он, будучи свободным, учил своих соотечественников. Меня он заражал своим примером. Без лишних объяснений у операционного стола он говорил:
– Вы это сделали хорошо – можно попробовать сделать лучше. – И делал.
Хирургия – дама суровая и подчас жестокая. Много крови и сил высасывает она из своих адептов. Но зато и улыбки дарит солнечные. Из этих сочетаний и соткана жизнь хирурга.
В нашем хирургическом отделении всегда что-нибудь происходит: операция, репозиция отломков при переломах, гипсование. Как везде, возникают осложнения: воспаление, нагноение, кровотечение. Работа непрерывная и напряженная. Большая удача, что доктор Шеффер живет в отделении. Каждый вечер перед сном он обходит тяжелых больных. Если случилось что-нибудь серьезное, посылает за мной – это мое требование. Он его выполняет неукоснительно.
Бывают сложные ситуации, бывают и трагедии, слава Богу, редко.
Случаются и курьезы – нелепые, неожиданные. Некоторые повторяются почти закономерно.
О них стоит рассказать. Они связаны с обезболиванием. С наркозом.
Но это не современный наркоз, который делает специалист-анестезиолог. Это допотопный эфирный наркоз, подаваемый с помощью простой маски Эсмарха.