Это правда. Он был зачат и рожден в неге и любви, обрел сознание в море глубокого счастья. Он любил своих родителей, любил свою сестру, любил слуг. И все любили его и баловали, как маленького короля. В деревне у него был собственный пони и грум, в Петербурге - свои специальные сани с лошадью Нико и слугой Федором, который всегда возил его, когда он направлялся навестить друзей. Пробежав в ботинках по хрустящей сверкающей снежной поверхности, он взбирался в сани. Медные заклепки на сбруе ослепительно сверкают на солнце, как будто по саням тут и там разбросаны маленькие огоньки. Большая меховая полость прилажена таким образом, что видны только его нос и глаза из-под меховой шапки. Черный мягкий кожаный ремень, который пристегивает Федор, пахнет специальным составом, который покупают для чистки в английском магазине на Невском проспекте. Лошадь на мгновение напрягается, затем движется без усилий. Санки скользят. Лошадь убыстряет бег. Раздается легкий звон. "Быстрее, быстрее, дорогой Федор!" Солнце освещает снег на дороге, исчерченной полозьями других саней, бросает лучи на позолоченный купол Исаакиевского собора и изящную стрелу Адмиралтейского шпиля.
- Как вам повезло, у вас есть счастливые воспоминания. По крайней мере их у вас никто не сможет отнять.
- Их - да.
Отняли почти все остальное. Но действительно, эти шесть золотых лет остались неиссякаемым источником света. Их блеск не причиняет ему боли своим контрастом. Скорее, он с благодарностью принимает исходящее от них тепло даже сейчас, как будто он ткал более тусклую материю своей жизни вокруг этого дорогого воспоминания, образуя темное яйцо, содержащее в своей сердцевине сверкающий сюрприз - драгоценность, изготовленную Фаберже.
- Что же произошло потом, когда вам исполнилось шесть лет?
- Произошла революция. Мои родители бежали в Ригу вместе со мной и сестрой.
- И вы все бросили?
- Все, кроме нескольких драгоценностей. Но они стоили кучу денег. Мы не бедствовали в Риге, во всяком случае в первое время.
Воспоминания тех лет немного померкли. Взрослые о чем-то обеспокоенно перешептывались и замолкали, когда приближались дети. Большеглазый, сбитый с толку ребенок вглядывался в серое море.
- Вы, должно быть, страшно ненавидите тех людей, которые выгнали вас?
- Думаю, мы могли бы остаться, хотя это было бы трудно. Нет, я не испытываю к ним ненависти. Все было так ужасно прежде. Одни люди такие богатые, а другие - совершенно бедные. Полагаю, это должно было случиться.
И действительно, он не испытывал ненависти. В гибели его счастливого мира заключалась какая-то всеобъемлющая справедливость. Но все же что-то было нарушено или, возможно, просто невыразимо печально. Он так любил свою страну!
- А где находится Рига?
- В Латвии. На Балтийском море.
- И долго вы там оставались?
- Пока мне не исполнилось двенадцать. Отец боялся, что Советы аннексируют Латвию. Так в конце концов и произошло, но мы к тому времени уже уехали. Мы перебрались в Прагу.
- В Прагу? В Чехословакию? Тогда вы обеднели?
- Да, тогда мы обеднели. Отец получил какую-то канцелярскую работу в юридической конторе, которая знала нашу семью. Мать давала уроки русского языка. Когда я подрос, тоже стал давать уроки русского языка и поступил в Пражский университет.
Запертые в Праге. Она всегда казалась ему ловушкой, красивой зловещей клеткой. Огромные тяжелые здания переходили в громады башен, спускаясь к запертой реке. Они снимали квартиру на узкой улочке, ниже Страхова монастыря. Семья отчаянно мерзла зимой и слушала колокола. Колокола, колокола на холоде.
- Значит, вы университетский человек?
- Да, меня, пожалуй, можно назвать университетским человеком. Но это было так давно.
- Вам удавалось заработать достаточно денег?
- Да, вполне. Но отец умер, когда мне было около двадцати, и жить стало труднее. Мы все работали. Сестра шила одежду. Конечно, в Праге было много русских. Все помогали друг другу. Мы принесли с собой Россию. Она все еще оставалась с нами. Но это было печальное время.
Гроб отца наклоняется, когда его несут вверх по крутой улице. Она слишком узка для катафалка. Мать и сестра спотыкаются и плачут, но его глаза сухи, он закалил себя и не подпускает боль. Катафалк трясет на булыжниках. Колокола.
- Что же случилось потом?
- Потом пришел Гитлер. Он прервал мои занятия.
- Гитлер. О да. Я забыла. Вам удалось снова бежать?
- Мы пытались, но наши документы оказались не в порядке. Нас задержали на границе. Мать и сестру отправили назад в Прагу, а меня послали работать на фабрику. Впоследствии меня перевели в трудовой лагерь.
- Наверное, это было ужасно? Долго ли вы там пробыли?
- Я пробыл там до конца войны. Это было мерзко, но другим пришлось еще хуже. Я работал на полях, там не голодали.
- Бедный вы, бедный.
- Послушайте, я уже несколько дней зову вас Пэтти. Не могли бы и вы называть меня Юджин?
Он, конечно, произнес свое имя по-английски. То, что англичане неправильно произносят его имя и фамилию, долго огорчало его. Прекрасные русские звуки оказались им недоступны. Теперь он почти испытывал какое-то мрачное удовольствие в вынужденном инкогнито.
- Да, хорошо, попытаюсь. Я никогда не знала никого с таким именем.
- Юджин.
- Юджин. Спасибо. Что произошло с вашей матерью и сестрой?
- Мать скоро умерла от паралича. Я ее никогда больше не видел с тех пор, как мы расстались на границе, правда, я получил несколько писем. А сестра… я не знаю… она просто… пропала…
- Вы хотите сказать, что не знаете, что с ней произошло?
- Люди пропадали во время войны. И она пропала. Я продолжал надеяться какое-то время.
- О, простите. Как звали вашу сестру?
Наступило молчание. Юджин внезапно почувствовал, что не может говорить. Огромная волна чувств поднялась в нем и, казалось, хлынула в комнату. Он вцепился в край стола. Прошло много-много лет с тех пор, как он кому-нибудь рассказывал об этом. Через минуту он сказал:
- Ее звали Элизабет, по-русски Елизавета.
- Мне ужасно жаль, - пробормотала Пэтти, - мне не следовало просить вас рассказывать. Пожалуйста, простите меня.
- Нет, нет. Это хорошо, что я рассказал. Я никогда об этом не рассказывал. Вы принесли мне пользу. Пожалуйста, спрашивайте еще. Я отвечу вам на любой вопрос.
- Что произошло потом, когда кончилась война?
- Я был в различных лагерях для беженцев, в конце концов оказался в лагере в Австрии.
- И сколько вы пробыли в лагерях?
- Девять лет.
- Девять лет? Почему так долго?
- Ну, было трудно выйти. Так много путаницы, и людей перебрасывали с места на место. Позже я женился в лагере. Ее звали Таня, Татьяна. Она была русской, и у нее был туберкулез. Никто не хотел взять нас с туберкулезом. Вопрос был в том, чтобы найти страну, которая согласилась бы нас принять, понимаете?
Он совсем не собирался жениться на Тане. Вопрос решил Лео.
- И что же вы делали все эти годы в лагере?
- Ничего. Немного спекулировал на черном рынке. В основном ничего.
Он вспомнил длинный деревянный барак среди сосен. Его койка стояла в углу. Важно было занять угол. Позже они с Таней делили небольшой барак с другой парой. Они устроились там, прикололи картинки к стене. Он не чувствовал себя слишком несчастным, особенно когда появился Лео. После семи лет убийственной работы наступило девятилетнее безделье.
- Вы когда-нибудь думали о том, чтобы вернуться назад, в Россию?
- Да. Тогда я часто думал об этом, Таня не хотела, да и я бы побоялся. К тому же вопрос упирался в религию.
Он поднял глаза на икону. Отец, Сын и Дух Святой с кроткими и склоненными лицами беседовали у стола, накрытого белой скатертью. Их золотые кудри переплетались. Они были грустны, так как знали, что не все благополучно с их творением. Возможно, они ощущали, что их самих тихо относит от него.
- О, вы христианин, вы принадлежите к русской православной церкви.
- Нет, больше нет. Теперь я атеист.
Во время войны религия утешала его, возможно, скорее как воспоминание о добрых и чистых людях, чем личная вера в спасительное божество. В годы праздности она постепенно стерлась, как все исчезло в эти годы. Он оставил свою страну Богу, в которого больше не верил. Но нет, у него никогда не хватило бы мужества вернуться. Однако он очень много думал о России в том лагере, когда лежал на кровати бесконечными летними днями, чувствуя голод и вдыхая запах сосен и креозота, и воображал себя окруженным своими соотечественниками, говорящими на родном языке.
- А картина, икона, она была с вами все это время?
- Нет, не все время. Она принадлежала моей матери. После того как она умерла, наши друзья в Праге взяли ее, это семья юриста. Затем после войны они разыскали меня через Красный Крест и передали ее мне в лагерь. Это единственная вещь, которая была и там и здесь.
Странно подумать, что она висела в спальне его матери, в том доме в Санкт-Петербурге. Спальня была темной, полной колыхающихся занавесок, кружев, тюля. В ней была душно и пахло одеколоном. Более удивительно было думать, что икона совершила такое путешествие, чем вспоминать, что такое же путешествие совершил он сам. Может, потому что он постарел, а икона - нет.
- Она красивая. И наверное, ужасно дорого стоит.
- Да. Я всегда боялся, что ее украдут в лагере. Я думаю, так бы и сделали, но ее немного боялись, испытывали перед ней какой-то суеверный страх. А здесь я держу свою комнату запертой - в этой части Лондона всегда шныряют воры. Я и вам советую всегда тщательно запирать дверь. Хотя икона может напугать вора даже здесь. Она считается чудотворной и принадлежала церкви, прежде чем попала в нашу семью, говорят, раз в год ее обносили вокруг города, и пока она участвовала в процессии, происходили разные чудеса: люди внезапно признавались в своих грехах или примирялись со своими врагами.
- Совершала ли она какие-нибудь чудеса для вас?
- Нет. Но я и не заслужил никаких чудес. Я потерял веру.
Он потерял свою страну и свою веру. Великолепный темный сверкающий интерьер русской церкви был домом для него так много лет его детства и юности. Бородатый русский Бог прислушивался в этой тьме к его просьбам и молитвам, бранил его за ошибки, прощал прегрешения, любил его. Лишь со временем он понял, что здание было пустым. Безбрежное присутствие - всего лишь обман темноты. Там ничего не было, кроме темноты. А теперь у него есть сын, который не может постигнуть Бога.
- Я люблю икону, - сказал он. - И зажигаю ладан перед ней. Этим как бы подкармливаю ее. Она для меня больше чем символ.
Хотя чем еще она могла быть, как не символом? Он был сентиментальным суеверным человеком. И любил икону, потому что она принадлежала его матери и жила с ними в Санкт-Петербурге. Возможно, она каким-то образом удовлетворяла его подавленное чувство собственности. Он любил ее так же, как незамутненный образ добродетели, лишенный всего индивидуального.
- И вы приехали в Англию?
- В конце концов, да.
- А зачем?
- Ничего особенного. Работал в разных местах. А сейчас сижу здесь и разговариваю с Пэтти.
Как прошли годы? Они прошли. Иногда в памяти времена отталкивались, и казалось, что это Гитлер стучал в ворота Санкт-Петербурга. Его зрелость как будто случайно забрали у него. Пятнадцать лет в лагерях, вся середина жизни. Более того, в действительности он никогда не прекращал жить в лагере. В Англии он переезжал из одного жалкого и грязного барака в другой. Даже сейчас он жил в лагере. Он получил свой угол. И все.
- Хотелось бы мне поработать в одном из таких мест, - заметила Пэтти.
- Вы имеете в виду лагерь для беженцев? Почему?
- Это было бы что-то реальное - быть рядом с настоящим страданием, помогать людям.
- Жизнь в лагере абсолютно нереальна для людей, которые живут там. Лагерная жизнь - сон, Пэтти. Для работников, занимающихся вопросами улучшения быта, там все в порядке. О, я видел множество их, таких веселых, таких довольных собой! Ничто не делает человека счастливее и свободнее, чем вид страдающих и заключенных людей! Нет, они были вполне положительными, эти работники по улучшению быта, вы не должны считать меня циником. Но между их самодовольством и нашим полузабытьем как-то терялась реальность. Возможно, Бог видел это. Только святой мог бы придерживаться там истины.
- Тогда я хотела бы стать святой. - Юджин засмеялся:
- Весь мир - лагерь, Пэтти, так что у вас есть шанс. Есть хорошие и плохие углы, но в конце концов - это пересыльная тюрьма.
- Значит, вы верите в загробную жизнь?
- Нет, нет. Я просто хочу сказать, что ничто не имеет такого уж большого значения. Мы здесь ненадолго.
Его слова прозвучали в тишине ярко освещенной комнаты. Пэтти сплела пальцы, а затем, когда снова наступило молчание, она встала.
- Я слишком долго у вас пробыла и должна вернуться к работе. Мне не следовало заставлять вас вспоминать обо всем пережитом.
- Нет, это хорошо. Человек иногда должен поговорить о том, что на душе, а не скрывать это. В следующий раз вы расскажете мне о себе.
- Мне нечего рассказывать о себе, - сказала Пэтти, стряхивая крошки с юбки.
- Почему же, что-то должно быть. У каждого есть свои приключения. О, я так рад! Вы съели три пирожных.
- Мне не следовало этого делать. Я и так слишком толстая. Я все собираюсь сесть на диету.
- Пожалуйста, не надо! У вас прекрасная фигура. Вы мне нравитесь такой, какая вы есть.
- Правда?
- Да, правда. Вы должны быть благодарной. Когда-нибудь вы похудеете и пожалеете об этом. Худая женщина похожа на смерть.
Он вспомнил бедную Таню, худую как скелет, обвиняюще смотревшую на него глазами умирающей. Она была обрывком его воспоминаний, почти бестелесных. Он не слишком по-доброму относился к ней, порой негодовал на ее беременность, ее болезнь. И она стала такой худой.
- Я должна идти.
- Вы придете еще посидеть вот так, правда?
- Да, с удовольствием.
- И послушайте, когда туман рассеется, позвольте мне отвезти вас к морю.
- К морю? А это возможно?
- Нет ничего проще. Но обещайте, что не поедете ни с кем другим прежде!
- Но нет никого другого, кто бы… О, я бы с удовольствием поехала с вами к морю, с удовольствием.
- Юджин.
- Юджин.
- Тогда решено.
Она улыбнулась ему из-под своих разлетающихся волос.
После того как она ушла, Юджин некоторое время стоял, глядя на Отца, Сына и Святого Духа. Нет, он был не очень добр к Тане. Через минуту он стал думать о том, как повезет Пэтти к морю.
Глава 6
Мюриель тихо закрыла за собой дверь. На нее нахлынул холодный воздух, и она чихнула. Эта проклятая простуда все не проходила. Туман, как поднятый палец, чтобы водворить тишину, заполнил все безмолвием. Прикрыв нос платком, она сделала несколько шагов по тротуару и тут же потеряла дом из виду, но продолжала идти вперед по мостовой сквозь пустоту. Она могла рассмотреть неподалеку с ее стороны дороги землю, замерзшую небольшими бугорками. Другой стороны дороги не было видно. Предупреждающий звук сирены отражался в густом воздухе и, казалось, перемещался вокруг нее кругами. Она бесшумно продвигалась посреди замирающего эха.
Немного погодя она остановилась и прислушалась. Ничего. Плотный густой купол тумана ограничил видимость маленьким призрачным кругом, а напоенный влагой воздух поглаживал ее щеку холодным, неласковым прикосновением. Шерстяной шарф, который она обмотала вокруг головы, стал уже влажным. Она сунула носовой платок обратно в карман и глубоко задышала, выдыхая маленькие струйки пара. Она стояла, широко открыв глаза, прислушиваясь и ожидая. Туман волновал ее.
Мюриель провела это утро, пытаясь написать о нем. Она добавила несколько строк к своей философской поэме, и туман каким-то образом вошел в нее. Клубящийся, стелющийся, передвигающийся и в то же время неподвижный, всегда отступающий и неизменно присутствующий везде и одновременно нигде. Он вынуждал к молчанию, вызывал напряженное жадное внимание и, казалось, символизировал все, чего в этот момент она боялась. Страх проник и в поэму, и это удивило ее. Боялась ли она? Чего она боялась? Причин для страха не было. Она встряхнула свои снотворные таблетки в маленькой голубой бутылочке. Сейчас, когда она с сильно бьющимся сердцем стояла на тротуаре, чувство казалось больше похожим на любовь, чем на страх. Но разве можно любить ничто?
Она медленно пошла, ее ноги, касаясь влажного заиндевевшего тротуара, производили легкий шум. Она решила, что вскоре прочтет часть своей поэмы Элизабет, но Элизабет не позвонила этим утром. Мюриель была довольна поэмой. Может, это поэма превратила тот непонятный страх в столь же непонятную любовь, которая так сильно взволновала ее сейчас. Она вздрогнула, помахала руками в перчатках, ощущая себя теплой и неудержимо живой под своими одеждами. Она с наслаждением вдыхала холодный, пропитанный туманом воздух, затем внезапно снова остановилась. На пустынной земле рядом с ней, словно возникнув из стены тумана, показалось что-то вертикальное. Оно было таким неподвижным, что Мюриель приняла увиденное за столб, хотя оно выглядело в то же время как человеческое существо. Только сейчас она осознала, что вокруг абсолютно никого не было, и это казалось странным. Следующее мгновение показалось еще более странным и пугающим, потому что кто-то стоял перед ней в тумане, стоял совершенно неподвижно, стоял так же, как и она сама, чего-то ожидая и прислушиваясь. Это, несомненно, был человек, мужчина, и он смотрел в ее сторону. Мюриель поколебалась и осторожно сделала еще один шаг. Затем она рассмотрела, что это был Лео Пешков.
Не поздороваться с ним было так же невозможно, как если бы они встретились в дебрях джунглей.
- Привет, - сказала Мюриель.
- Привет. Не правда ли, туман замечательный?
- Я как раз об этом думала, - ответила она. - Я им просто наслаждаюсь.
- Я стою здесь уже лет сто в надежде кого-нибудь напугать. Надеюсь, тебя напугал?
- Конечно! Правда странно, что никого вокруг нет?
- Не особенно. Там нет ничего, кроме пакгаузов. А так как сегодня воскресенье…
- О, сегодня воскресенье? А я и не знала.
- Называть себя дочерью священника и не знать, что сегодня воскресенье!
Мюриель подумала, что молодой человек довольно развязный. Она сказала немного холодно:
- Что ж, добрый день. Я иду вниз к реке.
- Ты никогда не найдешь реку, если пойдешь этой дорогой.
- Надеюсь, мне удастся. До свидания.
- Послушай. Я покажу тебе дорогу к реке. Иначе ты действительно не найдешь ее. К ней ведут узкие проходы между пакгаузами, их нужно знать. Ты согласна пройти через всю эту грязь?
- Но река должна быть там. Если я пойду прямо…
- Река вокруг нас. Мы находимся как бы на полуострове, река делает петлю. Здесь кратчайший путь. Пойдем.