Он пытался заставить ее говорить о себе, и она рассказала ему немного о своем раннем детстве, утверждая при этом, что плохо помнит его, а у взрослой прошлого не было. Однажды она заметила: "Я еще не существую". "Я заставлю тебя жить", - уверенно сказал про себя Юджин. Ему очень хотелось касаться Пэтти. И он прикасался к ней, и не только во время рукопожатий, но мимолетно и тайно, как будто не замечая того; похлопывал ее по руке, рассказывая историю, или поглаживал по плечу, предлагая чай. Он намеревался коснуться ее волос. Эти прикосновения создавали в комнате своеобразный материальный образ Пэтти, притягивающей своим присутствием и манящей ложными надеждами. Порой таким же манящим казался ему настойчивый взгляд ее глаз, кроваво-красных в уголках, горячих, когда она в немом смущении обращала к нему вопрошающий взор. Ему пришла в голову мысль, что он, похоже, влюбляется в Пэтти. Когда он подумал об этом, то сразу же успокоил себя, повторив слова, которые она так часто говорила: "Я здесь, я дома, я скоро вернусь". У него было много времени, чтобы узнать Пэтти, ее присутствие казалось ему необходимым, естественным, утешающим.
- Привет, - Лео просунул голову в дверь.
- Заходи, заходи.
Лео редко приходил. Юджин вскочил, ощущая неловкость в присутствии сына, как будто электрический разряд ослабил его и вывел из строя. Он резко отошел от кровати и прислонился к стене.
- Я уже лет сто пытаюсь зайти к тебе. Думал, эта баба никогда не перестанет здесь тявкать.
- Мне бы хотелось, чтобы ты не говорил таких гадостей, - машинально, устало сказал Юджин. Ему приходилось так часто повторять это.
- Ну, это же не обидело ее, не так ли? Хорошо, извини. Не хочешь сесть? Ты выглядишь так странно, стоя там в углу.
Юджин сел. Он рассматривал своего высокого стройного сына с нескрываемым удивлением, которое никогда не уменьшалось. Его поражало, что он такой взрослый, большой, красивый и такой дерзкий. Вместе с удивлением пришли робость и смутная боль невыразимой любви. Они вечно говорили друг другу глупости, не могли наладить контакт, да и ухватиться было не за что. В лице Лео Юджин читал изумление, равноценное своему собственному, выражение неуверенности, полной тревожных предчувствий. Они, словно неясные, не поддающиеся контролю существа, предстали друг перед другом в комнате. Юджин сгорбился.
- В чем дело?
- Я должен кое-что сказать тебе, вернее, кое в чем сознаться.
- В чем?
- Это насчет той старой штуки.
- Какой штуки?
- Иконы.
- О, ее нашли? - Юджин забыл свое горе. Его тело как будто снова налилось силой.
- Не совсем. Но я знаю, где она. По крайней мере думаю, что знаю.
- Где же, где?
- Не так быстро, - сказал Лео. - Это долгая история. Не возражаешь, если я сяду на кровать?
Он забрался на нижнюю полку и сел подобрав колени.
- Где она? Что с ней произошло?
- Ну, видишь ли, я взял ее, так сказать.
- Ты взял ее?
- Да. Мне нужны были деньги, так что я взял ее и продал. Думаю, она еще в том магазине, куда я ее отнес.
Юджин молчал. Он почувствовал острую боль унижения и не мог взглянуть на Лео, как будто ему самому было стыдно. Юджин смотрел в пол. Лео взял икону и продал ее. Это не просто потеря, как он воображал и с чем пытался примириться. Это было нечто гадкое, личное, опозорившее и отбросившее его назад. Он опустил голову и продолжал молчать.
- Ты же не рассердишься на меня?
С усилием Юджин посмотрел на ссутулившегося мальчика. Он не испытывал гнева, только стыд и замешательство человека, который позволил обидеть себя и победить. Он, как удары бича на своем теле, почувствовал стыд прежних лет, проведенных в трудовом лагере. Наконец он сказал:
- Слезай с кровати и дай мне посмотреть на тебя.
Лео тотчас же вскочил, встал перед отцом и, чуть подпрыгнув, соединил пятки. Уголки его большого рта непроизвольно приподнялись, напоминая карикатуру на счастливого человека. Его бледное веснушчатое лицо выражало внимание и ожидание.
- Зачем ты сделал это, для чего тебе нужны были деньги?
- Ну, видишь ли, я знаю, это ужасно, но думаю, мне лучше рассказать тебе. Я растратил средства колледжа из банка клуба, казначеем которого я был. Я потратил деньги на массу разных вещей, по мелочам, как ты бы сказал. А затем я должен был отчитаться.
Юджину казалось, что он загнан в угол, - чувство, не раз уже испытанное прежде. Лео разыгрывал сцену и принуждал его играть тоже. Неужели не было никакого выхода, никаких способов поговорить просто и прямо друг с другом? Однако ни призыв, ни крик не могли прорваться через такой знакомый поток краснобайства. Он смотрел вниз на остроконечные башмаки Лео. Гнев мог бы помочь, но он не ощущал гнева, только печальное, пристыженное чувство поражения. Он - человек, над которым издевается собственный сын, и он ничего не может поделать.
- Не следовало так поступать. - Слова, которые он произнес, показались ему совершенно бессмысленными. Их можно было с равным успехом сказать Гитлеру или урагану.
- Я знаю, но мне нужно было достать деньги. - Лео говорил объяснительным и энергичным тоном. - Иначе я был бы обесчещен.
- Ты и так обесчещен. Но теперь это уже не имеет значения.
Юджину хотелось, чтобы Лео ушел. Ему нужно поскорее прекратить эту боль.
- Боже мой, ты не можешь так говорить. Конечно же это имеет значение. Во всяком случае я собираюсь вернуть ее тебе.
- Не представляю, как ты сможешь это сделать, если ты уже потратил деньги. Да и не хочу ее возвращать. Я смогу обойтись без нее.
- Ты не должен прощать меня таким образом!
- Я не прощаю тебя. Я просто не хочу больше об этом говорить. Все это не имеет значения.
- Пожалуйста, не будь таким спокойным. Ты должен прийти в ярость и надавать мне пощечин.
- Я едва ли смогу сделать это сейчас, - сказал Юджин. Насупившись, он поднял глаза и посмотрел в бледное напряженное лицо, затем добавил: - А теперь, пожалуйста, уходи.
- Но я еще не сказал, как сожалею о сделанном.
- Ты не сожалеешь.
- Ну, знаешь ли, это такое душевное состояние, не стоит об этом говорить.
- Достаточно того, что ты украл мою икону, - сказал Юджин. - И я не желаю слушать твою безумную болтовню. Я не понимаю тебя. Никогда не понимал.
- Так-то лучше. Ты начинаешь сердиться. Это пойдет тебе на пользу. Может, и мне заодно. Послушай, я правда сожалею. Это не лучшая моя идея. Но я верну ее назад. Может, просто украду ее снова.
- Если ты украдешь ее, - сказал Юджин, - я сдам тебя в полицию.
Он встал. И внезапно ощутил прилив гнева. Это пришло как облегчение, и сразу же возникло ощущение контакта. Создалось впечатление, будто он впервые обрел власть над Лео.
- Но ты же хочешь вернуть эту вещь назад, не так ли?
- Больше не хочу. Ты убил ее. Ты все испортил, и сделал это умышленно. Ты обидел меня и заставил страдать. Я старался тебя воспитать как следует, а ты стал лжецом и вором.
- Ну, может, мне просто не очень-то повезло.
- Что ты хочешь сказать?
- У меня никогда не было настоящего дома. Откуда взяться чувству собственности?
- Я делал все, что мог, для тебя, ради тебя, - сказал Юджин. Его голос прозвучал жалобно. Затем его охватил новый порыв гнева. Как можно было так над ним насмехаться?
- Всю жизнь мы жили по-походному. Ты никогда не хотел ничего делать.
- Я работал как мог и содержал тебя. Я и сейчас поддерживаю тебя.
- Нет, не поддерживаешь. Ты даже не попытался стать англичанином.
- Я не мог. И почему я должен пытаться? Я русский. И ты тоже.
- Нет. Я никто. Мне никогда не удавалось заставить тебя понять, что все это не имеет для меня значения, все это - ничто.
Игровое выражение сошло с лица Лео. Уголки рта опустились, глаза прищурились. Он выглядел как напуганный, готовый расплакаться ребенок.
- Ты не можешь отрицать, кто ты есть.
- Я ненавижу все это. И твою проклятую икону ненавидел тоже. Ты создал вокруг себя маленькую Россию. Ты живешь в мире грез. Все, чего ты в действительности когда-либо хотел, - это забраться в нору.
- Перестань на меня кричать.
- Я не кричу. А ты простил Советский Союз.
- Я не простил Советский Союз, хотя, возможно, и простил. Я не могу изменить историю. Почему я должен ненавидеть свою родину?
- Это не твоя родина. У тебя нет родины. И ты сделал так, что и у меня ее тоже нет. Боже, как жаль, что я не американец.
- Это самое ужасное, что я когда-либо от тебя слышал. И говори потише. Тебя услышат в доме священника.
- Какое мне дело, если они услышат меня? Пусть слышат. Мы ничем не хуже их, не так ли? Ты со своими "мисс Мюриель" и "пожалуйста, сэр" похож на проклятого раба.
- Перестань разговаривать со мной таким тоном и убирайся из комнаты. Ты никогда не уважал меня. Ты никогда не любил меня, как следовало.
- Почему я должен любить тебя? Ты мой проклятый отец.
- Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, - взмолилась Мюриель, только что вошедшая в дверь.
Лео тотчас же отвернулся и закрыл лицо руками. Юджин смотрел на нее сурово, как будто окаменев от ярости. Он был очень расстроен вторжением и ужасно рассержен тем, что Мюриель услышала.
- Извините, - сказала Мюриель, - я постучала, но вы оба говорили так громко, что не расслышали.
Наступило молчание. Юджин смотрел в стену. Он испытывал отвращение к себе, к Лео, отвращение ко всему. Его тело безнадежно обмякло. Лео, вернув лицу спокойное выражение, повернулся к Мюриель. Он смотрел на нее безучастно и вяло, как будто ожидая указаний. Во взгляде Мюриель читалось отвращение.
- Не следует говорить с отцом таким образом, - сказала Мюриель. - Ты мне противен.
Лео смотрел на нее еще минуту, казалось, что он очень устал и с трудом понимает ее. Затем улыбнулся:
- Рептилия, не так ли?
- Убирайся! - воскликнула Мюриель.
Лео повернулся было к отцу, но, не посмотрев на него, сделал быстрое движение, будто отбрасывая что-то, и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
Мюриель опустила глаза перед Юджином. На ней было надето твидовое пальто, на котором все еще поблескивали маленькие крупинки снега. По плечам пролегла снежно-белая бороздка. Под мышкой она сжимала маленький, завернутый в коричневую бумагу пакет. Юджин смотрел на ее короткие волосы, влажные и потемневшие на концах, на ее тонкое умное лицо и ненавидел ее английскую отчужденность, ее неосознанное чувство превосходства и то, что она посмела выгнать его сына из комнаты. Надо было дать их разговору с Лео его естественный ход. Может, в конце концов они поняли бы друг друга. Он ощутил это сейчас, когда Лео ушел. Даже гнев и крик были своего рода связью, чем-то наподобие объятия, приблизившего их друг к другу. Может, тогда они сумели бы своим отношениям придать определенный смысл. Теперь же неуместное вторжение девушки, оказавшейся свидетельницей этой сцены, сделало ее безобразной и просто позорной для них обоих. Он глубоко вздохнул от горя и обиды.
- Мне ужасно жаль, что я вмешалась, - сказала Мюриель, наконец подняв на него глаза. Казалось, она слегка задыхается. - Но я не могла слышать, как он говорит такое.
Она выглядела очень смущенной, но в то же время в ее взгляде было что-то назойливое, почти агрессивное.
"Ну почему же ты не уходишь", - подумал Юджин, но сказал:
- Да.
- Мне ужасно жаль, - повторила Мюриель.
Юджин молчал. Он не мог простить ей, что она услышала его разговор с Лео.
- Надеюсь, вы не будете возражать, - продолжала Мюриель. - Мистер Пешков… Юджин… Можно мне так вас называть? Надеюсь, вы не будете возражать…
Она снова опустила глаза и стала возиться с завернутым в коричневую бумагу свертком, который принесла.
- Что это? - спросил Юджин.
- Пожалуйста, простите меня, - сказала Мюриель. - Я принесла вам маленький подарок. Русский подарок. Я так жалела, когда пропала ваша икона. Я знаю, это не заменит ее. Но я сочла ее очень красивой и подумала, что она, может, немного вас развеселит. Я очень надеюсь, что она вам понравится.
Обертка упала на пол, и Мюриель протянула Юджину что-то маленькое, ярко раскрашенное. Он машинально взял и стал пристально рассматривать вещь. Это была расписная русская шкатулка. Глянцевые фигуры Руслана и Людмилы в ярко-красных и синих тонах выделялись на черном фоне.
Юджин смотрел на нее с болью и замешательством. Она напомнила ему о чем-то ужасном, и на минуту показалось, что какой-то печальный свет воспоминаний готов вот-вот открыться перед ним. Где он видел это прежде, очень-очень давно? Прикрытая завесой память заключала в себе невыразимую боль потери, но не обнаруживала себя полностью. Он продолжал смотреть на шкатулку. Слезы подступили к глазам и пролились. Он пытался сдержать их, прикрыть рукой. Плача, он склонил голову над шкатулкой. Он не мог остановить слезы, но и не мог все еще вспомнить.
Глава 12
"Тот, кто думает спасти идею Добра, привязывая ее к понятию воли, предполагает главным образом предотвратить искажение этой наивысшей ценности путем установления необходимой связи со специфическими и "слишком гуманитарными" факультетами и институтами. С тех пор как официальная идея Добра стала считаться оскорбительной для человеческой свободы, появились попытки разрешить ее с помощью определенных действий. Если добродетель будет проявляться в движении или "указующем персте, само ее величие сохранит ее от вырождения. Я уже доказывал, что такая теория ошибочна и вводит в заблуждение открыто проповедуемыми ложными выводами, чтобы завуалировать тайную похвалу определенной личности. Воля, выбор и действие - также понятия двусмысленные. Я подхожу теперь к более серьезным и наталкивающим на размышления возражениям. Если идею Добра отделить от идеи совершенства, она становится как бы выхолощенной, и любая теория, допускающая это разделение, какими бы возвышенными идеями ни прикрывалась, в конце концов оказывается вульгарным релятивизмом. Если идея Добра не отделена от идеи совершенства, невозможно избежать проблемы "трансцендентного". Таким образом, "авторитет" добродетели возвращается и должен утвердиться на сцене в более усложненной форме".
Маркус изучил последний абзац введения в пятую главу трезво и, как он полагал, объективно. В том, что он писал, присутствовал пророческий тон, которого он сначала пытался избежать. Маркус представлял себе книгу как очень спокойное и размеренное повествование, состоящее из ряда крайне простых утверждений. Но проза, по мере того как она впитывала мысль, становилась все более риторической и убедительной. Температура возрастала. Возможно, это было неизбежно. Сложность аргументации не могла не вызвать сильного жара, как при трении. Может ли философия действительности быть бесстрастной? Должна ли быть? Маркус с глубоким удовлетворением ответил нет. Но очень важно сохранить кристальную чистоту. Его книга адресована не только философам. Он чувствовал свою ответственность перед эпохой. Le Pascal de nos jours. Он улыбнулся.
Маркус вернулся к своей книге как к определенному утешению. С каждым днем она становилась все больше, и он как будто тоже рос вместе с нею. Это успокаивало его. Он поднимался, как корабль, на волнах прилива. Но в то же время был расстроен, напуган и ощущал некоторую неуверенность. Встреча с епископом потрясла его, хотя он и не мог полностью осознать, чем именно. Испытывая страдания из-за Карела, он смутно чего-то ждал от епископа. Ему бы хотелось иметь возможность поговорить о брате в простом, может быть даже нелестном, тоне. Он надеялся, что епископ проявит своего рода церковный вариант здравого смысла Норы, и рассчитывал на что-то бодрящее, живое и доверительное. Такими были епископы, именно для этого они и существовали. И епископ, казалось, понимал это тоже, поскольку выглядел он так, как от него ждали. Но то, что было сказано в действительности, отличалось от того, что должно было прозвучать, и внушало тревогу, как будто реплики в пьесе немного изменили. Никаких успокаивающих слов о Кареле и о положении в целом, чего так ждал Маркус, он не услышал. За легковесным психологическим разговором епископа, за его мирскими афоризмами открывалась темная сцепа, как будто стены раздвинулись и обнажили впадину в небесах, черную, бурлящую, непонятную. Маркус испытал удивительное облегчение, вернувшись к своей книге и обнаружив, что его доводы звучат так же обоснованно, как всегда.
Маркус сам не знал, какое мнение о Кареле он хотел услышать от епископа. Предательством казалось желание услышать враждебное мнение. И все же ему бы, несомненно, помогло, если бы прозвучало хотя бы элементарное осуждение. Конечно, епископу следовало проявлять осторожность, но есть же способы реально охарактеризовать людей и успокаивать других. Маркусу хотелось, чтобы они совместно приняли своего рода коллективное заключение и осуществили некий жест солидарности здравомыслящих людей. Он осознал, слегка огорченный и шокированный сам собой, что очень хотел услышать заверения, будто Карел - несчастный больной человек и это вполне типичный психологический случай. А если он не был таковым, то что же с ним?
Надежды Маркуса не оправдались, и то, чего он опасался, приближалось и становилось все больше и больше. Однако чего он боялся? Карел не угрожал ему лично и едва ли вспоминал о его существовании. Почему эта темная фигура, казалось, всегда маячила рядом с ним? Маркус знал, что должен снова пойти к своему брату, он пытался представить себе эту встречу как можно проще и рациональнее, но ощущал все то же дуновение страха. Он боялся, что произойдет нечто бессмысленное, боялся услышать смех Карела, увидеть, как тот входит, снова обнажая эту черную бурлящую вселенную, открывая ее внезапно так близко, как муравьиное гнездо, как яйца насекомых на кончике пальца.
Он послал цветы Элизабет, но она не ответила. Сначала это обидело его, потом напугало. Ему не хотелось, чтобы образ Элизабет тоже стал неузнаваемым, хотя уже ощущал, как он таинственно изменяется, словно некая злая сила действует против него и против нее. В его воображении Элизабет все время менялась, ее фигура под темным покрывалом превращалась в кокон, состоящий из тьмы. Он больше не мог отчетливо представить себе ее лицо. Ее образ застилало какое-то облако. Здесь таилась опасность. Но для него или для нее? Днем он решил, что должен рассеять эти нелепые фантазии, а для этого нужно пойти и навестить ее, пройдя прямо в ее комнату, если это окажется необходимым. Едва ли они смогут удержать его силой. Или смогут? Теперь все казалось возможным. Маркус размышлял, и причудливые, волнующие образы преследовали его в преддверии ночи, а затем в буйстве сна.